На страже законности 60

Вид материалаЗакон
Судорога текучести
Кабинка монтеров
Подобный материал:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   63

СУДОРОГА ТЕКУЧЕСТИ


Однако, наше низовое положение изобиловало не одними розами, были и некоторые шипы. Одним из наименее приятных были переброски из барака в барак. По приблизительному подсчету Юры нам в лагере пришлось переменить 17 бараков.

В советской России все течет, а больше всего течет всякое начальство. Есть даже такой официальный термин — текучесть руководящего состава. Так вот, всякое такое текучее и протекающее начальство считает необходимым ознаменовать первые шаги своего нового административного поприща хоть какими-нибудь, да нововведениями. Основная цель — показать, что вот де товарищ Х инициативы не лишен. В чем же товарищ X, на новом, как и на старом поприще не понимающий ни уха, ни рыла, может проявить свою просвещенную инициативу? А проявить нужно. События развертываются по линии наименьшего сопротивления — из обретаются бесконечные и абсолютно бессмысленные переброски с места на место вещей и людей. На воле это непрерывные реорганизации всевозможных советских аппаратов, с перекрасками вывесок, с передвижками отделов и подотделов, перебросками людей, столов и пишущих машинок с улицы на улицу или по крайней мере из комнаты в комнату.

Эта традиция так сильна, что она не может удержаться даже и в государственных границах СССР. Один из моих знакомых, полунемец, ныне обретающийся в том же ББК, прослужил несколько меньше трех лет в Берлинском торгпредстве СССР. Торгпредство занимает колоссальный дом в четыреста комнат. Немецкая кровь моего знакомого сказалась в некотором пристрастии к статистике. Он подсчитал, что за два года и 8 месяцев пребывания его в торгпредстве его отдел перекочевывал из комнаты в комнату и с этажа на этаж ровно 23 раза. Изумленные немецкие клиенты торгпредства беспомощно тыкались с этажа на этаж в поисках отдела, который вчера был в комнате, скажем, 171-ой, а сегодня пребывает Бог его знает, где. Но новое становище перекочевавшего отдела не было известно не только немцам, потрясенным бурными темпами социалистической текучести, но и самим торгпредским работникам. Разводили руки и советовали пойти в справочное бюро. Справочное бюро тоже разводило руками: позвольте, вот же записано 171-я комната. Потрясенному иностранцу не оставалось ничего другого, как в свою очередь развести руками, отправиться домой и подождать, пока в торгпредских джунглях местоположение отдела избудет установлено твердо.

Но на воле на это более или менее плевать. Вы просто связываете в кучу ваши бумаги, перекочевываете в другой этаж и потом две недели отбрыкиваетесь от всякой работы: знаете ли, только что переехали, я еще с делами не разобрался. А в лагере это хуже. Во-первых, в другом бараке для вас и места, может, никакого нету, а во-вторых, вы никогда не можете быть уверенным, переводят ли вас в другой барак, на другой лагпункт или по чьему-то вам не известному доносу вас собираются сплавить куда-нибудь верст на пятьсот севернее, скажем, на Лесную Речку — это и есть место, которое верст на пятьсот севернее и из которого выбраться живьем шансов нет почти никаких.

Всякий вновь притекший начальник лагпункта или колонны обязательно норовит выдумать какую-нибудь новую комбинацию или классификацию для нового переразмещения своих подданных. Днем для этих переразмещений времени нет, люди или на работе или в очередях за обедом. И вот, в результате этих тяжких начальственных размышлений вас среди ночи кто-то тащит с нар за ноги.

— Фамилия?... Собирайте вещи.

Вы, сонный и промерзший, собираете ваше барахло и топаете куда-то в ночь, задавая себе беспокойный вопрос, куда это вас волокут? То ли в другой барак, то ли на Лесную Речку. Потом оказалось, что выйдя с пожитками из барака и потеряв в темноте свое начальство, вы имеете возможность плюнуть на все его классификации и реорганизации и просто вернуться на старое место. Но если это место было у печки, оно в течение нескольких секунд будет занято кем-то другим. Ввиду этих обстоятельств был придуман другой метод. Очередного начальника колонны, стаскивавшего меня за ноги, я с максимальной свирепостью послал, в нехорошее место, лежащее дальше Лесной Речки.

Посланный в нехорошее место начальник колонны сперва удивился, потом рассвирепел. Я послал его еще раз и высунулся из нар с заведомо мордобойным видом. О моих троцкистских загибах с заведующим снабжением начальник колонны уже знал, но, вероятно, в его памяти моя физиономия с моим рвением связана не была.

Высунувшись, я сказал, что он, начальник колонны, подрывает лагерную дисциплину и занимается административным головокружением, что ежели он меня еще раз потащит за ноги, так я его так в “Перековке” продерну, что он света Божьего не увидит.

“Перековка”, как я уже говорил, это листок лагерных доносов. В Медгоре было ее центральное издание. Начальник колонны запнулся и ушел. Но впоследствии эта сценка мне даром не прошла.

КАБИНКА МОНТЕРОВ


Одной из самых тяжелых работ была пилка и рубка дров. Рубка еще туда-сюда, а с пилкой было очень тяжело. У меня очень мало выносливости к однообразным механическим движениям. Пила же была советская, на сучках гнулась, оттопыривались в стороны зубцы, разводить их мы вообще не умели; пила тупилась после пяти-шести часов работы. Вот согнулись мы над козлами и пилим. Подошел какой-то рабочий, маленького роста, вертлявый и смешливый.

— Что пилите, господа честные? Этакой пилой хоть отца родного перепиливать. А ну-ка дайте я на струмент ваш посмотрю.

Я с трудом вытащил пилу из зареза. Рабочий крякнул:

— Ее пустую таскать, так нужно до трактору с каждой стороны поставить. Эх уж, так и быть, дам-ка я вам пилочку одну, у нас в кабинке стоит, еще старорежимная.

Рабочий как-то замялся, испытующе осмотрел наши очки; “Ну, вы, я вижу, не из таких, чтобы сперли; как попилите, так поставьте ее обратно в кабинку”.

Рабочий исчез и через минуту вернулся с пилой. Постучал по полотнищу. Пила действительно звенела. “Посмотрите, ус-то какой” На зубцах пилы действительно был “ус” — отточенный, как иголка, острый конец зубца. Рабочий поднял пилу к своему глазу и посмотрел на линию зубцов:

“А разводка-то, как по ниточке”. Разводка действительно была, как по ниточке. Такой пилой в самом деле можно было и норму выработать. Рабочий вручил мне эту пилу с какой-то веселой торжественностью и с видом мастерового человека, знающего цену хорошему инструменту.

— Вот это пила. Даром, что при царе сделана. Хорошие пилы при царе делали. Чтобы, так сказать, трудящийся класс пополам перепиливать и кровь из него сосать. Н-да. Такое дельце, господа товарищи. А теперь ни царя, ни пилы, ни дров. Семья у меня в Питере, так черт его знает, чем она там топит. Ну, прощевайте, бегу. Замерзнете, валяйте к нам в кабинку греться. Ребята там подходящие. Еще при царе сделаны. Ну, бегу.

Эта пила сама в руках ходила. Попилили, сели отдохнуть. Достали из карманов по куску промерзшего хлеба и стали завтракать. Шла мимо какая-то группа рабочих. Предложили попилить: вот, мы вам покажем класс. Показали. Класс действительно был высокий, чурбашки отскакивали от бревна, как искры.

— Ко всякому делу нужно свою сноровку иметь, — с каким-то поучительным сожалением сказал высокий мрачный рабочий. На его изможденном лице была характерная татуировка углекопа: голубые пятна царапин с въевшейся на всю жизнь угольной пылью.

— А у вас-то откуда такая сноровка?— спросил я. — Вы, видимо, горняк. Не из Донбасса?

— И в Донбассе был. А вы по этим меткам смотрите? — я кивнул головой. — Да, уж кто в шахтах был, на всю жизнь меченным остается. Да, там пришлось. А вы не инженер?

Так мы познакомились с кондовым, наследственным петербургским рабочим, товарищем Мухиным. Революция мотала его по всем концам земли русской, но в лагерь он поехал из своего родного Петербурга. История была довольно стандартная. На заводе ставили новый американский сверлильный автомат, очень путанный, очень сложный. В целях экономии валюты и утирания носа заграничной буржуазии какая-то комсомольская бригада взялась смонтировать этот станок самостоятельно, без помощи фирменных монтажников. Работали действительно зверски. Иностранной буржуазии нос действительно утерли. Станок был смонтирован что-то в два или три раза скорее, чем его полагается монтировать на американских заводах. Какой-то злосчастный инженер, которому в порядке “дисциплины” навязали руководство этим монтажом, получил даже какую-то премию. Позднее я этого инженера встретил здесь же в ББК.

Словом, смонтировали. Во главе бригады, обслуживающей этот автомат, был поставлен Мухин. “Я уж, знаете, стрелянный воробей. А тут вертелся, вертелся и — никакая сила. Сглупил. Думал, покручусь неделю — другую да и назад в Донбасс убегу. Не успел, черт его дери”.

...Станок лопнул в процессе основания. Инженер, Мухин и еще двое рабочих поехали в концлагерь по обвинению во вредительстве. Мухину, впрочем, припаяли очень немного, всего три года. Инженер за советские “темпы” заплатил значительно дороже.

— Так вот, значит и сижу. Да мне-то что! Если про себя говорить, так мне тут лучше, чем на воле было. На воле у меня одних ребятишек четверо. Жена, видите ли, у меня ребят очень уж любит. — Мухин уныло усмехнулся. — Ребят, что и говорить, и я люблю. Да разве такое теперь время. Ну, значит, на заводе две смены подряд работаешь. Домой придешь — еле живой. Ребята полуголодные, а сам уж и вовсе голодный. Здесь нормы не хуже, чем на воле были. Где в квартире у вольнонаемных проводку поправишь, где что перепадет. Н-да, мне-то что. Ничего. А вот, как семья живет! И думать страшно.

На другой день мы пилили все те же дрова. С северо-востока, от Белого Моря и тундр рвался к Ладоге пронизывающий полярный ветер. Бушлат он пробивал насквозь. Но даже и бушлат и кожанка очень мало защищали наши коченеющие тела от его сумасшедших порывов. Временами он вздымал тучи колючей, сухой снежной пыли, засыпавшей лицо и проникавшей во все скважины наших костюмов, прятал под непроницаемым для глаза пологом соседнего здания электростанцию и прилепившуюся к ней кабинку монтеров, тревожно гудел в ветвях сосен. Я чувствовал, что работу нужно бросать и удирать. Но куда удирать? Юра прыгал поочередно то на правой, то на левой ноге, прятал свои руки за пазуху. И лицо его совсем уж посинело.

Из кабинки монтеров выскочила какая-то смутная, завьюженная фигура, и чей-то относимый бурей голос проревел:

— Эй, хозяин! Мальца своего заморозишь. Айдате к нам в кабинку! Чайком угостим.

Мы с великой готовностью устремились в кабинку. Монтеры — народ дружный и хозяйственный. Кабинка представляла собою дощатую пристроечку. Внутри были нары человек на 10-15. Стоял большой, чисто выструганный стол. На стенках висели географические карты, старые изодранные и старательно подклеенные школьные полушария. Висело весьма скромное количество вождей — так сказать, ни энтузиазма, но и ни контрреволюции; вырезанные из каких-то журналов портреты Тургенева, Достоевского и Толстого — тоже изорванные и тоже подклеенные. Была полочка с книгами, десятка четыре книг. Была шахматная доска и самодельные шахматы. На специальных полочках с какими-то дырками были поразвешены всякие слесарные и монтерские инструменты. Основательная печурка, не жестяная, а каменная, пылала приветливо и уютно. Над ней стоял громадный жестяный чайник, и из чайника шел пар.

Все это я, впрочем, увидел только после того, как снял и протер запотевшие очки. Увидел и человека, который натужным басом звал нас в кабинку. Это оказался рабочий, давеча снабдивший нас старорежимной пилой. Рабочий тщательно припер за нами дверь.

— Никуда такое дело не годится. По такой погоде пусть сами пилят, сволочи. Этак, был нос. Хвать и нету. Что вам казенные дрова дороже своего носа? К чертовой матери. Посидите, обогрейтесь, снимите бушлаты. У нас тут тепло.

Мы сняли бушлаты. На столе появился чаек — конечно, по-советски, просто кипяток, без сахару и безо всякой заварки. Над нарами высунулась чья-то взлохмаченная голова.

— Что, Ван Палыч, пильщиков наших приволок?

— Приволок.

— Давно бы надо. Погодка стоит, можно сказать, партейная. Ну и сволочь же погода, прости, Господи. Чаек, говоришь, есть. Сейчас слезу.

С нар слез человек лет тридцати невысокого роста, смуглый крепыш с неунывающими, разбитными глазами. Чем-то он напоминал Гендельмана.

— Ну, как вы у нас в гостях, позвольте уж представиться по всей форме: Петр Миронович Середа, потомственный почетный пролетарий. Был техником, потом думал стать инженером, а сижу здесь. Статья 56, пункт 7 (вредительство), срок десять, пять отсидел. А это, — Середа кивнул на нашего смешливого рабочего с пилой, — это как говорится, просто Ленчик. Ван Палыч Ленчик. Из неунывающего трудящего классу. Пункт 59-3 (бандитизм). А сроку всего пять. Повезло нашему Ленчику. Людей резал, можно сказать, почем зря — а лет всего пять.

Ленчик запихнул в печку полено, вероятно, нашей же пилки, вытер руку об штаны.

— Значит, давайте знакомиться по всей форме. Только фамилия моя не Ленчик; Мироныч — он мастер врать. Ленчицкий я. Но для простоты обращения и за Ленчика хожу. Хлеба хотите?

Хлеб у нас был свой. Мы отказались и представились по всей форме.

— Это мы знаем, — сказал Середа. — Мухин об вас все доложил. Да вот он, кажется и топает.

За дверью раздался ожесточенный топот ног обивающих снег, и в кабинку вошли двое: Мухин и какой-то молодой парнишка лет 22-23-х. Поздоровались. Парнишка пожал нам руки и хмыкнул что-то невразумительное.

— А ты, Пиголица, ежели с людьми знакомишься, так скажи, как тебя и по батюшке и по матушке величать. Когда это мы тебя, дите ты колхозное, настоящему обращению выучим? Был бы я на месте папашки твоего званого, так порол бы я тебя на каждом общем собрании.

Мухин устало сложил свои инструменты.

— Брось ты, Ленчик, зубоскалить.

— Да, Господи же. Здесь одним зубоскальством и можно прожить. Ежели бы мы с Середой не зубоскалили бы и день и ночь, так ты бы давно повесился. Мы тебя, браток, одним зубоскальством от петли спасаем. Нету у людей благодарности. Ну, давай что ли с горя чай пить.

Уселись за стол. Пиголица мрачно и молчаливо нацедил себе кружку кипятку, потом, как бы спохватившись, передал эту кружку мне. Ленчик лукаво подмигнул мне: обучается, дескать, парень настоящему обращению. Середа полез на свои нары и извлек оттуда небольшую булку белого хлеба, порезал ее на части и молча разложил перед каждым из присутствующих. Белого хлеба мы не видали с момента нашего водворения в ГПУ. Юра посмотрел на него не без вожделения в сердце своем и сказал:

— У нас, товарищи, свой хлеб есть. Спасибо, не стоит.

Середа посмотрел на него с деланной внушительностью.

— А вы, молодой человек, не кочевряжьтесь. Берите пример со старших, те отказываться не будут. Это хлеб трудовой. Чинил проводку и от пролетарской барыни на чаек, так сказать, получил.

Монтеры и вообще всякий трудовой народ ухитрялись даже здесь в лагере заниматься кое-какой частной практикой. Кто занимался проводкой и починкой электрического освещения у вольнонаемных, то есть в чекистских квартирах, кто из ворованных казенных материалов мастерил ножи, серпы или даже косы для вольного населения, кто чинил замки, кто занимался “внутренним товарооборотом” по такой примерно схеме: монтеры снабжают кабинку мукомолов спертым с электростанции керосином, мукомолы снабдят монтеров спертой с мельницы мукой — все довольны, и все сыты. Не жирно, но сыты. Так что, например, Мухин высушивал на печке почти весь свой пайковый хлеб и слал его через подставных, конечно, лиц на волю в Питер своим ребятишкам. Вся эта рабочая публика жила дружно и спаянно, в актив не лезла, доносами не занималась, выкручивалась, как могла и выкручивала, кого могла.

Ленчик взял свой ломоток белого хлеба и счел своим долгом поддержать Середу:

— Как сказано в писании, дают — бери, а бьют — беги. Середа у нас парень умственный. Он жратву из такого места выкопает, где десятеро других с голоду бы по дохли. Говорил я вам, ребята у нас гвозди, при старом режиме сделаны, не то, что какая-нибудь советская фабрикация.

— Ленчик похлопал по плечу Пиголицу. — Не то, что вот выдвиженец этот.

Пиголица сумрачно отвел плечо.

— Бросил бы ты трепаться, Ленчик. Что это ты все про старый режим врешь? Мало тебя что ли по морде били?

— Насчет морды не приходилось, браток. Не приходилось. Конечно, люди мы простые. По пьяному делу — не без того, чтобы потасовочку завести. Был грех, был грех. Так я, браток, на свои деньги пил, на заработанные. Да и денег у меня, браток, довольно было, чтобы и выпить и закусить и машину завести, чтоб играла вальс “Дунайские волны”. А ежели перегрузочка случалась, это значит — “Извозчик, на Петербургскую, двугривенный!” За двугривенный две версты барином едешь. Вот как оно, браток.

— И все ты врешь. — сказал Пиголица. — Уж врал бы в своей компании, черт с тобой.

— Для нас, браток, всяк человек — своя компания.

— Наш Пиголица, — вставил свое разъяснение Середа, — парень хороший. Что он несколько волком глядит, ото оттого; что в мозгах у него малость промфинплана не хватает. И чего ты треплешься, чучело? Говорят люди, которые “почище твоего видали. Сиди и слушай. Про хорошую жизнь в лагере вспоминать приятно.

— А вот я послушаю. — раздраженно сказал Пиголица. — Все вы старое хвалите, как сговорились. А вот я свежего человека спрошу.

— Ну, ну. Спроси.

Пиголица испытующе уставился в меня.

— Вы, товарищ, старый режим, вероятно, помните?

— Помню.

— Значит и закусочку и выпивку покупать приходилось?

— Не без того.

— Вот старички эти меня разыгрывали. Ну, они сговорившись. Вот, скажем, если Ленчик дал бы мне в старое время рубль и сказал — пойди купи, — дальнейшее Пиголица стал отсчитывать по пальцам: — Полбутылки водки, фунт колбасы, белую булку, селедку, два огурца да... что еще? Да еще папирос коробку; так сколько с рубля будет сдачи?

Вопрос Пиголицы застал меня несколько врасплох. Черт его знает, сколько все это стоило. Кроме того, в советской России не очень уж удобно вспоминать старое время, особенно не в терминах официальной анафемы. Я слегка замялся. Мухин посмотрел на меня со своей невеселой улыбкой.

— Ничего, не бойтесь. У парня в голове путаница. А так он парень ничего, в стукачах не работает. Я сам понимаю, полбутылки...

— А ты не подсказывай. Довольно уже разыгрывали. Ну, так сколько будет сдачи?

Я стал отсчитывать тоже по пальцам: полбутылки примерно четвертак; колбаса, вероятно, тоже (Мухин подтверждайте кивнул головой, а Пиголица беспокойно оглянулся на него), булка — пятак, селедка — три копейки, огурцы тоже вроде пятака, папиросы... Да, так с двугривенный сдачи будет.

— Никаких сдачей! — восторженно заорал Ленчик. — Кутить, так кутить. Гони, Пиголица, еще пару пива и четыре копейки сдачи. А? Видал миндал?

Пиголица растерянно и подозрительно осмотрел всю компанию.

— Что? — спросил Мухин. — Опять скажешь, сговорились?

Вид у Пиголицы был мрачный, но отнюдь не убежденный.

— Все это ни черта подобного. Если бы такие цены были и революции никакой не было бы. Ясно.

— Вот такие-то умники вроде тебя революцию и устраивали.

— А ты не устраивал?

— Я?

— Ну да, ты?

— Таких умников и без меня хватало, — не слишком искренно ответил Середа.

— Тебе, Пиголица, — вмешался Ленчик, — чтобы прорыв в мозгах заткнуть, по старым ценам не иначе, как рублей тысячу пропить было нужно. Ох и балда, прости Господи! Толкуешь тут ему, толкуешь. Заладил про буржуев, а того, что под носом, так ему не видать.

— А тебе буржуи нравятся?

— А ты видал буржуя?

— Не видал, а знаю.

— Сукин ты сын, Пиголица. Вот, что я тебе скажу. Что ты, орясина, о буржуе знаешь? Сидел у тебя буржуй и торговал картошкой. Шел ты к этому буржую и покупал на три копейки картофеля, и горюшка тебе было мало. А как остался без буржуя, на заготовки картофеля не ездил?

— Не ездил.

— Ну, так на хлебозаготовки ездил; все одно один черт. Ездил?

— Ездил.

— Очень хорошо. Очень замечательно. Значит, будем говорить так: заместо того, чтобы пойти к буржую и купить у него на три копейки пять фунтов картофеля, — Ленчик поднял указующий перст. — На три копейки пять фунтов безо всякого там бюрократизма, очередей, — ехал, значит, наш уважаемый и дорогой пролетарский товарищ Пиголица у мужика картошку грабить. Так. Ограбил. Привез. Потом говорят нашему дорогому и уважаемому товарищу Пиголице, не будете ли вы любезны в порядке комсомольской или там профсоюзной дисциплины идти на станцию и насыпать эту самую картошку в мешки, субботник, значит? На субботники ходил?

— А ты не ходил?

— И я ходил. Так я этим не хвастаюсь.

— И я не хвастаюсь.

— Вот это очень замечательно. Хвастаться тут, братишечка, нечем. Гнали — ходил. Попробовал бы не пойти. Так вот, значит, ограбивши картошку, ходил наш Пиголица и картошку грузил. Конечно, не все Пиголицы ходили и грузили. Кое-кто и кишки свои у мужика оставил. Потом Пиголица ссыпал картошку из мешков в подвалы, потом перебирал Пиголица гнилую картошку от здоровой, потом мотался наш Пиголица по разным бригадам и кавалериям — то кооператив ревизовал, то чистку устраивал, то карточки проверял и черт его знает, что... И за всю эту за волынку получил Пиголица карточку, а по карточке пять кил картошки в месяц, только кила-то эти, извините, уж не по три копеечки, а по 30. Да еще в очереди постоишь.

— За такую работу да при старом режиме пять вагонов можно было бы заработать.

— Почему пять вагонов? — спросил Пиголица.

— А очень просто, я, скажем, рабочий. Мое дело за станком стоять. Если бы я все это время, что я на заготовки ездил, на субботники ходил, по бригадам мотался, в очередях торчал — ты подумай, сколько я бы за это время рублей выработал. Да настоящих рублей, золотых. Так вагонов на пять и вышло бы.

— Что это вы все только на копейки да на рубли все считаете?

— А ты на что считаешь?

— Вот и сидел буржуй на твоей шее.

— А на твоей шее никто не сидит? И сам-то ты где сидишь? Если уж об шее говорить пошел — тут уж молчал бы ты лучше. За что тебе пять лет припаяли? Дал бы ты в морду старому буржую отсидел бы неделю и кончено. А теперь вместо буржуя — ячейка. Кому ты дал в морду? А вот пять лет просидишь. Да потом еще домой не пустят. Езжай куда-нибудь к чертовой матери. И поедешь. Насчет шеи — кому уж кому, а тебе бы, Пиголица, помалкивать лучше.

— Если бы старый буржуй, — сказал Ленчик, — если бы старый буржуй тебе такую картошку дал как кооператив сейчас дает, так этому бы буржую всю морду его же картошкой вымазали бы

— Так у нас еще не налажено. Не научились.

— Оно, конечно, не научились. За пятнадцать-то лет! 3а 15 лет из обезьяны профессора сделать можно, а не то что картошкой торговать. Наука, подумаешь. Раньше никто не умел ни картошку садить, ни картошкой торговать. Инструкций, видишь ли, не было. Картофельной политграмоты не проходили. Скоро не то, что сажать а и жевать картошку разучимся.

Пиголица мрачно поднялся и молча стал вытаскивать из полок какие-то инструменты. Вид у него был явно отступательный.

— Нужно эти разговоры в самом деле бросить, — степенно сказал Мухин. — Что тут человеку говорить, когда он уши затыкает. Вот посидит еще года два и поумнеет.

— Кто поумнеет, так еще не известно. Вы все в старое смотрите, а мы наперед смотрим.

— Семнадцать лет смотрите.

— Ну и семнадцать лет. Ну, еще семнадцать лет смотреть будем. А заводы-то построили?

— Иди ты к чертовой матери со своими заводами, дурак! — обозлился Середа. — Заводы построили! Так чего же ты, сукин сын, на Тулому не едешь электростанцию строить? Ты почему, сукин сын, не едешь? А? Чтобы строили, да не на твоих костях? Дурак, а своих костей подкладывать не хочет.

На Туломе, это верстах в десяти южнее Мурманска, шла в это время стройка электростанции, конечно, ударная стройка и конечно, на костях, на большом количестве костей. Все, кто мог как-нибудь извернуться от посылки на Тулому, изворачивались изо всех сил. Видимо, изворачивался и Пиголица.

— А ты думаешь, не поеду?

— Ну и поезжай ко всем чертям.

— Подумаешь, умники нашлись. В семнадцатом году, небось, все против буржуев перли. А теперь остались без буржуев, так кишка тонка. Няньки нету. Хотел бы я послушать, что это вы в семнадцатом году про буржуев говорили. Тыкать в нос кооперативом да лагерем теперь всякий дурак может. Умники... Где ваши мозги были, когда вы революцию устраивали?

Пиголица засунул в карманы свои инструменты и исчез. Мухин подмигнул мне:

— Вот ведь правильно сказано, здорово заворочено. А то в самом деле, насели все на одного, — в тоне Мухина было какое-то удовлетворение. Он не без некоторого ехидства посмотрел на Середу. — А то тоже, кто там ни устраивал, а Пиголицам расхлебывать приходится. А Пиголицам-то куда податься?

— Н-да, — как бы оправдываясь перед кем-то, протянул Середа. — В семнадцатом году оно, конечно. Опять же война. Дурака, однако, что и говорить, сваляли. Так не век же из-за этого в дураках торчать. Поумнеть пора бы.

— Ну и Пиголица поживет с твое — поумнеет. А тыкать парню в нос, дурак да дурак — это тоже не дело. В такие годы кто в дураках не ходил?

— А что за парень этот Пиголица? — спросил я. — Вы уверены, что он в третью часть не бегает?

— Ну, нет. Этого нету. — торопливо сказал Середа, как бы обрадовавшись перемене темы. — Этого нет. Это сын мухинского приятеля, Мухин его здесь и подобрал. Набил морду какому-то комсомольскому секретарю — вот ему пять лет и припаяли. Без Мухина пропал бы пожалуй парнишка. Середа как-то неуютно поежился, как бы что-то вспоминая. — Таким вот, как Пиголица, здесь хуже всего. Ума еще немного, опыта и меньше того, во всякие там политграмоты взаправду верят. Думает, что и в самом деле царство трудящихся. Но вот пока что пять лет еще имеет. Какие-то там свои комсомольские права отстаивал. А начнет отстаивать здесь — совсем пропадет. Ты, Мухин, зря за него заступаешься. Никто его не обижает, а нужно, чтобы парень ходил, глаза раскрывши. Ежели бы нам в семнадцатом году так бы прямо, как дважды два, доказали, дураки вы, ребята, сами себе яму роете — мы бы здесь не сидели.

— А вот вы лично в семнадцатом году такие доказательства стали бы слушать?

Середа кисло поморщился и для чего-то посмотрел в окно.

— Вот то-то и оно, — неопределенно сказал он.