Xxi век литературно-художественный журнал Главный редактор
Вид материала | Документы |
- Серия «Мастера психологии» Главный редактор Заведующий редакцией Ведущий редактор Литературный, 6744.57kb.
- 4-5 38—41 Методическая газета для педагогов-психологов. Выходит 2 раза в месяц Учредитель, 534.94kb.
- Ххi век раскрывает перед человечеством огромные возможности, но и ставит новые общечеловеческие, 709.44kb.
- Уолтер Лорд. Последняя ночь "Титаника", 2595kb.
- Литературно-художественный журнал редакционный совет: Елизавета Данилова Михаил Лубоцкий, 3942.84kb.
- А. С. Галченков (главный редактор), 262.58kb.
- А. С. Галченков (главный редактор), 258.55kb.
- Выпускающий редактор В. Земских Редактор Н. Федорова Художественный редактор Р. Яцко, 6293.22kb.
- Вопросы и ответы к викторине «Недели детской книги», 81.08kb.
- А. Н. Шмырев Редактор А. А. Освенская Технический редактор А. И. Казаков Художественный, 1466.83kb.
Дни, согретые тобою...
***
М. В.
Я просыпаюсь. Жизнь во мне –
Она в тебе, и ты со мною.
Сейчас зима, нет солнца дней –
есть дни, согретые тобою.
Проходит всё – и мы пройдём.
Свидание – весна разлуки.
Пока не поздно, дай возьмём
друг друга – хоть на жизнь – за руки.
***
Стучал трамвай, пылал плакат.
Две-три десятки и заточка.
Сенной. Я вышел. Обесточка.
И молодость – как азиат.
«Спирт, спирт», – нерусские стоят.
Торговый берег топит глаз.
Я возникаю на картине,
где муза, плача, родилась,
как Марадона в Аргентине.
Под куполом звенящий рынок.
В Христа одевшийся Пилат
зовёт на выборы. Ирина,
Гюго, Дюма многосерийный
у ног, простёртые, лежат.
Звонок последний притупил
несказанное. На дорогу
губу, не выпив, закусил.
Стихотворение – тротил:
он сердце разрывает богу.
Нас разделило время-лекарь.
Но осень повернёт назад –
и поздних лет библиотекарь
вновь жить захочет наугад.
Приколотил Сенной у врат:
«Товары, вроде человека,
возврату не принадлежат».
***
Похолодало. Нечего терять
и надевать. Погрязших в настоящем
с утра работа будет отмерять,
бетонный выворачивая ящик.
Раздвинута небесная плита.
Лимон луны плывёт в прохладе чая,
и звёзды пузырятся, как мечта,
самоубийством радостно кончая…
Редеет ночь – как волос. И конверт
квартиры опечатывает взоры.
Пора вставать, твоя работа – смерть.
На горизонте вырезаны горы.
ОСЕННЯЯ ПЕСНЯ
стихи
участников литературной студии «лира»
(г. красноармейск)
Илья
ВАСИЛЬЕВ
Дорога
За свою жизнь мы проходим
Сотни, тысячи дорог,
Не задумываясь об их предназначении.
Я иду по дороге всю жизнь.
Лёгкие ноги сами собой переступают
Через сломанные ветки и камни.
Старые, потёртые сапоги,
Серые от пыли,
Кажется, уже давно срослись с ногами.
Кто я? Я вечный странник.
Всюду свой, всюду чужой.
Вся моя жизнь – дорога.
Куда я иду и что ищу?
Я, как и все, ищу своё счастье,
Ищу место,
Где меня приютят и поймут,
Место, где будет гореть
Мягкий, уютный огонь.
Мой путь лежит через лес.
Сухие, опавшие листья,
Словно ковром,
Устлали дорогу.
Холодное осеннее солнце
Освещает путь,
И кажется, что природа решила
Помешать мне дойти до конца.
Кажется, что дорога горит…
Но к конечной цели я готов идти
И по углям…
Наталия
ТРУЗГИНА
***
С неба на город – белая стружка,
Тают в ладонях – неба подарки.
Что-нибудь нежно шепни мне на ушко,
Чтобы стал мир не по-зимнему ярким.
Солнечный зайчик цвета ванили
Между сугробами в прятки играет.
Мы не поймали его. Мы забыли,
Что это только в детстве бывает.
Падало небо… Небо крошилось…
Может, из вредности, может, из мести…
Вьюга шальная в танце кружилась.
Мы с тобой счастливы.
Мы с тобой вместе.
***
Серебрится неласковый месяц
На подушке из чёрного бархата,
Да ноябрьский ветер бесится,
Подгоняя собаку лохматую.
Звёзды яркие в небе тревожатся –
Драгоценные камешки осени,
И травинки под снегом ёжатся,
Как котята, которых бросили.
Фонари глазами тоскливыми
Провожают такси уставшие,
И деревья стоят сиротливые –
Это наше с тобой настоящее.
Да грустят опустевшие улицы
И в прохожих ищут спасения,
А в подъездах всё так же целуются,
Несмотря на холод осенний.
Мне подруги весь день звонили,
Всем нужна была моя помощь.
Где-то гулко часы пробили.
Ветер кончился. В городе полночь…
Зинаида
СИЛКИНА
***
Туманом окутан город,
Дороги его и поля,
Берёз непрестанный шорох,
Печальные тополя.
Туман расправляет крылья,
Летит в этом сумрачном дне,
Как лебедь. Напрасны усилья
Слова удержать в тишине.
Туман всё плывёт в поднебесье
И тает в гряде облаков.
Осенняя тихая песня
Во мне исчезает без слов.
КАМЕРА АБСУРДА
Владимир САВИЧ
вместо предисловия
Я (Владимир Савич) должен написать несколько слов о себе. Какую же трудную задачу вы передо мной ставите! Кто я? Откуда? Куда иду? Зачем живу, дышу и к чему стремлюсь? Вопросы, вопросы и вопросы. Не ответишь на них ни с помощью мягких пастелей, ни пожелтевших фотографий, ни завихряющихся прилагательных великого и могучего русского языка.
Если определить коротко — наверное, путник, бредущий по жизни без чёткой и ясной цели. Странник, пришедший в этот мир не в самые лучшие для него времена (правда, когда они были лучшими?). Откуда я родом? Да как и все — из детства, детства дощатых сараев, коммунальных дворов. Из юности котельных и сырых художественных мастерских. Из споров и песен на прокуренных кухнях серых «хрущоб». Молодости несбывшихся надежд. Из последнего «обманутого поколения» умирающего сегодня монстра по имени «русский коммунизм». Из эмиграции, с её тревожными снами о старом, занесённом снегом дворе, о лицах любимых и навсегда оставленных людей.
О чём я пишу? Сказать честно, я не знаю. Сам для себя я называю это скольжением по волнам моей памяти или прогулкой по бульвару ностальгии. Но ведь волны памяти рождаются сегодня, чтобы завтра стать воспоминаниями, поэтому я пишу и о жизни сегодняшней, стараясь собрать эти пёстрые осколки, из которых состоит моё существование. И поверьте, что делаю я это не ради личных амбиций и больших гонораров. Разве можно стать сказочно богатым, занимаясь таким неприбыльным делом, как душевный стриптиз? Конечно же, нет. Любому пишущему ясно, что, кроме геморроя, мигрени и критики, ничего другого, увы, не дождёшься. И окружающий мир не переделать ни юмором, ни слезами, ни поэзией, ни прозой. «Тогда для чего же?» — задастся вопросом пытливый читатель. А для того, мой друг, что каждый пишущий, и я в том числе, оставаясь один на один с чистым, как снежная равнина, компьютерным или тетрадным листом, думает: «А вдруг сегодня я напишу что-то такое, что перевернёт мир, что сделает его чуточку добрее?» И рождаются строчки, и идут к читателю, а мир всё тот же и ничуть не изменился, и оттого, всякий раз оставаясь с собой наедине в полуночной тишине квартирного полумрака, ругаешь себя и говоришь: «Всё, это в последний раз».
• Владимир Савич родился в СССР. Живёт в Канаде (в Монреале). Писатель. Режиссёр, актёр и драматург собственного любительского театра. Публиковался в Северной Америке, Европе и России («Новый Журнал», «Южная Звезда», «День и Ночь», «Берега», «Папирус», «Дарьял»). Является победителем многих интернетовских литературных конкурсов. В 2009 году вошёл в длинный список претендентов на победу в литературном конкурсе «Русская премия».
встреча
1
Чем дальше я ухожу от дней упорхнувшего детства, тем чаще снится мне мой старый, окружённый стеной покосившихся сараев двор — место, где прошли лучшие дни жизни. Чем отдалённее от меня улица, где я когда-то жил, тем явственней видится мне в ночных эмигрантских сновидениях на её углу скособочившаяся фанерная будочка киоска «Союзпечать», из которой с завидной регулярностью в дни родительской получки приходили ко мне книжки на лощёной бумаге.
Крутится дочь у навороченного «лазера» и ломается под новомодные хиты, а я смотрю на неё и вспоминаю, как стоял, раскрыв рот, дрыгаясь под звуки босанов и шейков, что неслись из окон канувшего в Лету ресторана «Плакучая ива».Но странное дело: чем отчётливее вижу я старость, угрюмо глядящую на меня из мути зеркальных глубин, тем трудней мне разобраться, где заканчивается реальность детских воспоминаний и начинается придуманная мной же история о событиях минувших дней. Может, вовсе и не существовал тот двор, который, исчезнув с лица земли, по-прежнему хранит мои следы? Может, я никогда и не стоял у того ресторана и не слушал музыку давно уже не существующего оркестра?
Как безумно далеки те годы! Только сны, пожелтевшая фотография лопоухого мальчугана в коротких штанишках да стопка виниловых пластинок и связка выгоревших тетрадных листков — вот, пожалуй, и всё, что осталось от детства. Но разве может размытый временем лист или чудом сохранённая обложка школьного дневника служить веским аргументом в пользу реальности минувшего, если такая могущественная штука, как память, сомневается в его достоверности?
2
Мои музыкальные способности проявились рано и своеобразно. Так, например, разорвав очередную футболку, я, вместо того чтобы изображать горе, нёс её домой, горланя приятным дискантом модную в те времена песню (безбожно перевирая её при этом): «Чья майка, чья майка...» — и сам же себе отвечал: «Моя!» Во дворе меня называли «наш Робертино Лоретти» и угощали пенкой от сливового варенья. Местная шпана звала меня «Магомаевым» и заставляла танцевать твист, собирая за это деньги с прохожих. Слава моя росла. Дошла она и до родителей.
— Наш мальчик обладает музыкальными способностями, — сказала как-то бабушка.
Почему это сказала бабушка, а не дедушка или, например, родители? Ну, во-первых, у меня не было дедушки. Во-вторых, родителям всегда немножко не до детей, когда в доме есть бабушка. И в-третьих, и это, пожалуй, главное — женская душа, а тем более душа бабушки, обожающей своего внука, устроена таким образом, что может рассмотреть талант там, где другие видят только детское дурачество.
- И в чём же они заключаются, эти самые таланты? — недоумённо вскинули брови родители.
- Ну, здравствуйте, приехали! Наш Боря уже давно имеет стабильный успех, а родители ни ухом ни рылом.
- Правда? И что же это за успех? По математике?
Мои родители, занятые диссертациями, так редко бывали дома, что без конца чему-то удивлялись: «Как, у Бори выпал зуб?», «Как, Боря носит уже 33-й размер?», «Как, у Бори скарлатина?» Теперь вот оказались ещё и способности...
- И по математике тоже. Мальчик за деньги поёт в подворотне, — ответила бабушка.
- Мама, как же вы допустили?
- Что «мама», что «мама», — защищалась бабушка. — В конце концов, вы же — родители. Взяли бы, да и поговорили с сыном, да направили его способности в нужное русло.
- А что, и поговорим! — закричал папа.
- А что, и направим! — поддержала его мама.
Весь этот разговор долетает за перегородку, отделяющую «салон», от маленькой комнатки, где за письменным столом сижу я, вислоухий мальчуган, и старательно насвистываю новомодный мотив песни «Королева красоты». Вечером «Королева» сулит мне сигарету «Памир».
- Иди сюда, лоботряс! — кричит мне из-за перегородки отец.
- Гарик, поласковей, поласковей, это же твой сын, — просит бабушка.
Я прекращаю свистеть и с ангельским смирением вхожу в «салон».
— Слушай, лоботряс, — обращается ко мне папа, — скажи, это правда, что ты поёшь в подворотнях за деньги?
Я провожу рукой по вспотевшему лбу. Лоб у меня крепкий, высокий и совсем не трясётся. «Отчего же тогда отец упорно называет меня лоботрясом?» — думаю я и, переминаясь с ноги на ногу, отвечаю:
- Ну, если это можно назвать деньгами, то да, хотя.
- Ну вот и прекрасно, — не даёт мне развить мысль отец, — за заработанные в подворотнях деньги ты с завтрашнего дня начинаешь развивать свои способности.
— Какие способности? — спрашиваю я, надеясь, что мне купят велосипед и отдадут в секцию велоспорта. А может быть, лук? Ведь лук — это так романтично, от него веет историями Шервудского леса.
- Музыкальные, — прерывает мои мечты отец.
- А что это значит? — удивлённо спрашиваю я.
- Это значит, — говорит бабушка, — что мы купим тебе музыкальный инструмент, рояль, например, и ты будешь на нём учиться играть.
- Зачем мне музыкальный инструмент, тем более — рояль? У нас его и поставить-то негде, — отвечаю я.
- Это не твоё дело, где мы его поставим. Ты лучше скажи, когда ты станешь человеком, а не лоботрясом? — спрашивает отец.
Я провожу рукой по вспотевшему лбу и продолжаю мямлить:
- Я бы хотел развивать свои способности в секции самбо или стрельбы из лука.
- Выбрось это из своей головы. Пока я жива, никаких самбов и луков в доме не будет, — заявляет мама, косясь при этом на электрический провод от утюга.
Но в это время огромные настенные часы начинают клокотать, как проснувшийся вулкан, и громко бьют семь раз... Меня уже ждут слушатели...
3
Из пёстрых лоскутков прошлого воскресают первые музыкальные инструменты, предложенные мне в освоение: отечественный баян «Тула» и германский трофейный аккордеон «Хофнер». Но «Хофнер» и «Тула» были отвергнуты мною с порога — во-первых, из-за громоздкости, во-вторых, из-за массовой распространённости.
- Нет, — решительно заявляю я, когда мы приходим в музыкальный магазин.
- Как нет? — восклицает отец. — Мы специально приехали сюда, с трудом вырвавшись из лаборатории. А ты, дубовая твоя голова, говоришь «нет»!
— Но почему нет, горе ты луковое? — спрашивает мама.
— Дети, ради Бога, потише, — умоляюще просит бабушка. — Вы же не в своей лаборатории.
— Это плебейские инструменты, — отвечаю я.
— Где ты нахватался таких слов, лоботряс? — говорит папа. — Плебейские! А знаешь ли ты, аристократ обалдуевский, что инструменты эти стоят две моих кандидатских зарплаты?
Разъяснения не действуют. Будущее «музыкальное светило» пугает родителей тем, что не придёт ночевать домой.
- Ну, что я говорил — обалдуй. Чистый обалдуй, одним словом, форменный лоботряс! — кричит папа.
- Гарик, что ты говоришь, побойся Бога, ты же член партии, — умоляет папу бабушка. — Ребёнок в поиске. Он ищет, а вы, как интеллигентные люди, должны ему помочь разобраться. Боря, ведь ты ищешь, правда? — допытывается бабушка.
- Конечно, Боря ищет! Ваш Боря только и делает, что ищет, как довести нас всех до инфаркта, — перебивает её мама и пытается отыскать среди магазинного инвентаря любимое орудие воспитания — электрический шнур от утюга.
- Глаша, как же так можно, это же и ваш сын, — кипятится бабушка. — Ну не нравится мальчику баян; по правде сказать, мне он тоже не очень нравится. Баян — инструмент пьяных ассенизаторов. Другое дело — скрипка. Скрипка — инструмент интеллигентных людей. Правда, Боря? — обращается она ко мне.
Я молча киваю вспотевшим лбом, и мы выходим из магазина.
Так в мою жизнь вошёл некто Семён Ильич Беленкин, скрипач-виртуоз, первая скрипка местного музыкального театра. Он рассказывает мне о струнах, грифах, деках и тембрах, от него я узнаю, что Страдивари и Паганини — это не уголовные авторитеты нашего района, а некие загадочные итальянские мастера. С Беленкиным мы разучиваем баховский менуэт и рахманиновскую польку. Семён Ильич доволен. Вскоре передо мной лежит партитура скрипичного концерта... У меня страшно болят пальцы, а на улице на меня подозрительно косится местная шпана.
— Слышь, Бориска, — останавливает меня местный хулиган Чалый, — ты, может, и не Бориска вовсе?
- А кто? — недоумённо спрашиваю я.
- Может, ты того, Барух?
- Почему? — живо интересуюсь я.
— Потому — очкарик и со скрипкой шляешься, — отвечает Чалый и, угрожающее поднеся свой огромный кулак к моим очкам, добавляет: — Гляди у меня, малый!
От этих диких подозрений у меня перехватывает дыхание, и я чувствую, как бурый мартовский снег начинает проваливаться под моими ногами.
— Хватит, довольно с меня того, что вы меня назвали Борей и надели на меня очки, — говорю я и кладу скрипку на стол.
Бабушка плакала, мама не выдержала и огрела меня разок электрическим шнуром от утюга, папа как никогда громко кричал «лоботряс», а Семён Ильич глядел на грязные мальчишеские пальцы и горестно шептал: «Мальчонка, побойтесь Бога, вы же хороните талант».
Но что в те счастливые годы какой-то там талант? Гораздо важнее было не загреметь в «Барухи». Родительские вздохи ещё какое-то время подрожали, подобно скрипичной струне, и стихли.
4
Школа, в которой я учился, была престижной (спецшколой, как их в ту пору называли). В ней изучали французский язык, французскую литературу, «французскую» математику, «французские» физику и геометрию, оставив родному языку лишь общественные науки. Я предпочёл общественные дисциплины и, как следствие, часто выигрывал многочисленные олимпиады и конкурсы. Как-то за победу в очередной олимпиаде я был награждён билетом на заключительный концерт мастеров искусств в местном Доме пионеров. Гремели ансамбли балалаечников. Торжественно звучала медь духовых оркестров, и звонкое детское сопрано благодарило родную партию «за счастливое детство». Было скучно... От балалаечного треска разболелась голова, и я стал подумывать о бегстве...
— Шопен. Ноктюрн, — объявил конферансье. — Исполняет Эстер, — он на мгновение запнулся, — Шма... — Конферансье заглянул в листок: — Мац... Шмуц... Шмуцхер... В общем, Шопен. — И, обречённо махнув рукой, ведущий стремительно скрылся за кулисами.
За ним, гремя домрами и пюпитрами, со сцены исчез квартет домристов. Освободившееся место занял огромный чёрный рояль. К нему подошла девочка. Была она так себе: серенькая юбчонка, потупленный взгляд, стекляшки кругленьких очков: ни дать ни взять — «гадкий утёнок». Ну а какой ещё может быть девочка с плохо выговариваемой фамилией? Но вот она поправляет свою юбчонку, садится к роялю, и... «гадкий утёнок» превращается в таинственную незнакомку, играющую на струнах вашей души. Сказать, что я обомлел, что жизнь мою перевернула эта невзрачная девчушка — нет, этого не было, но какие-то смутные желания научиться так же ловко возмущать чёрно-белую фортепьянную гладь эта угловатая пианистка во мне пробудила.
Поделившись своими ощущениями, вызванными игрой «дурнушки», с родственниками, я, кажется, изъявил желание выучиться игре на фортепьяно. Не берусь с протокольной достоверностью описать все развернувшиеся в доме события, связанные с этим заявлением. Но хорошо помню, как сотрясали дом в те дни телефонные трели. Как кипели финансовые споры, а на кухне убегало молоко для моей младшей сестры. Вскоре дебаты стихли, и в нашу небольшую гостиную въехало светло-песочное, под цвет выгоревшего канапе, пианино «Красный Октябрь». Вместе с ним в мою жизнь вошла пышная и ярко одетая учительница музыки Калерия Францевна Музаславская.
Мы учили гаммы и триоли. К шестому занятию Калерия Францевна стала утверждать, что из меня вырастет Святослав Рихтер. После этих слов отец перестал называть меня «лоботрясом», мать — посматривать на электрический шнур от утюга, а бабушка стала разговаривать со своими знакомыми так, как будто я уже выиграл фортепьянный конкурс им. П.И. Чайковского. Очень может статься, что так бы оно и было.
Но в то самое время, когда мы уже принялись за сонатины Черни, на город рухнул рок (этот самый рок и виноват в том, что вы сейчас читаете мой рассказ, а не слушаете фортепьянный концерт в моём исполнении). На улицах появились хиппи. О, что это были за люди — синтез независимости и галантной нахальности! Джинсы, бусы, ленточки на голове. Время любви, цветов и, главное, громкой и независимой, как и её исполнители, музыки. При моей природной склонности к новизне и жизненному поиску, нетрудно предположить, что мне захотелось походить на этих людей. Поддавшись этому зову, я тайком от родственников искромсал свои новые дачные техасы, присвоил мамины бусы и изрезал на головную повязку лучший папин галстук.
— Я оставляю фортепьяно и посвящаю себя хард-року, — заявил я, стоя перед родителями в новом экзотическом наряде.
Вот это был удар, скажу я вам. Увидев, что осталось от галстука, папа схватился за сердце и молча рухнул на стул. Мама стала походить на аквалангиста, у которого прекратилась подача кислорода. Бабушка же, как ни странно, выглядела невозмутимой.
— Не надо кипятиться, — успокаивала она родителей. — Ребёнок ищет, в конце концов, в альтернативной музыке есть свой шарм. Ив Монтан, например. Гарик, ведь ты же любишь Ива Монтана?
Папа молча кивнул головой.
Через несколько дней у меня появилась электрогитара ленинградского производства и подержанный усилитель «Электрон». Пианино же оттащили в угол и накрыли шерстяным полосатым пледом. Изредка спотыкаясь о корпус «Красного Октября», отец недовольно бурчал: «Лоботряс». Но к тому времени я уже был «здоровым лбом», не боявшимся даже электрического шнура от утюга.
Вскоре скучную жизнь пылящегося в комнатной тиши пианино «Красный Октябрь» нарушила ворвавшаяся в нашу квартиру компания моих новых друзей.
Пока хлебосольный хозяин возился на кухне, смолившая в «салоне» московский «Дукат» компания подвергла жестокой экзекуции бедный «Красный Октябрь». Ужасающая картина открылась мне, когда я вошёл в комнату. Содранный с инструмента зелёный полосатый плед шотландского производства тяжёлым комком валялся в пыльном углу. Бесстыдно задранные пианинные крышки стыдливо смотрели на враждебный им мир, и на одной из них красовалась надпись: «Боня и Тоня были здесь».
Девственную белизну клавиш украшала смоляная дыра, а известный городской пластовик Зис уже норовил помочиться на металлические внутренности «Красного Октября».
Я отчаянно запротестовал.
- Да ты что, Боб, может ты, брат, того, и не рок-н-ролльщик вовсе? — ехидно спрашивал меня Зис, застёгивая брючную «молнию».
- Можешь думать, как хочешь, — решительно заявил я. — Но писать ты будешь в унитаз!
— Реор1еБ, линяем отсюда! — закричал Зис. Но народ предпочёл бегству «Солнцедар».
После их ухода я долго пытался убрать следы рок-н-ролльного нашествия. Но вечером позорная тайна была открыта — на ноте «до» малой октавы бесстыдно зияла никотиновая дыра. Никто не стал выяснять, кто были таинственные «Боня и Тоня», оставившие столь эпохальную надпись. Всем и без того было ясно, что сын связался с далёкой от фортепьянной музыки и хороших манер компанией. Через несколько дней «Красный Октябрь» с помощью подъездных алкашей, братьев Синельниковых, перекочевал в соседскую квартиру Славика Лившица, а в первой половине 70-х, вместе с новыми хозяевами, и вовсе канул в неизвестность.
5
Подобно замысловатой импровизации, минули годы. Они были разными, как клавиши на клавиатуре. Чёрными и белыми. Скандально мажорными и уныло минорными. Но неизменным было одно: моё стремление к новизне. Рок я поменял на джаз, джаз — на джаз-рок. Кроме этого, я менял адреса, места учёбы и работы, длину волос и ширину брюк. В конце концов, я поменял континенты!
Сегодня, вдалеке от тех мест, где я был юн, независим и свеж, меня уже никто, Боже мой, никто не называет лоботрясом и не нанимает мне музыкальных репетиторов. Как жаль!
Теперь я, старый, нудный и помятый жизнью человек, кричу малолетним детям «лоботряс, обормот, обалдуй» и кое-что из французской ненормативной лексики.
Несмотря на это, дети растут. И растут стремительно. Кажется, только вчера дочь училась называть меня «папой», а вот уже лежит передо мной её письмо к Санта-Клаусу: «Милый Санта-Клаус, подари мне, пожалуйста, на Рождество настоящее пианино».
«Это же в какие деньги выльется мне эта просьба?» — думаю я, засовывая письмо в карман.
Я уныло хожу с этим посланием по музыкальным магазинам. Любуюсь грациозными «Ямахами», важными «Болдуинами» и задерживаю дыхание у непревзойдённых «Стейнвейев». Большие и важные, с поднятыми крышками, они напоминают огромных диковинных птиц, взмахнувших крыльями. Но с той жалкой мелочью, что звенит в моём кармане, всё это чёрно-белое изящество дерева, кости и металла, увы, не про меня. Чужой на этом празднике музыкального совершенства, я разворачиваю свои башмаки и спешу в спасительные магазины вторых рук, на кладбища отслуживших свой век вещей. Долго и безуспешно брожу я среди неуклюжих комодов и «модных мебелей» минувших эпох и стилей, пока не натыкаюсь на то, что ищу.
Пианино стояло в дальнем углу магазина. Солнечный пыльный луч, пробившийся из маленького зарешёченного окна, безмятежно покоился на его матовой поверхности. Пробравшись сквозь баррикады буфетов, столов, диванов, я оказался у инструмента и, поражённый, замер. Боже праведный, передо мной стояло моё пианино! Осторожно и ласково провёл я пальцем по прожжённому «до» малой октавы и, ни минуты не колеблясь, отдал задаток. На следующее утро светло-песочный «Красный Октябрь» перекочевал в мой дом.
Три дня «пианинный доктор» возился у расстроенного нелёгкой жизнью инструмента. Три дня вытаскивал он какие-то диковинные ключи, болты и деревяшки из своего смешного ридикюля. Три дня что-то натягивал и подтягивал, стучал молоточком и прислушивался к гудящим больным внутренностям старого пианино. Вволю намучив меня и «Красный Октябрь», «доктор» присел на велюровую банкетку и шопеновским ноктюрном, который когда-то, давным-давно, играла девочка с труднопроизносимой фамилией, вернул инструмент к жизни.
Мастер ушёл, а я вместе с дочерью, более покладистой, чем её отец (сумевший избежать штормов мажорных гамм и штилей минорных трезвучий), пустился учить азы нотной грамоты, пытаясь хоть так сгладить вину перед инструментом и собственной судьбой. Но, увы, разбей я сегодня и вдрызг свои пальцы, мне уже вовек не добраться до несметных сокровищ музыкальной гармонии, которую я когда-то с такой непростительной лёгкостью отверг.
Но играть я всё же выучился. И в тоскливые вечера, когда всё кажется бессмысленной суетой, а мир — уродливым и безобразным, я подхожу к своей чёрно-белой «несостоявшейся судьбе», чуть трогаю её клавиши, и со звуками вызванных к жизни мелодий оживают далёкие дни моего детства, которые, несмотря на сомневающуюся в их реальности память, всё-таки были.
ЛИТЕРАТУРНОЕ СЕГОДНЯ
Михаил ЦАРТ
Две жизни, две дороги,
две печали...
Брыксина Т. И. Избранное: в 3 кн. / Татьяна Брыксина. —
Волгоград: Издатель, 2009.
Вышло в свет юбилейное издание сочинений Татьяны Брыксиной. Оформлено оно со вкусом, и бумага хорошая, и переплёт твёрдый, приличествующий «Избранному». Говорю о полиграфических качествах издания только потому, что всегда приятно наблюдать справедливое соответствие «типографских характеристик» содержанию книги. И замечательно, что достойную книгу издали достойному. Ведь слишком часто приходится наблюдать обратное, когда уровень оформления зависит оттого, сколько заплатит заказчик, издающий книгу за свой счёт. Можно только порадоваться, что в Волгограде ситуация с книгоизданием лучше, чем в других городах.
Думаю, что творчество Татьяны Брыксиной действительно отвечает традиционным читательским представлениям о том, каким должен быть настоящий писатель. Ни один рецензент, составитель предисловий не забыл подчеркнуть, что за её книгами стоят время, «почва и судьба»: «Почва русская, время — советское, быт — простонародный». Характеристика удивительно ёмкая и точная, но и учитывая её, понимаю, что в стихах и прозе (особенно — стихах) Татьяны Брыксиной для меня главным оказалось не это. О «русской почве» — «русском языке» — скажу чуть позже. Честно начав читать книгу с предисловий, подумал: если, живя совершенно в другом времени, советского не то чтобы не застав, просто не помня, а деревенского быта и вовсе не зная — почему я принимаю эти стихи и прозу, почему сопереживаю тем людям, о которых Татьяна Брыксина пишет?
«Открытость», доступность этих книг для широкого читательского круга заключена в том, что за ними угадывается человек с узнаваемым, резко очерченным характером, прямым и душевно щедрым. Татьяне Брыксиной прекрасно удаётся именно речь: диалоги, разговоры, причём как в традиционном понимании (вопрос и ответ, реплика — реплика,) так и диалоги «скрытые» (стихи как обращение, продолжение разговора).
К чтению располагает и естественность интонации, идущая от человеческой естественности, от любви к другому человеку. «Мир устроен по принципу сообщающихся сосудов», — говорит автор в одном из очерков и оказывается прав: любовь и обращённость к другому вызывают ответное чувство. Не откликнуться на стихи и прозу Татьяны Брыксиной невозможно. Отзываются как люди пишущие, поэты и критики, так и те, кто ни разу не пробовал перо, разве что в письмах.
Три тома: поэтический, прозаический и «Перекрёстки» — очерки о писателях, художниках, театральных деятелях, а также критические статьи и отклики на творчество Татьяны Брыксиной, читательские письма, стихотворные посвящения, пародии. Хорошо, что книги такие разноплановые — они дают полное представление об их авторе. Расположение же посвящений, писем, многочисленных рецензий из журналов и газет в 3-й книге «Избранного» не только композиционно удачно, но и свидетельствует о скромности юбиляра.
Первая книга представляет «избранные» стихи, как свидетельствует аннотация, «это далеко не полное собрание поэтических произведений позволяет в достаточной степени воспринять и оценить творческий путь поэта...» И уже с первых строк намечается основной мотив — стремление к пониманию другого (обращение ко второму лицу, как отмечает в своей рецензии Татьяна Бек). Не одна жизнь, замкнутая и одинокая, но — «две жизни, две дороги, две печали». Есть тревога, душевная неустроенность, но нигде — ощущения безысходности и одиночества.
Всегда в стихах, хотя бы в плане метафорическом, присутствует собеседник, всегда — в пространстве души — обретаются «я» и «ты», кем бы этот «ты» ни был: человек, ночь, ласточка, дом, герань («Моя собеседница — ночь...», «Герань моя, герань! / Ещё возможен путь...», «Давай прощаться, старый дом»).
Все они: люди, птицы, деревья и цветы — достойны понимания и сочувствия. Потому и её, Татьяны Брыксиной, собеседник тоже оказывается способным понимать, сочувствовать и отвечать — у поэта есть талант диалога, умение говорить о другом. Умение обращаться и просить. Дар молитвенный. На этот свет обращения и откликается читатель.
..Я не забуду тебя, Лебедянь,
Буду молиться за дом под горою,
Где нареклась в лебединую рань
Двум лебедям-лебедянам сестрою.
Господи, пусть не ослабнут крыла
Птиц поднебесных,
Не гаснут герани —
Что упасеньем душа назвала
В краснокирпичных стенах Лебедяни!
Впрочем, и не только на обращение. У лирических стихов Татьяны Брыксиной — редчайшее для произведений современных поэтов качество — сюжетность, которая и увлекает. Умение «держать сюжет» присутствует даже в чисто лирических стихотворениях («Белым пухом посыпались звёзды / С подмороженных крыльев зари...» / Загляни-ка в грачиные гнёзда,/ Только пуха рукой не бери»), не говоря уже о стихотворениях-рассказах: «Семь мачех», «Бабушка Оля, бабушка Дуня», «Старый верстак», «Мамины берёзы» и многих, многих
других.
Стихотворения с эпической жилкой более характерны для раннего периода творчества Татьяны Брыксиной, чем для среднего и позднего — в них преобладает любовная лирика. Быть может, это объясняется тем, что сюжеты, связанные с детством, оказались востребованными в прозе, в повести «Трава под снегом». Самыми яркими и гармоничными показались мне стихотворения 2004 — 2008 годов, завершающие первую книгу.
Впрочем, гармония поэтической музыки всегда присутствует в стихах Татьяны Брыксиной. В прозрачно-ясных фразах отражается песенная стихия:
Давай прощаться, старый дом,
Давай прощать былые муки.
Я оглянусь — ты над селом
Махни мне дымом в час разлуки.
Я оглянусь, я постою,
Вдыхая ветер перемены,
Храни привязанность мою,
Крыльцо храни, и печь, и стены.
Не слепни, милый, — бог с тобой!
Дорога повернула круто —
Вот эти самые минуты
И называются судьбой.
Ощущение «русской почвы» — прежде всего в русском языке, в безупречном владении русским словом. Думаю, что если бы вдруг внезапно исчез весь массив любительских стихов, обращенных к России, отечественная литература не пострадала бы. А вот если бы не было этих стихотворений, питающихся русским языком и возвращающихся к нему, русских по своей сути, по разнообразию лексики, по музыкальности интонации, по способности сострадать и обращать к сочувствию, — тогда в современной литературе образовался бы ощутимый пробел. Ибо даже одно стихотворение вмещает глубокую языковую память, богатство интонаций и перекличек с фольклорными жанрами, вкрапление диалектных и просторечных слов, что только украшает.
На семь вёрст косокрылая мельница
Сеет моросью,веет снежком —
Осень, овесень, злая осенница
Кружит, вьюжит, стучит посошком.
И гуляку знобит, и отшельника,
Леденит снеговую шугу,
Понукает небесного мельника
Сеять гуще студёную мгу...
Сказать, что стихи Татьяны Брыксиной доступны, потому что «просты», я не могу. Они ясные, прозрачные, как живая вода, но непростые. Метафорическое мышление — естественное, интонация — классического стиха и в то же время — индивидуальная (умоляющая, пронзительная, сердечная). Естественные и уместные в поэтической ткани текста метафоры не бросаются в глаза. Всё, о чём в стихах идёт речь, встаёт перед мысленным взором читателя, как фильм.
Это свойство зримой образности и принцип открытости соблюдены и в прозе Татьяны Брыксиной (книга вторая). С первой же страницы понятно, что книга эта написана поэтом, с его вниманием к каждому слову, с осознанием его значимости: «В двадцати километрах от Кирсанова, как горсть крыжовин на цветастой тарелке, рассыпаны в лёгкой низине серые бревенчатые избушки, лишь изредка теснимые новыми кирпичными домами с высокомерными мансардами под сияющими жестяными крышами». Написано густо-образно, музыкально, поэтично. Не упрощённо, но и не скучно. Своим появлением повесть эта опровергает условное деление нынешней литературы на массовую (предназначенную для всех и низкопробную в то же время) и элитную, художественную, доступную немногим. Её может понять любой читатель, причём прочтёт он её увлечённо, не отрываясь.
Автобиографические повести (прежде это была одна повесть «Трава под снегом», а теперь она поделена на три: «Детство», «Отрочество» и «Юность», а также «Кошкин дом», «Зелёная ветка — рассветная птица», «Пустой конверт») хороши тем, что автор никуда в своей прозе не прячется, не отражается в обманчивых зеркалах, не играет в реальность — но создаёт её и живёт в ней. Точнее, проживает заново, ведь это воспоминания («тридцать восемь новелл о любви»). И здесь нет никакой дистанции между героем и автором — это один человек. Сюжет предельно ясен — человеческая жизнь. Хотя... «Нет, не просто жизнь, со всеми её числами и делами, подтолкнула меня к письменному столу, но неугасимый горький и чистый свет судьбы, любовь и простота великая тех, кого уж нет, позвали меня вспомнить, рассказать, записать , как умею...» («Трава под снегом»).
Татьяна Брыксина говорит о своём творческом методе, об отказе от стилистических изысков так: «Заведомо зная, что речь красна не словесными завитушками, но светом истины и добра, я решила записать свои воспоминания...»
И действительно, они просто — записаны. Я нигде не обратил внимания на «умелость», какие-то особые приёмы построения прозаического текста. Просто читал. Для себя. И было ощущение иной, прекрасной, рядом распахивающейся жизни. Жизнь уже осмыслена как судьба, потому и воспоминания превращаются в повесть, объединённую сюжетом судьбы одного героя — одного «я» и его отношений с другими, диалога судеб, их пересечений («перекрёстков») и расхождений.
В изображении их поражает предельная честность. Ведь чтобы всё это записать, нужно перестрадать заново всё. И своё детство, свои ощущения и переживания, и сочувствие к близким людям, и непонимание, и прощение. «В нынешней жизни, переживая многие беды и обиды, встану порой у ночного окна, распахну форточку и чуть не кричу в небо: «Милые, родные, услышьте меня! Помогите мне!» И долго потом удивляюсь себе и многим: почему мы не ставим превыше всего семью, семейное единство? Почему забываем добрые истоки?».
Думается, Татьяна Брыксина здесь излишне строга к себе: семейных истоков она не забывает. И пишет именно о них, о корнях родственных, о семейном единстве, нерушимом, несмотря ни на что. И снова — нет полного одиночества, везде есть другой, нуждающийся в понимании, прощении, тот, которому воздаётся хвала и благодарность, тот, кто стоит хотя бы нескольких тёплых слов. «Я горжусь своей семьёй. Её грабили красные и белые, убивали немцы и японцы, Сталин гнал по этапу в Сибирь, но она жила, сопротивлялась, отбивалась, защищала свою землю, засевала её хлебом, строила на ней города, осваивала целину, водила поезда и самолёты, лечила, учила, кормила, тесала брёвна и точила веретёна, ладила лодки и гнула сани, валяла валенки и шила картузы, проводила электричество в родную Иноковку, сажала яблони и сосны, поднимала детей и допокаивала стариков.»
«Трава под снегом» — это и жизнь человеческая, и время, и, конечно, объяснение — откуда пришла поэзия Татьяны Брыксиной, хотя, конечно, никакая необычная и тяжёлая судьба, никакие причудливые её извивы не могли гарантировать появления таланта. Он просто был и есть. Он откровенно звучит в каждой фразе, и если прислушаться, то за повествовательной размеренной интонацией мы узнаем голос поэта, поэтическую строку: «Жизнь, как известно, коротка, а Божье время бесконечно.»
Эти строки из повести Татьяны Брыксиной вполне могли бы стать эпиграфом к её рассказам о волгоградских писателях в третьей книге. Она рассказывает об их земном пути, но рукою её он вписан в вечность человеческой любви, в божье время. Писатели, художники для Татьяны Брыксиной родные люди, и они проходят по страницам этой книги, автор которой приложил все усилия для того, чтобы о них знали и помнили.
Всё горше дым, Всё тоньше явор,
Пора смятений сердце студит,
Последних птиц косые тени
Скользят под наволочь пурги —
Так по делам своим уходят
С моих страниц родные люди,
И многоточья оставляют
Их торопливые шаги.
При том, что издание юбилейное, Т. Брыксина нигде не выдвигает личность свою и работу на первый план, нигде в рассказах о писателях не скрывает замечаний к своему творчеству, не лакирует отношений, не занимается самохвальством, а почти беспристрастно, объективно рисует линию своей судьбы. Особенно чётко эта линия проявляется в диалоге. В очерках о писателях на первом плане оказывается изображённый герой, а в общении с автором он только ярче проявляет свой характер.
Татьяна Брыксина умеет восхищаться творчеством другого — поэта, писателя, художника, не стесняется говорить тёплые слова. И это при том, что анализ творчества других волгоградских писателей — объективен. Она пишет о людях, близких ей в жизни, друзьях и о тех, кто был далёк от неё по образу жизни, творческой манере, возрасту, наконец, поколению. Заметно легче даётся осмысление прошлого, творчества старшего поколения. Мне более всего запомнился образ Фёдора Сухова, тем более что он ярко подтверждён в стихах. И Освальда Плебейского — конечно, Татьяна Брыксина благодарна ему как учителю, и рассказ о нём питается теплотой этой благодарности.
В каждом из писателей Татьяна Брыксина видит прежде всего человека (отсюда очерковость, портретность), и потому перед нами именно так, в портретах, и встаёт картина волгоградской литературы. Это не абстрактный каталог имён профессиональных писателей, а живая жизнь, вызывающая сочувствие, проходит перед нашими глазами.
Но дело, пожалуй, не только в сочувствии, но и в намерении увековечить человеческие судьбы для нас, живых, чтобы их жизнь была нашей — истоком, опорой, поддержкой, примером и помощью. Это нам, живым, нужна память о Маргарите Агашиной, Фёдоре Сухове, Освальде Плебейском. Дорого и то, как живо и интересно Татьяна Брыксина о них пишет. В отличие от многих «мемуаристов», она пишет не о себе и о другом, но о другом через призму своего восприятия, своего сочувствия, своей души. Её воспоминания действительно возникают на «перекрёстке» — и снова «две жизни, две дороги, две печали». И снова — уверенность: «мы этой жизни всё-таки нужны».
В книге о писателях сочетаются разные временные пласты, прошлое и настоящее. О живых рассказано в разделе «Званые гости», об ушедших — в «Небесном ковчеге»: «Им, обитателям надмирного «ковчега», ничего не нужно от нас, кроме памяти. Они нам гораздо нужнее сегодня, потому что дают надежду на преемственность добра и любви на земле. Рано или поздно все мы окажемся там и будем плыть, плыть бесконечно, уверенные, что и нас помнят, что и о нас расскажут кому-нибудь живые, весёлые или грустные истории».
Герои очерков очень разные, не совпадающие с Т. Брыксиной в понимании того, каким должно быть искусство, не соответствующие ей по стилю литературному и образу жизни. Но обо всех автор умеет сказать добрые слова.
Впрочем, говорить о том, что Татьяна Брыксина при всей своей доброте не имеет своей точки зрения на то, какой поэзия должна быть, нельзя. «Какой бы чёрной ни была бездна боли, страха, ожидания смерти, поэзия по изначальной сути — инструмент добра и света, голос красоты, цветок любви на пепелище ненависти.»
Именно это впечатление производят её собственные стихи.
Золотые ромашки
Шабанов В .В . Ромашки на асфальте. — Саратов, изд-во «Ассоциация Саратовских Писателей», 2009.
Книга «Ромашки на асфальте» – это книга памяти или «книга-памятник» замечательному русскому поэту Василию Шабанову, переиздание его стихотворений, воспоминания друзей, близких, собратьев по перу, а также статьи и очерки, в 60-е годы прошедшего столетья опубликованные в саратовской газете «Заря молодёжи». Огромная заслуга в составлении этой книги, изданной под патронатом губернатора Саратовской области Павла Леонидовича Ипатова, принадлежит краеведу Владимиру Вардугину, а также вдове поэта Татьяне Шабановой, за что им отдельное спасибо от благодарных читателей.
Своеобразная черта данного издания – множество предисловий. Прежде чем приступить к чтению стихов Василия Шабанова, мы уже знаем, как их нужно читать и трактовать, какие жизненные вехи и события стоят за теми или иными произведениями. Видимо, книга была задумана составителями как издание, которое носит прежде всего краеведческое значение, а потом уже – литературное.
Воспоминания занимают значительную часть издания, предваряя стихи. Из них мы узнаём не только о Шабанове, но и о самих авторах воспоминаний, ибо они (авторы) с большим удовольствием рассказывают и о себе тоже. Таким образом, вырисовываются круг общения Василия Шабанова, среда, питавшая его стихи, его время, задававшее настрой его поэтическим творениям. Определённо есть необходимость в том, чтобы появились стихотворения Шабанова лишь на 88-й странице.
Особенно трогательными представляются воспоминания Владимира Бойко, Владимира Пыркова, Юрия Преображенского. Каждый мемуарист привносит в образ поэта какую-то новую черту, свою трактовку его стихотворений. Можно, например, прочесть в сборнике такие патетические строки Александры Баженовой, чётко характеризующие Шабанова как поэта-шестидесятника, «вращавшегося в космосе устремлений и дум»: «Я уже читала в печати его (Василия Шабанова) стихи, наполненные хрустальной нравственной чистотой. Таким бывает небо после грозы, когда прозрачнейшие капли, повисшие на ветвях, превращают свет засиявшего солнца в сотни радуг. При этом время шестидесятых с его полётным заоблачным романтизмом пронизывало поэзию Шабанова насквозь».
Людмила Каримова рассказывает как о поэзии Шабанова, так и о его отношении к молодым, «начинающим» писателям: «Добрый источник его поэзии пробился на свет Божий в исконной почве волжской земли и питал своей светлостью и силой молодых. Смело скажу: всю свою жизнь Василий Шабанов посвятил работе с молодёжью».
Михаил Чернышёв говорит о Василии Шабанове как о настоящем русском поэте: «Он был в постоянном движении, постоянно устремлён к вершению чего-то доброго, нужного. Он умел дружить. Не просто посидеть за пустым разговором, а выслушать и понять собеседника… русское дружество стало его вдохновителем… Мы же, его современники, можем и теперь заявить осознанно: он был русским поэтом. И, конечно, не потому, что писал о России, а потому, что писал о ней как русский человек…»
Наиболее яркое, похожее на рассказ художественное воспоминание принадлежит Владимиру Пыркову. Цитировать я его не буду, потому что пришлось бы процитировать всё. Так что лучше просто прочитать его. Скажу только, что оно самое человечное и самое многоплановое, перекидывающее мостик от прошлого к современности, вписывающее творчество Шабанова в контекст не только саратовской литературной жизни, но и в литературу России, подкреплённое бесценными фактами.
Кроме воспоминаний, книга содержит несколько статей собственно о книгах Шабанова. Вероятно, на эти книги в своё время было написано немало рецензий, но в данном издании они отсутствуют. Может быть, таким образом удалось избежать уклона в литературную критику и сохранить краеведческую направленность, человеческий, а не литературный образ Василия Шабанова?
Поэтическая часть книги состоит из четырёх разделов: «Я живу на белом свете, в среднерусской полосе…», «Голоса друзей» (переводы), «Последние стихотворения Василия Шабанова», «Ромашка на асфальте» (стихи, опубликованные на страницах «Зари молодёжи» в 1960-х годах). Композиция продуманная, закольцовывающая переводы и последние стихи и возвращающая к началу сборника, к «Заре…» и воспоминаниям современников.
Для всех стихотворений, помещённых в сборнике, характерно ощущение гармонии с миром, который под пером Василия Шабанова становится словно бы умытым, утренним, свежим, ясным. Чистота и отстранённость восприятия читаются в каждой строчке:
И полыхает чудо
У неба, у воды…
Как белая запруда,
Цветущие сады.
Вот яблонька зайчихой
Пригрелась у плетня,
И светится гречиха
От белого огня.
…Залив туманов спелых,
Ромашковая грусть.
Не потому ли белой
Ты видишься мне, Русь?
Соцветием росинок
Осыпан горицвет.
Весенняя Россия –
Мой белый свет.
Везде цветут и переливаются парадные, щедрые, искрящиеся краски:
… Разметала буйство красок
Приамурская тайга.
То оранжевый, то рыжий,
То малиновый просвет…
Я впервые в жизни вижу
Этот странный яркий свет.
Красный цвет, которому посвящено особое стихотворение, золотой цвет – символ красоты. «Золотые реки у России». Красота в его стихотворениях – ключевое слово. И мучение, и поиск настоящего художника:
…все стили странные поправ,
Иди в поля.
И кровь согреется
Степным настоем свежих трав.
Где красота земли, затворница,
У Волги, иль у Волховы,
Иль у бесхитростного дворика,
Что затерялся средь Москвы?..
Поэзия и красота для Шабанова взаимосвязаны, поэзия – и есть красота:
Дарить слова, как узнику дать хлеба,
Дарить слова, как приносить цветы,
Дарить слова – в каком бы мире не был –
Добавить в мир тепла и красоты.
Его влечёт всё избыточно, предельно прекрасное. Всё у него в стихах – красивое. И цветы, и природа, и человеческие лица, и человеческие души («Земля цветов, свинцовых стуж, / такая молодёжная, / Где широта красивых душ, / Как широта таёжная»). Для него не существует противоречия между внутренним и внешним миром человека. Красиво то, что несёт в себе доброе, вечное, родное. Вот – «Письмо матери с юга».
Какие сочные цветы,
Какая пышная природа.
У нас в степи – так и у брода
Такой не сыщешь красоты.
Но мне милее поле с рожью
В равнинах пыльных и скупых,
Как мне лицо твоё дороже
Всех лиц красавиц записных.
Сказать, что у Василия Шабанова (по крайней мере, в этой книге) вовсе нет любовной лирики в привычном для нас понимании, конечно, можно, но стихи о любви – есть, только о любви, растворённой в окружающей поэта красоте:
… Я отыщу твой путь по звёздам,
Мне ночь безлунная светла,
Я пью взахлёб хвоистый воздух
В лесу, в котором ты была.
И там, где шумных рек слиянье,
И в дальней сумрачной глуши
Была ты северным сияньем
Моей тоскующей души.
Красота не исчезает, она живёт («мир – не вакуум, мир – акустика»). Она даёт ощущение причастности к жизни людей, она вселяет уверенность в бессмертие души.
Но мне ль грустить?
Зачем?
Я знаю,
Что степь недаром отцвела.
Вся красота её земная
К хорошим людям перешла.
Жизнь – это круг, вечное возвращение и повторение, цепь перевоплощений. Человеческое «я» – только частица вечной красоты земли, её природы и истории. Человеческое «я» – часть родины, ибо родственно всему живому на земле.
Родная земля, помоги!
К тебе припадаю, как стланик,
Ты видишь – сутулится странник
Средь завертей сизой пурги.
Я твой. Я веками врастал
В селенья, деревья и травы.
Я углем и речкою стал,
И песней твоей золотавой.
В лесах я протяжно свистел,
Плыл звуком святого набата,
Стрелою калёной летел
В надменную грудь супостата.
Так бейся, кружи, ураган,
Тебе ль мои корни осилить?..
После прочтения стихов остается ощущение лёгкости написанного – почти как от экспромта. Видимо, это всё идёт от цельности натуры Василия Шабанова. Меня поразило его отношение к журналистской работе, когда очерки плавно переходят в стихи, и наоборот.
Стихотворные миниатюры насыщены информацией, художественной, разумеется, но они чёткие, выверенные. Шабанов пишет о войне, о родине, о деревне, не мудрствуя, ясно и доступно для любого читателя.
Нынче мало дедов на селе,
В нашем детстве
Дедов было больше.
Спят они
Солдатским сном в земле
Где-нибудь в Германии
Иль в Польше.
Им звенят спасённые хлеба,
Солнцем мая
До краёв прогреты…
А в России каждая изба
Бережёт солдатские портреты.
Он поэтизирует простого человека, доводит его изображение до былинного совершенства, до сказочной красоты. «Под пером поэта даже обыкновенные факты напитались отсветом вечности» (Владимир Вардугин). Вот, например, отрывок из зарисовки «Пусть стучат каблучки»:
«И вот ты вошла. Через плечо – золотистый ручей-коса. Брови и ресницы припудрены морозным пухом. Густого, вишнёвого налива губы. Раскрасневшаяся, девятнадцативёсная – ты и впрямь – красавица!.. То зеленью трав, то снежным настом звенят твои каблучки. На щеках – то июньский загар, то запах мороза, который даже у мужчин порою выжимает из глаз слезу. И ты идёшь сквозь вёсны, сквозь годы».
Даже представить невозможно, чтобы сейчас где-то в газете встретился бы очерк, написанный так захватывающе поэтично и чисто. Можно только позавидовать людям прошлого, которые вместо информации о несчастных случаях, преступлениях и катастрофах читали шабановские очерки о замечательном, обыкновенном человеке. Да и стихи Шабанов на самом деле – стихи о становлении человеческой души («Родство», «Тают дыма сизые колечки…»):
Тают дыма сизые колечки.
Сумрак в окнах.
Некуда спешить.
Словно угли из остывшей печки,
Выгребаю прошлое души…
Гармония изначально присуща музыке стихотворений Василия Шабанова. Музыка эта идёт от осознания красоты земли, родства с ней и близости, от ощущения бессмертия человека в этой красоте, в самом сердце прекрасного. В этих стихах нет мелких сомнений, тёмных чувств. Поэт настолько един с землёй, что может написать стихотворение от её лица, «Монолог земли»:
Всё проходит, как весна и как гроза,
Я усну – и засыпают голоса,
Я проснусь – и открываются глаза,
И под солнцем улыбается лоза.
Но не спится мне, ворочаюсь в ночи,
Жгут меня во мне лежащие мечи.
Если б стрелы, словно травы, проросли,
Вы бы, люди, не увидели земли…
Конечно, появись такой поэт сейчас, его «свет» был бы отмечен как недостаток, а цельность определена как безликость. Разумеется, Шабанов был сыном своей эпохи, но его стихи не были исключительно публицистичными – скорее, в его публицистике жила поэзия. Его созвучие со временем было в уверенности в победе света и добра. Прочитанные сейчас, стихи Василия Шабанова вселяют уверенность и надежду, помогают жить. Как всегда это делает чистая лирика.
… На жаркий выхлест родника,
На лист, горящий, словно Палех,
Как одуванчик, облака
Всё осыпались, осыпались…
Не так ли ждём святую зрелость,
Её суровый правый суд,
А наших дней завечерелость
Уж рядом, словно снег в лесу.
Живём, не замечая граней,
Струятся годы, как вода,
И кажется звездою ранней
Заката горькая звезда.
Да, Василий Шабанов, чистый лирик и человек, теперь поэт будущего. В его стихах, говорящих о перевоплощении человеческой души, проступают черты вечности, и среди всех цветов поэзии, которые расцветали и будут расцветать, есть место и его прекрасным «золотым» цветам, его ромашкам на асфальте.
ДЕСЯТАЯ ПЛАНЕТА
Нина
КОРОВКИНА
каиново семя
РОМАН
Друзьям моей юности посвящаю