Художественное осмысление философской и нравственно-психологической концепции свободы и несвободы человеческой личности в русской и северокавказской литературах второй половины ХIХ-ХХ веков

Вид материалаЛитература
В главе второй «Продолжение традиций русской классической литературы в произведениях о человеческой несвободе в русской литерату
В главе третьей «Многозначность решения проблемы свободы и несвободы личности в литературах народов Северного Кавказа»
Подобный материал:
1   2   3   4   5
. Это – книга публицистического характера, включающая в себя художественные зарисовки, сделанные по личным наблюдениям автора. Соотношение разнородных элементов - авторских размышлений, научных вы­кладок, художественных зарисовок природы, быта, людей привело к созданию своеобразного оригинального очеркового жанра, подсказанного самим объек­том исследования - каторжным Сахалином. Чехов сам обозначил жанр произведения, являясь в нем одновременно и худож­ником и ученым.

Чехов на первых же стадиях работы определил структуру книги: она довольно четко делится на две части. Первые тринадцать глав строятся как пу­тевые очерки (передвижение автора по Северному, а затем Южному Сахалину); главы XIV-XXIII – как проблемные очерки; в каждой главе решается свой вопрос на материале, добытом во время всего путешествия по Сахалину и в итоге изучения литературы: состояния сельскохозяйственной колонии, право­вое положение каторжных, поселенцев, женщин, детей, труд, пища, одежда, духовная жизнь, нравственность сахалинцев, преступления и наказания, бегст­во с острова, болезни, смертность. С каждой главой расширялись концентриче­ские круги повествования, усиливалось то основное впечатление, которое вы­нес сам автор: Сахалин - «ад».

В «Записках из Мертвого дома» Достоевский описывает людей, которые добровольно пошли в каторгу, как среду более правовую по сравнению с преж­ней. Это и Сироткин, убивший ротного, чтобы сменить рекрутчину на каторгу, так как не мог больше выносить издевательств и побоев. Это и Петров, заре­завший начальника за побои: он предпочел розги на каторге, считая их более правомочными и уместными, чем на свободе. Подобные примеры еще более расширяют понятие «Мертвого дома», оно уже включает в себя не только тюрьму и каторгу, но и всякий образ жизни, основанный на несвободе, бесправии и неуважении личности. Феномен свободы вырастает из причинно-следственной связи с вышеперечисленными ее антиподами.

В главе второй «Продолжение традиций русской классической литературы в произведениях о человеческой несвободе в русской литературе второй половины ХХ века» рассматривается «лагерная тема» и концепция личности в творчестве В.Шаламова и А.Солженицына.

Связанный с переменами в социальной и духовной жизни общества последних десятилетий перелом вызвал к жизни небывалое количество произведений о человеческой несвободе, произведений, по-настоящему выдающихся. Это объяснимо разными причинами. Во-первых, сама тема настолько серьезна, глубока, драматична и волнующа, что она просто не допускает проходного, заурядного творческого решения. Во-вторых, большинство произведений имеет автобиографическую природу, что тоже ко многому обязывает.

Весь существующий корпус художественных произведений по данной теме в русской литературе вызывал по мере появления незамедлительную реакцию читателей, критиков и литературоведов (в ХХ веке с 1970-х годов в русской зарубежной, затем с эпохой гласности – в отечественной критике). Нет возможности обозреть всю огромную литературу по проблеме, поскольку критическая и научная литература уже давно, пожалуй, превзошла по объему все то, что было создано в художественном плане, весь объект своего анализа. Можно охарактеризовать и оценить лишь какое-либо одно направление, связанное с указанной проблемой.

Лагерная тема в русской литературе ХХ века вместила множество талантливых повестей, рассказов, мемуаров, исследований («Черные камни» А.Жигулина, «Погружение во тьму О.Волкова, «Невыдуманное» Л.Разгона, «Это не должно повто­риться» С.Газаряна, «Крутой маршрут» Е.Гинзбург и др.)

В реферируемой диссертации проводится развернутый историографический обзор научной литературы о В.Шаламове и А.Солженицыне сквозь призму проблемы свободы человеческой личности (В.Акимов, Е.Волкова, М.Геллер, Г.Герлинг-Грудзинский, О.Иванов, И.Некрасова, Ж.Нива, Е.Пономарев, И.Сухих, Е.Шкловский и др.). Широкий диапазон мнений объясняется тем, что большинство исследователей делают выводы на основе анализа отдельных художественных приемов писателей, особенностей их стиля, отдельных полемических суждений, оценивая их как основополагающие, опираясь на одно или несколько произведений писателей. Литература о Солженицыне чрезвычайно велика и противоречива, как многолико и многопланово само творчество Солженицына. Многочисленные исследования не складываются в полную и цельную картину, да и навряд ли это возможно. Основное внимание у Солженицына обращено, пожалуй, на способность человека отстоять свой нравственный выбор жизни – в лагерном аду или в серой будничной повседневности. Солженицын исследует все этапы, все промежуточные ступени на этом пути.

Под концепции и выводы Солженицын внешне почти никогда не подводит общефилософской теоретической базы, а опирается на доскональное знание жизни. В особом времени– «настоящем и прошлом» или «прошлом, длящемся в настоящем», – и в замкнутом пространстве лагеря разворачивается действие.

Период с начала 90-х годов - время наиболее интенсивного осмысления В.Шаламова–писателя, поэта, публициста. Пик интереса к Шаламову объясняется в основном вниманием к «лагерной» теме. Но многие литературоведы увидели в произведениях данной темы не только и не столько свидетельства, сколько трагедию целого народа. Среди круга работ, посвященных творчеству В.Шаламова, в настоящее время практически отсутствуют исследования, реализующие единый взгляд на наследие писателя. Отметим одну из теорий, согласно которой произведения писателя - некое соединение разнородных, а нередко и противоречивых по своей природе текстов, а сам художник - натура, лишенная качества целостности. Между тем такая точка зрения, по нашему мнению, несовместима с истинной сущностью творчества автора, она деформирует облик художника, каким он был в действительности.

В центре внимания современных ученых-литературоведов – проза, лирика, эстетические воззрения автора, что дает возможность постигнуть внутренние, глубинные, а значит, существенные связи, соединяющие лишь на первый взгляд несоединимые элементы художественного мира писателя.

Не вдаваясь в полемику по поводу литературно-теоретических дефиниций, мы считаем целесообразным заметить, что жизненная реальность сливается с авторским отношением к жизни, оплодотворяется им, в результате чего рождается новая художественная характерность определенного типа. Она и составляет собственно художественное содержание, содержательную художественную целостность, имеющую вполне определенную структуру, основными компонентами которой являются тип характерности и тип связей ее с миром в целом. Подобное понимание природы взаимосвязи художественного творчества и жизненного опыта писателя представляется нам особенно актуальным при изучении такого типа художника, как В.Шаламов.

Шаламов признается ныне во всем мире «великим русским писателем», в определенном смысле – непосредственным продолжателем традиций Достоевского. Такой взгляд диктуется схожестью биографий писателей, обшей принадлежностью к образу русского художника, главной темой произведений – художественным исследованием проблемы человека и проблемы России, в конце концов – неоспоримым в обоих случаях пророческим даром. Главная особенность духовного диалога Шаламова и Достоевского – высокая напряженность, полемичность. Большинство отсылок представляет собой прямую либо опосредованную полемику с Достоевским. Этот диалог (спор) - «золотого» XIX века и жестокого, катастрофического XX века. Основные предметы полемики Шаламова и Достоевского сводятся к тому, что он «многое угадал, но прошел мимо практического решения данного теоретического вопроса». Снижение пафоса Достоевского у Шаламова происходит на основе трагической (горькой) иронии. «Записки из Мертвого дома» и «Колымские рассказы» можно рассматривать как отражение полемики Шаламова и Достоевского.

Достоевский и Шаламов выглядят и как представители двух парадигм русского духовного сознания – религиозной и внерелигиозной. Падение и возвышение человека в крайних ситуациях, проблема свободы и несвободы в произведениях Шаламова и Достоевского просматриваются через особенности национального характера и судьбы России.

Интересна полемика о миссии художника: «в искусстве важен указующий перст» (Достоевский) - «искусство лишено права на проповедь» (Шаламов). В целом же Шаламов воспринимается как пророк и прямой духовный наследник Достоевского. Главное его отличие - отсутствие какой-либо энтузиастичности, «шиллеровщины», «розового гуманизма» и мессианизма. «Человек оказался хуже, чем о нем думали русские гуманисты, и не только русские». Это не пессимизм, а охлаждающий скепсис, констатация громадной роли иррациональных, антропогенных и культурогенных факторов (что связывает Шаламова с рационалистической философией Запада). Шаламов при всем преклонении перед гением Достоевского – во многом его антипод и сознательный антагонист, что объясняется, прежде всего, исторической пропастью между XIX и XX вв.

Синтетическая жанровая и композиционная природа «Колымских рассказов» близка по теме и воплощению книге Достоевского: в обоих произведениях присутствует очерковое, документальное начало, этнографизм и натурализм, пристрастие к фактам и цифрам, еще более усиливающее достоверность повествования. Ослабление жанровых принципов в шаламовских произведениях идет по пути, проложенному Достоевским. Бессюжетность – еще одно сопряжение с Достоевским. Как каторга не является событием, а скорее состоянием, так и тем же состоянием оказывается лагерь.

Синтез жанров был представлен еще у Достоевского: рассказы об экзекуторах-садистах, поручиках Жеребятникове и Смекалове; народные и арестантские песни, пословицы, поговорки; «театральная» рецензия и уведомление издателя об отцеубийце; «предисловный» рассказ о Горянчикове и многочисленные рассуждения на разные темы (о преступлении и наказании, о свободе, о ненависти к дворянам, о телесных наказаниях, о палачах и т. п.). Та же «энциклопедия» жанров и в «Колымских рассказах»: «предисловный» рассказ о Платонове («Заклинатель змей»), легенды и слухи, пословицы и поговорки составляют неотъемлемую часть шаламовского повествования.

Системообразующими оказываются рефрены, обнаруживающиеся на уровне образов, сходство сюжетных схем с участием тех же героев (рассказы «Первая смерть», «Дождь»); а также повторение мотивов, как, например, мотив охоты человека на водоплавающую птицу, лежащий в основе рассказа «Утка», Шаламов вводит и воспоминание героя в рассказе «Серафим».

«Все повторения, все обмолвки, в которых меня упрекали читатели, сделаны мной не случайно, не по небрежности, не по торопливости», - это объяснение В.Шаламова дает нам возможность сделать вывод о том, что подобная повторяемость, возникающая на разных уровнях художественной системы Шаламова, – прием, использованный в «Колымских рассказах». Подобная ситуация дает основание говорить о сходстве с творческим методом Достоевского, в произведениях которого бесчисленные повторы являются своеобразными «несущими конструкциями». Переход героев и возникновение одного сюжета из детали, образа или символа другого произведения, как объединяющий художественный принцип, Достоевский активно использовал в «Записках».

Автор «Колымских рассказов» Варлам Шаламов, проведший в тюрьмах и лагерях семнадцать лет, почти через сто лет после Достоевского считал лагерь отрицательным опытом для человека - с первого до последнего часа. Ни один человек не стано­вится ни лучше, ни сильнее после лагеря. К этому же выводу приходит и А.Солженицын, исследующий проблему несвободы на уровне разных жанров — рассказа, документального повествования большого объема («художественное исследование» — по определению самого писателя), драма­тического произведения и киносценария. При единстве темы разные жанры, являясь особы­ми способами осмыслении жизни, требуют разного отбора материала, создают разный тип конфликтности, отличаются возможностями выражения авторской позиции. «Архипелаг ГУЛАГ», со всей необычностью его ху­дожественной формы, оказывается характернейшим выражением Солженицына — художника и человека. Его «художественное исследование» (как и у Достоевского и Шаламова) объемно и емко, синтетично по структуре и форме. Лишь один поворот лагерной темы изначально насыщен драматизмом (конфликтностью, проявляе­мой через действие), и это — попытка обретения сво­боды.

Пространство и время лагерного мира у Солженицына проявляют особенность в контрастном сопоставлении с другим или другими мирами. Так, главные свойства лагерно­го пространства, отгороженность, закрытость и обозримость (стоящий на вышке часовой видит все), противопоставлены открытости и беспредельности свободного природного пространства — степи. Отметим, что здесь наглядна параллель с «Записками из Мертвого Дома» Ф.Достоевского. Внутри располагаются свои еди­ницы закрытого пространства — барак, лагерь, рабо­чие объекты, так возникает оппозиция лагерного мира с набором присущих ему признаков (закрытый, обозримый, не­свободный) и мира внешнего с его признаками откры­тости, беспредельности и — следовательно — свобо­ды. Эта противоположность оформлена на речевом уровне в назывании лагеря «зоной», а большого мира – «волей».

Противостояние этих миров, социально-политических по своей природе, усилено тем, что дано на уровне природно-биологическом (отметим, что с подобным приемом мы встречаемся и в рассматривавшихся ранее произведениях Ф.Достоевского и А.Чехова). Для лагерной темы, общий сюжет которой — жизнь в царстве нежиз­ни и несвободы и возможность (Солженицын) либо невозможность (Шаламов) для человека в этой нежизни спастись, сама амбивалентность символа жертвы, соединяющего в себе противоположные смыслы смерти и жизни, ги­бели и спасения, тюрьмы и свободы, оказывается необычайно емкой.

«Архипелаг ГУЛАГ», являясь не единственным и далеко не первым произведением на «лагерную тему», занимает особое место в общественном сознании и у нас, и на Западе. Книга А.Солженицына — это, прежде всего, исто­рия возникновения, разрастания и существо­вания Архипелага ГУЛАГ, ставшего олицетворением трагедии Рос­сии XX века, человеческого плена, несвободы, насилия над человеком. Именно тема духовного падения и возрождения личности через вечное стремление к свободе является ведущей в произведении.

Образ, дав­ший название книге – архипелаг, – здесь выступает как необычная, очень выразительная и неожиданная метафора, восходящая, впрочем, в «переосмысленном» смысле к «Утопии» Т.Мора, являясь, следовательно, антиутопией. Эта мета­фора «государства в государстве», символизирующая в концентрированном виде идею человеческого плена, рабства, унижения, принуждения, словом, несвободы личности, государства, зани­мающего, по словам автора, восемь про­центов от территории «включающей страны».

Этот зловещий образ интертекстуально перекликается также с образом летающего острова, лишающего людей солнечного света и живительной влаги в третьей части «Путешествия Гулливера» Д.Свифта. Ар­хипелаг наделен способностью к разви­тию и распространению, подобно биологическому организму. Не случайно автор неоднократно сравнивает его с раковой опухолью, поразившей тело отчизны. Особая горечь содержится в том, что человек привыкает к своей тюрьме, несвободе, называя ее «наша». Возникает ассоциация с поэмой Д.Байрона «Шильонский узник», персонаж которого, проведя в заточении четверть века, отказывается выйти на свободу. Изобретально обрисованная Солженицыным картина этой страшной псевдостраны необыкновенно впечатляет. Интересно, что интонация, сопутствующая этому описанию, – мнимо патетическая, высокопарная, напоминающая бодрые рапорты о стройках социализма (которые, в действительности, и были перевернутыми лагерями и Волго-Балтами). Чтобы вызвать у читателя ощущение всеобщности, даже некоей парадоксальной и пародируемой патетичности этого движения, захватившего страну, автор использует глаголы настоящего времени множественного числа: летят, плывут, едут.

Но летят и плывут туда не по доброй воле, о чем свидетельствуют глаголы: человека «ведут», «берут», «уцепляют», «волокут за шиворот». Он – пассивная жертва, «арестуемый», пленник, человек, лишенный свободы.

Такой же жертвой является и автобиографический герой Солженицына. «Вечное движение» захватывает его и неотвратимо влечет в «черную пасть ворот» Лубянки. Кажется, оторванной от свободы, обреченной и поставленной на колени предстает на страницах книги вся страна, превратившаяся в придаток всесильного ГУЛАГа.

Для создания образа вечного движения автор использует символ, давший название другому его произведению, — «Красное колесо». Поначалу это звучит как бы победно, пародируя тексты радио- и кинохроник. В таком же тоне продолжается и дальше. Но постепенно меняется смысл, в достаточно нейтральную лексику внедряется совершенно иная лексика. Прием градации срабатывает очень убедительно. Неостановимость и всеохватность движения подчеркивается повторами: «во всякий день», «во всякую минуту, «все время». Звуковой образ создается при помощи слов, име­ющих звукоподражательный оттенок: хлопает, рычат, гул, вой. Мрачная образная символика Солженицына здесь сродни мрачной образности В.Гюго, Э.Гофмана, Э.По, С.Кольриджа, Ф.Кафки, выше упоминавшихся Д.Свифта и Д.Байрона, не однажды обращавшихся к «живописанию» человеческого заточения и плена.

Художник глубоко показывает процесс насильственного подавления сознания и воли человека на пути в лагерь, его «погружение во тьму». Напрашивается парал­лель с дантовским «Адом» и с тем, что описывают пережившие состояние клинической смерти. Лишение свободы абсолютно идентично лишению жизни.

На протяжении всего повествования автор доказывает на многочисленных примерах, что и в нечеловеческих усло­виях можно остаться людьми. Наряду с «погружением во тьму» идет противопо­ложное движение – от тьмы к свету: комбриг Травкин, тетя Дуся Чмиль, коммунист В.Г.Власов, профессор Тимофеев-Ресовский, они дороги автору как аргументы в споре с теми, кто не ве­рит в возможность противостоять ГУЛАГу, прежде всего, с В.Шаламовым.

Лагерь меняет человека, убежден пи­сатель, поэтому фраза – «Вы никогда не вернетесь в прежний мир» – в художест­венной системе Солженицына означает, прежде всего, духовное измерение: ка­ков бы ни был человек, лагерь преобра­жает его. Эта фраза служит мостиком к эпиграфу 4-й части, взятому из послания апостола Павла к коринфянам: «...не все мы умрем, но все изменимся». Погибшим и замученным на Архипе­лаге создает автор памятник в Слове. Трагедия народа должна обернуться очи­щением и прозрением, должна послу­жить уроком следующим поколениям. Так библейская цитата, приведенная Солже­ницыным, перекликается с эпиграфом к «Братьям Карамазовым» Ф.Достоев­ского: «Истинно, истинно говорю вам: ес­ли пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12, 24).

В главе третьей «Многозначность решения проблемы свободы и несвободы личности в литературах народов Северного Кавказа» тема политического режима, политических репрессий художественно-эстетически рассматривается в русской и национальных литературах в различных ракурсах, но, чаще всего уходя от политической проблематики и переключаясь на проблематику философско-онтологическую (свободы и несвободы, воли и неволи) и нравственно-психологическую (униженности и оскорбленности, но не утраченности человеческой чести и достоинства).

Другим важным принципом подхода к анализу данного материала является его рассмотрение с точки зрения жанрово-родовой специфики, с точки зрения сочетания в этих произведениях факта и вымысла, документальности и художественности, поэзии и правды. В северокавказской литературной критике и литературной науке мы уже можем наблюдать аналогичные (с некоторыми местными коррективами) явления. Сегодня назрела настоятельная необходимость проанализировать сопредельные существующие концепции, обобщить результаты осмысления проблемы индивидуальной, личностной и общенародной человеческой свободы и несвободы в литературах региона, подвергшихся выселению в сталинские годы. Представителями литературы разных народов Северного Кавказа одновременно создается эпопея-хроника человеческой несвободы и поисков свободы на протяжении всего ХХ столетия.

Знаковым явлением в развитии северокавказских литератур и – одновременно – литературной науки всего региона рубежа ХХ-ХХI веков впервые стало художественно-онтологическое освоение трех сложнейших и глубочайших генетически родственных, внутренне взаимосвязанных, дотоле запретных исторических проблем 1) мухаджирства и Кавказской войны; 2) истории депортации ряда северокавказских народов и отчасти 3) литературы кавказского зарубежья. Отражение этих протяженных во времени трагических событий в названных национальных литературах уже нашло осмысление в соответствующей национальной литературной науке и критике. Сегодня настал момент подведения некоторых итогов, обобщения имеющегося материала по проблеме, обзора существующих концепций исследования и основных тенденций их развития.

Потребность обращения к теме депортации продиктована еще и повышенным вниманием представителей самых различных научных дисциплин к проблеме насилия в настоящее время. Этот интерес обусловлен стремлением «цивилизованных народов макси­мально оградить личность от насилия». В силу отмеченного актуальность изучения депортации как антропологиче­ской проблемы, нашедшей отражение в карачаево-балкарской поэзии, обусловлена не только литературоведческими, но и социальными интере­сами, имеющими также философское значение.

Мы целенаправленно сосредоточиваем внимание на такой ключевой про­блеме, как художественное отражение духовной и физической, философско-онтологической и нравственно-психологической категории свободы в северокавказской литературе.

В произведениях репрессированных авторов идеи свободы личности переплетаются с идеями свободы всего народа, идеями выдержки и терпения, основываются на адаптации этноса применительно к определенной природно-ландшафтной среде. В непривычных климатических условиях репрессированные народы оказались перед объективной необходимостью быстро адаптироваться к общепринятым нормам и стандартам поведения коренного населения (киргизов, узбеков, казахов, сибиряков). Экстремальные условия часто укрепляют человеческий дух, мобилизуют творческие силы, примером чего может служить и проза о человеческой несвободе Ф.Достоевского, А.Солженицына, В.Шаламова.

По национальной памяти бесправных народов был нанесен удар, они теряли традиционные духовные ценности, имевшие непосредственное отношение к развитию национального самосознания, к их менталитету. В то же самое время позитивно влиял нравственно-психологический, духовный и эстетический потенциал фольклора, который был исторической памятью ссыльных, устная литература формировала и укрепляла нравственный облик изгнанных. В структуре творческого сознания художников находили отражение мифы и легенды, устные предания. Писатели-спецпереселенцы по известным причинам не могли писать о том, что их волновало в данный момент, что перенес их народ, поэтому они обратились к прошлому, к фольклору родного народа (например, поэмы «Серп» и «Огонь» К.Кулиева). В жизненной и поэтической философии К.Кулиева, как отмечают все исследователи, трагическое соединяется с героическим. В философско-лирических пейза­жах поэта чаще всего оказывается доминирующей и наиболее рельефно выраженной тема народного бедствия. Часто поэт прибегает к иносказанию, некоторым формам эзопова языка. В большой стихотворной форме лиро-эпоса К.Кулиев запечатлел тематический комплекс общенародного бедствия, связанного с потерей свободы