Косарев Олег Юрьевич Содержание: Стихи рассказ

Вид материалаРассказ
Примечания автора
Великий Усатый Красный Тиран
Доброе дело»
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   25

Конец




Примечания автора:


Повилика (Кускута), - род растений-паразитов семейства повиликовых. Не имеют корней и зелёных листьев, обвивают стебель растения-хозяина и прикрепляются к нему присосками.

Нахтигаль (Nachtigall, нем. Luscinia Forst, лат.), - соловей.

Сыть, сыта (древнерусск., устар.), - крепкий медовый напиток, брага, «медовуха».

Великий Усатый Красный Тиран, - Сталин (Джугашвили) Иосиф Виссарионович (1878 (по уточнёным данным) – 1953, советский партийный и государственный деятель, Герой социалистического Труда, Герой Советского Союза, Генералиссимус Советского Союза, Генеральный секретарь Центрального Комитета КПСС (Коммунистической партии Советского Союза), Нарком обороны, Верховный главнокомандующий, Член президиума ВС СССР. Тиран. Реформатор крайнего толка.

Колхозиках, колхозики, - коллективная форма ведения хозяйства в сельской местности, коллективное хозяйство.

Ингамия (лат.), - спорный термин, призванный автором обозначить близкородственные браки внутри небольшой, максимально замкнутой популяции и имеющие потому сильную тенденцию, векторность, - тяготеющие к кровосмешению, инцесту. По автору «ингамия» - более мягкое, ироничное обозначение инцеста.

Хохлома, хохломская роспись, - русский народный, художественный промысел. Название происходит от села Хохлома (Горьковская область). Декоративная роспись на деревянных изделиях (посуда, мебель) отличается тонким растительным узором, выполненным красным и чёрным, (реже зелёным) тонами и золотом по золотистому фону.


Hybris, - Гибрис (Гюбрис), греческий, 1) Мать Пана, родившая его от Зевса; 2) Олицетворение непомерной гордости, желания сравняться с богами и превзойти их, нарушить установленный порядок, мать Короса («пресыщение»). Гибрид (<греческий> Hybris {hybridos} кровосмешение) – помесь, организм, возникающий в результате гибридизации животных и растений; различают половые и вегетативные гибриды. Гибрид, - греческий hybridos {hybrid} кровосмешение.

Паническая, - от древнелатинского и древнегреческого «Faunus, Pan». Пан – бог, покровитель пастбищ, угодий, лесов, фауны. «Фаун», «Лес»,

Impromptu, - импровизация (фр.).


« ДОБРОЕ ДЕЛО»


1.


Как ни крути, а хочется иногда, непонятно по какой причине, сделать кому-нибудь, пускай даже просто прохожему, что-нибудь приятное, полезное.

Такая внезапная и искренняя потребность успокаивает, обнадёживает, просветляет даже…

В такие прекрасные и быстротечные мгновения, какие случаются в жизни каждого, без исключения, гражданина. Он – этот гражданин, как, очнувшись, вдруг осматривается по сторонам. Прислушивается, уверенно и законно чувствуя вдруг многое… Что мироздание, без сомнения, полным-полно единомышленников. Что нынешние безобразия и перегибы действительности, как-то: подростковая преступность – раз, неплатёжеспособность трестов и госучреждений – два, и, наконец, интимная распущенность телевидения, в печати и даже на радио… Словом, вся злоба дня – это сущие пустяки. Да, пустяки на самом деле. Если каждый из нас, люди, вот так вот: по-доброму. Когда – «душа в душу». Когда - искренне и по-человечески.

Такой порой самые тёмные декадансные и упаднические времена, самые мрачные предчувствия теряют вес, теряют свои угрожающие краски, тушуются пред твоей человечностью, отступают. Мир уверенно – светел…


Примерно в таком твёрдом и радужном настроении возвращался первым автобусным рейсом из областного центра в родную деревеньку довольно погожим, мартовским, снегопадным утром бывший скотник госплемкооператива «Солидарность», житель деревни Сосновка, Кузьма Трофимович Сугробов.

Здесь, в городе, он полтора месяца лечился от паховой грыжи, а заодно по выходным дням, после утренних процедур, сбегая каждый божий день из отделения в город, переоформлял свою пенсию. Бегал он так, на пару с одним язвенником из соседней палаты. Язвенник тот, мужик, он – из соседского села. Соседнего населенного пункта, даже хутора в десяток дворов, находящегося сразу за Усть-Канской, Матрёниной поскотиной – ближней границей к родной, горной деревеньке Сугробова. Так тот тут, в городе, бегал к знакомой городской бабе. Молодой, темпераментный. Лысый уже, как коленка, а бабу себе и тут нашёл, «ходок». Наверное, от этой своей неуёмности – плешивый участками…

А Сугробову, в этот раз, понятное дело, было уже совсем не до того: не до развлечений…

Сбежав ежедневно после утренних процедур из хирургии до обеда в город, он так весь месяц и лаялся: в бога, в душу и в мать. Весь месяц напролёт с уполномоченными СОБЕСа по поводу переоформления своей персональной льготной пенсии. Ох, уж эти собесовские городские бухгалтера - эти городские винтики-шпунтики, недоверчивые и въедливые! Пригрелись тут понимаешь, в городе-то. Горячая вода, туалет, пожалуйста. Тёплый унитаз из санфаянса, розового, в крапинку, цвета. Все им, буквоедам, удобства в трехкомнатной, натопленной от центрального отопления хате на четвёртом этаже.

Попортили они ему кровь-то.

Но Кузьма Трофимыч был, братцы, непреклонен. У него, у трудового человека, отработавшего для государства всю жизнь и имеющего даже поощрительные грамоты от начальника хозяйства и устные благодарности не раз от коллектива родного племенного хозяйства, тут своё мнение. Оно такое было: я, допустим, отработал честно жизнь, а ты, дружок-бухгалтер, будь добёр теперь обеспечь старику полный пансион!

Вот так-то! А то, понимаешь!.. Казёнщина…

И теперь он без грыжи, здоровенький, как июньский огурец с молодыми пупырышками. Этакий ядрёный муж, с полными сока и жизнерадостной, весенней потенции органами внутри него. И с выправленными честь по чести на льготную, безоблачную старость у него на руках бумагами, документами, с лёгкой душой ехал домой!

Душу персонального пенсионера теперь согревало также похрустывание и шебуршание купленных им перед самой отправкой и аккуратно уложенных тут же в небольшой походный, командировочный и бессменный его чемоданчик подарков. Шуршание, значит, десятка сахарных петушков на палочке - для внучки, потом ещё то да сё - для жены и дочки-докторши. Разные платочки, колготочки «фельдикос». Ну и самое главное, естественно: рыболовные снасти для рыбалки! Уже для себя!

Да-а-а… Будет теперь времечко посидеть на бережке-то! С удочкой… А то что мы - рыжие?.. Всё, поди, думаете, что нам только в навозе ковыряться?.. Нет, дорогие землячки, теперича всё, «дудки»!.. Пенсия, братцы, амба!.. Да и вообще, благодать какая!..

Сугробов свысока - по салону автобусика - довольно осматривался. Всё поглядывал, как только тронулись, как только тряский, разбитый автобус, жалобно пискнув, тронул. Всё осматривался, с кем бы поговорить…

В салоне было натоплено, уютно, сухо. Кругом пассажиры остальные молчали. Было тихо как всегда, когда только что тронулись. Сугробов вертел головой.

Атмосфера автобуса, куда ни погляди, была подходящая, жизнеутверждающая. Правильная была атмосфера.

Кругом ставшие после двухмесячного пребывания в городе (отсутствия то есть Сугробова в родной деревне) родными, приятно умиротворяли душу, добрые лица земляков. За окнами проплывали серенькие городские пятиэтажки, замёрзшие весенние деревья центрального проспекта. В розоватом свете застенчивого мартовского утреннего восхода на обочины улицы ложился отвесно пухловатый, немой снежок. Оседал ослепительно белыми комками, мать честная. Тихо постукивал движок деревенского родного автобусика… И эти усталые после посадки, но добрые лица односельчан!..


У Кузьмы Трофимовича гулко забилось в груди. Почти как тогда, когда он уже после войны выиграл в лотерею румынский холодильник. Точно также стучало. Сугробов воодушевлённо заёрзал: «Понятное дело, автобус-то – домой едет!..»

До дома, стало быть, едет!..

Сугробов настойчиво смотрел по сторонам, на лица земляков.

Ещё бы! Пассажирам сейчас было наверняка от чего радоваться, понятные калачи. Сугробов даже потирал меж колен руки, не обращая внимания на хмурые лица людей. Чего там, понимаем, не проснулись ещё.

Суета и напряжёнка города - их теперь, как и не было, братцы. Вся эта ругань в городских столовках и общественном транспорте, нелюбезные на рынке и в областной поликлинике горожане… Все селяне будто бы укрывалось теперь тишиной от падающих белых, за стёклами автобуса пушистых на обочины комьев. И, наконец, ночь, проведённая в доме колхозника. В этом постоялом дворе, где чаще всего останавливаются не имеющие городских родственников селяне, деревенские мужички. Суета, она, теперь факт, родные, закончена.

Сугробов даже покосился туда, куда убегали серенькие пейзажики проспекта, за спину. Заёрзал.

Тут кто хочешь, возрадуется после такой ночки.

Ночка полная духоты и кошмаров банального «урбанистического», ихнего толка. (Сугробов любил вставить красивое слово в свои мысли. «Ур-ба-ни-с-ти-че-с-ко-го…» - звучно, культурно…). Тягость и маета в набитых до отказа пятнадцатиместных номерах (в каждом номере печь, всю ночь жарко трещат дрова, кто-то встаёт попить воды и подбросить полено-другое в топку, кругом кровати и крепкий дух деревенских тел, намаявшихся за день в этой, зараза, городской беготнище), тягость и маета теперь ушли.

Хотя гостиничка конечно выручила. Ещё как.

Только здесь, колхозники (хоть и в тесноте да крепких ароматах трудовых сельских тел) чувствуют себя уверенно, среди своих и просто как дома. Но всё ж – не дом. Далёконько – не дом. Не ночь, а пятнадцатиместное, с оплатой за семь с полтиной, добровольное самоистязание… Полное жирных, голодных, гостиничных тараканов ночное чистилище… Да ещё мужики из соседнего села обмывали до часу ночи покупку в кредит трактора и сушили, повесив прямо над головой Сугробова на радиатор батареи, портянки, «интеллигенты», японца-мать их…

Так что, и те, кто избежал ночёвки в доме колхозника, кто пристроился у знакомых или городских родственников, и те, кто не удосужился пристроиться, все в равной мере имели приятную возможность испытать городского, хвалёного, расторопного лиха, будь здоров!..

Так что, не один Кузьма Сугробов мытарился в этом областном аду, будь оно неладно - это было видно по напуганным и притихшим сейчас пассажирам автобусика, - не одного его коснулось всё это дело. Едва, поди, опомнились землячки-то... Вона, как притихли да обрадовались, что уносят ноги…Землячки


Да, вокруг уже шло тихое ликование!..

Пять минут назад на перроне пассажиры жались незаметно друг к дружке, посматривая затравлено на наглых, весёлых вокзальных амбалов-таксистов, пристающих поминутно прокатить с ветерком на «авто» в частном порядке и за разумную цену до самого родного сельпо…

Деревенские стояли, в ответ ухвативши молчком и покрепче мешки и чемоданчики, перепуганной кучкой, украдкой проверяя сохранность кошельков под нижним бельём. Таксисты-извозчики нагло ухмылялись, посмеивались, развязно приглашали прокатить всё-таки «с ветерочком» до родного хутора. Селяне прятали глаза и кошельки, помалкивали, даже между собой не трепались зазря, чтоб не терять бдительности, внимания: боялись сглазить своевременную отправку автобуса по расписанию. В городе-то всё бывает, сам знаешь, то бензина у них для автобуса вдруг не хватило. Или, скажем, Васька-автобусник, их деревенский водитель, который иногда ночует здесь, чтоб с утра везти первым рейсом односельчан, это чтоб всем удобнее было, не явился вдруг, гад, сегодня на вокзал вовремя: вот с этими же своими городскими приятелями, таксистами, вчера загулял и проспал сейчас рейс. Да мало ли чего у них тут в городе!… Попробуй вырвись, у них тут, ёшь твою двадцать, свои заморочки, «загнут» - не разогнёшь!..

Хотя надо по совести сказать, Васька нынче прибыл как положено, во-время, обормот, его хоть и не ждали, уже не доверяясь, зная характер шелопутного водителя, прикипевшего к нравам города…

Не ждали обормота, но, однако ж – приехал. Понимает, хоть и шелопут, что он здесь своим, деревенским, стоящим по утрам на перроне под насмешливыми издевательствами мордатых таксистов односельчанам – надежда и опора. Понимает обормот, хоть и молодой ишшо, хоть и старается усвоить повадки городского жителя… Да не иначе - надежда и опора… И старается, хоть и норовит водиться с городскими, а своих «сосновских»… родных не сдаст! Не сдаст, факт… Защитник.

Сугробов строго, молчком поглядывал на Ваську. Тот крутил лихо руль, посвистывал, выспавшийся, «кровь с молоком», молодой, задорноглазый зубоскал и пересмешник…

Его, чумового да разбитного, беспутного, можно сказать, на селе за это только и уважают. За человека считают, что здесь он заступается своих, не выдаёт городским фармазонам, этим юрким вокзальным клоунам за «здорово живёшь» и всегда оберегает деревенских от своих дружков анбалов-таксистов. Спасает и вообще от разного, городского, смутного, чужого люда. Чуть заметит, что обижают, спуску не даст такому ухарю, заклюёт городского расторопного шустрилу, коршуном налетит: не сметь!.. За своего башку сниму!.. А своего зазевавшегося земляка всегда опекает, ласково не даст в обиду своего земляка-недотёпу, перепуганного с бледными от растерянности глазами… Не робей!.. земляк, мы у них здесь в городе - дров-то ещё наломаем!.. С улыбкой, да прибауткой… Бедовый, лютый, озорной!… И таксисты его уважают, заметно. Такого, попробуй, не уважь!.. Земляки это и чувствуют. Он такой же, в точь, как его городские дружки-извозчики, продувной, зараза, и весёлый, как ветер…

Он их всех тут знает, мало того, они к нему, - факт, - прислушиваются, японца мать их; он всю дорогу треплется с ними на крыльце привокзальной чайной и скалится издалека ласково, с крыльца-то, своим землякам, мнущимся с надеждой на платформах. Ласковый стервец!…

А так-то, почитай, особых достоинств боле в этом разгильдяе, мотающемся всю жизнь по Чуйскому тракту от деревни до города и обратно, и вовсе нет. Не имеется. Это тоже факт, известный в селе. Зубоскал, лахудра и бабник. Ну да ладно, везёт уже, и то благо…

Сугробов устраивался поудобнее, старался окончательно расслабиться по примеру земляков… Заботливо возился, осматривался. Приглядывался к пассажирам, односельчанам, может, кто есть знакомый. Помалкивал пока.

Вот так и стояли, давеча, сердешные, ждали, хоть бы поскорее явился розовощёкий, вихрастый Васька. Расслабились чуть-чуть, только когда к платформе-то подрулил лихо, дав разворот, крутой вираж, по площади, маленький сельсоветовский серо-голубой автобус. Повскарабкались молчком по-быстрому; шустро заняли места согласно купленным билетам. И только когда автобус тронулся после объявления в вокзальном громкоговорителе, громком и хриплом, об отправке рейса, на лицах баб и мужиков, - проступила тихая усталость и родные, привычно узнаваемые черты. Так и повеяла на Сугробова отчего-то запахом вечерней, сегодняшней, предстоящей субботней баньки. Забеспокоило парным молоком, дунуло будто по щекам заснеженной ещё по самую верхушку тайгой, там подальше в горах!.. Затревожило застарелой сердечной болью!.. Сжало в груди жарко и жалостно слёзной тоской: нетронутой горной тишиной!.. Разбередило тяжконько душеньку ею, изредка только нарушаемою, - эту тишину, с детства, до боли, знакомую!.. - голосами родимой скотины!!..

Сугробов засопел, потянулся отсмаркиваться, стыдливо потупился, косясь на соседей по салону, ходко побежавшего, тряского, маленького автобусика…

Мужики и бабы, не сдерживаясь, дали тут волю настоящим, естественным и человеческим чувствам!

Завошкались, устраиваясь помягше, хвастались покупками и новостями. Кто-то уже дремал, некоторые проверяли и рассовывали понадёжнее кулёчки, чтоб не завалилось под сидения… Забасили шумно и раскованно ехавшие на выходные деньки к родителям попить сытного парного домашнего молока студенты!

В салоне шла в меру оживлённая возня.

Со смешками облегчения пришли расслабленность и теплота…

Кто-то на задних сиденьях, на местах в дальнем конце салона уже раскладывал картишки. Впереди за водительским штурвалом Васька, зорко понимающий происходящее и состояние духа односельчан, между своим водительским делом осматривал всех их ласково. Жмурился сладко зараза на всех, с улыбкой ехидной и доброй, на родных земляков благополучно возвращающихся из городских вертепов до дому…

Он, жизнерадостный водила, видимо, тоже любил такие узнаваемые, привычные за долгую работу на тракте минуты. Любил и гордился ими.

И ещё крепче и увереннее сжимал руль и поглядывал на дорогу, бегущую весёлой скатёркой!.. Ну вот, и поехали… По-е-ха-л-ллли-ииии…


2.


Только Кузьма Сугробов отчего-то вдруг… неожиданно сник, сидел, помалкивая.

Жизнерадостный, смышлёный Васька, краснорожий и возбуждённый после вчерашних крестин у старшего, живущего в городе брата, даже поинтересовался с невинно-нагловатой миной громко, во всеуслышанье, гадёныш, на весь салон автобуса громко у притихшего старика Сугробова: « А ты, Трофимыч, пятнадцать-двадцать, чего такой нынче скучный?! А? Ха-ха!..» А потом спросил и ещё у всех остальных, ещё погромче и поразвязней, клоун вихрастый: « Кто знает? – пузо-то ему здеся… вылечили али нет? Земляки, кто знает али нет?.. Ха-ха… А? Селяне? Чего сидим-замерзаем, народ? Встряхнись, подтянись! И ты тоже, Трофимыч, не спи, замёрзнешь…» И все захохотали над Васькиной шуткой: известно ведь в маленькой деревне по какому делу нынче бывал-прохлаждался в городе Сугробов. А кто не знал – остальных поддержал за компанию… Тьфу! Охламоны…

Подмигивает ещё, оглоед такой. Вот прицепился, зубоскал вихрастый.

Трофимыч не ответил своим.

Не то, что не расслышал или обиделся и не хочет связываться с оглоедом-Васькой. Нет.

Ему бы он ответил, молодому ухарю, у Васьки молоко ещё до конца на губах не обсохло. С ним бы Сугробов смог поговорить и одёрнуть безобразника. Не по той причине.

Нет.

Он помалкивал и от односельчан, которые ему встречались и в городских бухгалтериях, торчавщие или снующие как и он, там в очередях. «Претерпевали», примерно, с теми же что и у него нуждами. Маялись в столовках и универмагах. Горемыки, с которыми он здоровкался и даже говорил пару слов, как положено, и которые сидели сейчас на сидениях, уморённые и счастливые, что едут домой, вон Ерофеева, жена Никифора-«кривого», и вон Никульшина Дарья Павловна. Нет, он помалкивал и не отвечал людям по другой причине. Он отмалчивался из-за другого.

Отвернулся, будто поглядывает на дорогу, мол, на городской падающий снежок… Мол, задумался…

Спокойного внешне, невозмутимого сейчас Сугробова, надёжно устроившегося на мягком сидении, в удаляющемся сейчас от вокзала автобусике, увозящем от греха подальше отсюда, мучила одна неожиданная мысль… Одна неожиданная нелепость…

И хорошо ещё, что все в автобусе поглощены обсуждением своих покупок, сделок, выздоровлений, и не сильно обратили внимания на Васькины шутки, дали смешка и тут же забыли, и пошли «чесать о своём»… Хорошо… Так спокойнее будет подумать… Осознать один давешний момент, один случай на вокзале, три минуты назад случившийся… Который теперь устойчиво не давал покою… Старик никак не мог пережить один давешний момент

Вот почему не ответил Ваське-охламону… А не то, что там из-за чего-то…


…Давеча в привокзальном магазинчике… - Сугробова сейчас аж кольнуло, едва выбросил из головы Ваську и его дурацкие шутки и вспомнил, вернулся к давешнему… - произошло это… У них там в магазинчике этом одно крыльцо на два входа, на две двери… Кафе и бакалея… Магазинно-чайное прямо наспортив платформ, заведение… Два входа, две двери на одном крыльце, - в чайную то есть и в магазин рядышком, где зубоскалил Васька с таксистами… Сугробов сбивался, мысли его странно путались. …То есть крыльцо, куда и зашёл, кстати, мимо Васьки с его таксистами, он Трофимыч, заскочил перед самой посадкой в автобус купить леденцов для внучки. Знаешь, так бывает, вдруг… ни с того ни с сего взял и побежал за гостинцем, как дёрнуло…

Сугробов чесал голову, пугался мыслей…

…Мало, что он, как очумелый, кинулся в магазин, так он, что теперь его и мучало, будто дёрнуло его какое лихо, будто чёрт поблазнил, помог одному пропащему: городскому одному гражданину, клянчившему тут же, у прилавков бакалеи мелочь на опохмелку. Взял, «и за здорово живёшь», помог… Раскошелился… Рассупонился… Тьфу, нелёгкая…

И теперь Сугробова, опытного, повидавшего и перевидавшего на своём веку всякого, старовера-«кержака», удивляло (нет, не то слово), ковыряло, мучало, как его смог так разжалобить и склонить тот рослый городской пьянчуга? Как? Что? Его жалобный вид? Вид живописный, довольно броский… Его рассказы, которые он, тот пьянчуга, так ловко и к месту сумел рассказать, «разбросить» Сугробову за столь короткое время? Ведь времени-то было «кот наплакал», до отправки автобуса… Или… что ещё другое?… Как так?!..

Что же именно?..

Ведь рассказать кому – на смех подымут. Все ведь знают привычки Кузьмы Трофимыча. Может, правда, сказать кому? Спросить. Ведь не отпускает, мучает даже… Да и кому тут?

Кузьма Сугробов остро осмотрел позёвывающих баб с запелёнатыми младенцами, баулами, мужичков, пахнущих табаком и покоем… Студентиков с картишками…


Все окончательно расположились. Двое-трое баб ещё перешёптывались; давешнее шевеление окончательно улеглось. Студенты только молчком в конце автобуса, вдумчиво раздавали карты «на подкидного дурачка», сгрудившись.

Остался этот шепоток баб, да шелест карт. Шу-шу-шу… Ш-ст… Ш-ш-ш-ссс…Ст… Ш-ст… С-сс…

Тишина, покой, тепло…

Волновался незаметно, продолжал думать один Сугробов…

…Его, всем известного по деревне, как упорного по жизни работягу и законника, и побывавшего за пределами села, в городе, да и вообще далеко от дому, от силы, за жизнь, раз, может быть, пять-шесть, не более, теперь мучила э т а неизвестность. Его, насквозь жителя деревни (мать возила в больницу со свинкой или корью, в младенчестве, затем – учёба в ПТУ, в ремесленном городском училище на механизатора и скотника, затем забирали из дому на службу в армии, после уже – курсы скотников, и нынче вот, болезнь и оформление пенсии… вот – и всё… все визиты в «цивилизованные» места), угнетал его собственный давешний дерзкий поступок. Безрассудство… То ли горячечный городской форс взыграл… А то, что и похуже, боже свят…

Его, пользовавшегося закоренелой славой самого скупого, до безрассудства на деревне человека, мучило… корябало… мучило, теперь это его недавнее глупо-смелое поведение. Проступок невероятный, непонятный, плохо объяснимый. Он требовал хоть какого-то разъяснения. Он колотился в бедной голове Сугробова. Почему?!.. Стук да стук. Зараза.

Почти с… тревогой, с какой-то трогательной… беспомощностью, теперь уже Трофимыч огляделся… «И, ну ведь, не с кем посоветоваться… Как на зло!…» Тоскливо покосился на мужиков. Ра-а-а-адуются ведь, поди, про себя, что выехали-то из города-то, без памяти, битюги… Нет, не буду рассказывать, засмеют за враньё… Или ещё хуже, поверят…