Маргарита

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   16

- Ну где ты застряла? - выплыл из недр квартиры недовольный

Маргаритин голос.- Иди в комнату. Мне ску-у-учно...

Посреди комнаты стояло огромное, несусветно старое и, как я поняла уже потом, безобразное кресло, обитое карим плюшем в подпалинах. В нем роскошно возлежала Маргарита, выставляла блестящие загорелые коленки, и я, заприметив такое же, только красное, в углу, тоже вознамерилась было повозлежать, но вовремя вспомнила о коротком платье, коротких чулках, а также о толстых ляжках, и чинно села на краешек.

Комната была большая и была она странная. Два кресла стояли в ней, и знакомые уже березовые чурбачки, и проваленный к середине матрас на кирпичиках, и проигрыватель рядом, на полу, тихо свистел и бесполезно сверкал одиноким огненным глазом, дожидаясь, пока перевернут пластинку. Кошелка в углу оттопыривала зад: в ней проблескивало зеленое, бутылочное.

Пусто было в комнате, пусто и чисто, пол у окна был аккуратно застелен газетами, и на нем, и на подоконнике, мерцая по-осеннему желтыми пузиками, громоздились антоновские яблоки. Кривоватые модильяниевские девочки смотрели со стены грустными голубыми глазами без зрачков.

Маргарита потянулась, встала лениво, барственно: "Пойдем, что покажу".

И я пошла, ведомая, ожидающая дальнейших чудес, по длинному коридору с белеными по-монастырски стенами. Маргарита распахнула дверь в темноту, нашарив слева, щелкнула...

- Ну как? - спросила Маргарита.

- Ага, - неадекватно ответила я.

Доверху закрывая стекло, на подоконнике лежали стопки книг.

Вот почему здесь так темно. Багровый гробоватого вида гардероб стоял сбоку - от него попахивало древностью и злодейством: в таком-то самое место склепу. Когда-нибудь я загляну в него и улыбнусь, увидев опрятнейшего вида костюмы и еще сохранившие сухой запах умелого утюга стайки разноцветных рубашек. Комната была большой и тесной - на стене висели, на полу стояли, лежали, громоздились, наваливались друг на друга, задевали друг дружку углами некрашеных рам - картины. На полу лежали белые ватманские листы. Я один выудила. Нарисовано было непонятное - на грязно-сером цементном фоне - аккуратные круглые дырочки.

Что это ?

Маргарита подошла, присмотрелась: "А... Это сортир на тысячу мест..."

И на мой недоверчивый смешок повторила настойчиво: "Ну чего тут не понимать - сортир из перенаселенного мира. Если не остановить демографический взрыв."

Я определенно слышала об этом взрыве, но, убей меня Бог, если я помнила, что это такое.

Я оторопело положила "Демографический сортир" на место и огляделась по сторонам. Картины пялились на меня зелеными, розовыми, крапчатыми колесами, целились стрелами, зубцами; ровные красивые шары и синие грушевидные глаза лепились над ними, в длинные блестящие, тщательно вырисованные от ушка до острого кончика иглы были непостижимым образом продеты настоящие ворсистые нитки. Огромный осьминог радужной детсадовской расцветки тянул ко мне щупальца в обручальных колечках. Трамвай катил на квадратных колесах, под ним задорно улыбались оснащенные горнами и саксофонами пионеры.

-Ну что, - спросила Маргарита, - роскошь ?

И сама ответила, вздохнув довольно. - Роскошь. Роскошь.

Подозрительно поглядела на мою озадаченную физиономию, вздернула подбородок: "Конечно, это элитарное искусство." И вдруг, уловив почти неслышимый звук, какую-то тень звука, шепнула: "Атас ! Линяем", потушила свет и за руку выволокла меня из внезапно охватившей нас мглы в тоже полутемный коридор.

- Ну, живей, - командовала она, - он не любит, когда сюда заходят.

- Кто он ?

Маргарита засмеялась: "Лесной хозяин".

В двери тяжко заворочался ключ.

-Успели, - взволнованно выдохнула Маргарита.

Когда в прихожей раздались голоса, мы уже сидели в креслах - она - в шоколадном, я - в красном, она - подсунув под себя одну ногу и красиво изогнув в подъеме другую, я - настороженно хлопая глазами и ожидая невесть чего от этого странного дома и его неизвестных обитателей.

Потом раздались приближающиеся шаги и радостный вопль: "Ой, какие люди!" - заорал кто-то громко и знакомо пискляво. Я как-то внезапно очутилась в центре комнаты, в Яшиных по-хозяйски уверенных объятьях. "Ах, кого мы видим, кого мы лицезреем, кто нашу бабушку зарезал..." - говорил Яша, делая паузы между фразами и умудряясь всаживать мне в щеку короткие, твердые, пахнущие подгнившими плодами поцелуи. Я вяло сопротивлялась. В прихожей празднично пошумливали люди, судя по многоголосью, их было немало. Солнце, подрагивая от подступившего ветра, угасало за окном, а в дверях, улыбаясь, стоял Полозов.

Бывают необъяснимо запомнившиеся миги, не умом - естеством, незначительные, но живущие внутри, от времени до времени вспыхивающие резким светом карманного фонарика, мгновения, статичные и внезапные, как стоп-кадр...

Моя чашку в кухонной раковине, вернее, уже не моя, а приподнявшись на цыпочках - поставить мокрую в неудобно высоко подвешенную сушилку, при каком-то изгибе плеча, напряжении икры, растяге ступни - вот-вот, схватываю, ловлю и вздрагиваю от четкости воспоминания: мне девятнадцать, я пришла из института, сейчас ноябрь, скоро стемнеет... В этот день ничего не случилось, кроме того, что и в самом деле был ноябрь, и, действительно, вскоре стемнело, день не был означен ничем, кроме вот этого: рука вверх, с чашки течет за рукав, рифленая металлическая полка, за окном - влажно и промозгло. Впереди бесконечная наглая зима. Память позы.

Наступив на неровную поверхность резинового коврика, узнаю себя и ванную комнату в мамином доме: мне четырнадцать лет, я впервые целенаправленно исследую себя в зеркала. Украдкой. Со стыдом и с интересом. С внезапной обидой на маму: умудрилась же выродить такое. И протестующий вопль, разбудивший родителей: "Но я же вырасту!" Память ощущения: холодный ребристый коврик, разреженный пар вытекающей воды.

Язык не забыл вкуса перемерзшего ягодного мороженого, такого дешевого, что и в стаканчике продавалось не в вафельном - в бумажном, настолько застывшего, что к удовольствию примешивался налет раздражения: ну нипочем не отколупнешь. И посейчас, подъедая за дочкой кислую вишенку, порченую клубничину, ртом ли, нутром ли узнаю, знаю: мне пять лет, у меня тонзиллит, мне категорически нельзя холодного. Но - скамейка в скверике, мальчуковые, плохо зашнурованные ботинки, сползшая на ухо беретка, молодой, высокий папа. "А маме мы не скажем..." - кисловатый, сладковатый привкус первой лжи.

Последний свет настороженного сентябрьского солнца, который убавляется в точном соответствии с календарной пометкой мелким шрифтом - в таком-то вот часу, во столько вот минут, веселый гул незнакомой квартиры, проспиртованный поцелуй на щеке, человек в дверях -в каждой руке по бутылке "Медвежьей крови", да, было вино и с таким названием, и мне - шестнадцать.

Полозов бутылки поставил в угол, выпрямился, улыбнулся: "Рад вас видеть, Наташа." Долго и энергично тряс мне руку, пока сзади не раздалось насмешливое, Маргаритино: "Ну вручи уж ей наконец орден Дружбы народов и оставь в покое: очень хочется чаю."

Полозов вздрогнул виновато и пошел на кухню, верно, ставить чайник. Яша бесцеремонно выволок из-под Маргариты кресло, потащил в угол. Маргарита фыркнула и пошла за Яшей, а я потрусила за ней.

- Садись, - Маргарита хлопнула по коричневому плюшу, кресло взвизгнуло и выдало легкий столбик засиявшей в непрочном луче пыли, - что ты, ей-Богу, как Лотова жена?

В голосе ее потенькивало негромкое раздражение.

- А ты?

- Я как-нибудь себе место найду, - проговорила Маргарита медленно, внимательно глядя мне в глаза, будто стараясь внушить что-то, чего я не понимала, - как-нибудь найдется мне место. Убери локоть, барыня. Я сяду на ручку.

- А оно тебя выдержит? - испугалась я очевидной ветхости кресла.

Маргарита фыркнула, выражение непонятного упорства в ее взгляде сменилось явным весельем:

- Меня... - она сделала паузу, - меня выдержит!

И как бы не замечая моих враз запылавших ушей, легко воцарившись на широкой, покоробленной временем и сыростью ручке, нагнулась ко мне.

- Смотри,- сказала она, - смотри, начинается.

Начиналось вот что. В комнату входили люди, вносили знакомые уже березовые чурбачки , втаскивали старые, пощербленные табуретки и такие же старые, с отощавшими подушечками сидений стулья, клали на них длинные белые доски, образуя ненадежные импровизированные скамейки, клали на пол обветшалые одеяла. Рассаживались. Яша носился кругами, расставлял по полу бутылки, рюмки, стаканы, кое-кому, я заметили, достались баночки из-под майонеза. Нам с Маргаритой Яша приволок громадный золоченый кубок. Повертев его в руках, я обнаружила гравированную надпись: "Победителю юношеского турнира по шашкам. 1958 год." Над ней изрядно облупившийся эмалевый олимпиец нес полустертый факел, похожий на стаканчик с мороженым. В 1958 году меня не было безоговорочно. Меня не было и в пятьдесят девятом, и вплоть до шестьдесят второго.

-... специалист по йетти, - тем временем говорила Маргарита.

- А что это - йетти?

- Не что, а кто. Хотя, может, и что. Потому что никто его толком не видел. Кроме Арсения, конечно.

- А кто?

- Кто-кто... Снежный человек.

О снежном человеке я слышала. Так давно, что уже и забыла. В маминой компании спорили, есть он все-таки, или его все-таки нет. Мне было лет семь, и будоражащее сочетание этих слов - "снежный человек" - заставляло воображать сказочное: большое белое лицо над немецким городком и пригоршни, огромные, как экскаваторные ковши, сыплющие на дороги, леса и маленькие островерхие города снег, снег, снег. Сквозь облака. Сквозь голубой дым, восходящий из труб. Короче, что-то вроде мужа Снежной королевы. Помню свое разочарование, когда он оказался нецивилизованным и косматым. Значительно менее сказочным, на мой тогдашний взгляд. А на теперешний - и тот, с лохмами до пят и метровыми ступнями, - куда более сказочным, чем я могла себе вообразить.

- Этот вот Арсений... он видел Снежного человека?

- Говорит, видел. Снежный человек баюкал его на руках и напрямую связывал с космосом.

- С чем?! - и на Маргаритин презрительный взгляд: - Да-да, понимаю... И ты в это веришь?

- Да уж конечно, - отрезала Маргарита.

Что-то не верила я в то, что она верила. Эта ее уверенность походила на соблюдение правил неизвестной мне игры, которых становилось все больше. Снежный человек, качающий на руках лысоватого и тощего, как бы состоящего из одного позвоночника Арсения. Потом все эти картины, которые мне не нравились, не нравились, не нравились! Но признаться в этом... вякнуть, напороться на Маргаритин издевательский взгляд... нет, глупо, глупо, несуразно! Хоть, в общем-то, несуразнее было верить в Арсения, тьфу, в йетти, и называть зеленые колеса с розовыми стрелами "роскошью", никакой не было в них роскоши, ни на граммулечку, ни на рожнулечку! И я была права, уж куда правее Маргариты, и знала о своей правоте, но почему-то лишь согласно кивала, и она понимала, что на самом деле я вру, кивая согласно, и делала вид, что верит мне, что я верю ей.

Я помотала головой, пытаясь вытрясти из нее и йетти, и Арсения, и запавший в память сортир на тысячу мест.

- А это кто?

- Это Нателла.

- Какая страшная!

- Ничего подобного! Она красавица, - сердито возразила Маргарита.

Нателле было за тридцать, а может, за сорок, она была кудрява и ужасающе горбоноса. Улыбка ее была сладкой и даже как будто бы липкой, среди белых острых резцов посверкивал один золотой, и почему-то казалось, что все зубы в ее рту золотые, и только один настоящий. Бесформенная ее кофта была обшита бисером, кофта то и дело сваливалась, поочередно оголяя то одно, то другое плечо, и демонстрировала разнокалиберные цепочки и перекрученные бретельки лифчика.

- Ты с ней дружишь? - помявшись, спросила я.

- Я ее терпеть не могу, - ответила Маргарита.

- Она... дура?

- С чего ты взяла? Она искусствовед, - исчерпала тему Маргарита.

Я заткнулась. В самом деле, думала я, искусствовед не может быть дурой. Ведь учился же он быть искусствоведом! Ведь ведает искусство! И, наверно, тоже восхищается картинками этого, как его, Лесного хозяина. И может достоверно истолковать, почему это колесо зубчатое, а вон то - квадратное, тоскливо думала я. Тоскливо - потому что, несмотря на всю видимую логику моих рассуждений, меня все-таки не оставляло гнетущее чувство, будто все это - причудливо скомпонованная и жестоко издевательская мистификация. А говоря бесхитростным языком моего "А"-класса, мне просто-напросто вешают лапшу на мои вполне удачно для этого расположенные уши. И что Нателла все-таки дура. Так, кстати, и оказалось впоследствии, но это уже в другой жизни, как говорит мой муж.

- А что ты скажешь о сем субъекте?

Субъект сидел рядом с Нателлой, уверенно умостив руку на ее мосластой коленке. Он был как-то неподходяще солиден - и для подобия скамейки, на которой никак не мог удобно воцариться, и для Нателлы, и для Зубчатых картин. Очки на нем были в толстой роговой оправе, и подбородок по-габеновски выдавался вперед, и пиджак был распахнут, ненавязчиво указывая на существование жилета, а жилет, наоборот, захлопнут наглухо, как непрочитанная книга. Субъект походил на удачливого бизнесмена, акулу Уолл-стрита, каковой я ее тогда себе представляла, не предвидя, что пройдет каких-нибудь пятнадцать лет, и я увижу настоящих бизнесменов, правда, не с Уолл-стита, а собственных, кровных, и что более всего они будут походить на обыкновенных удачливых спекулянтов.

- Это ее муж?

Маргарита засмеялась:

- Бери выше. Это ее официальный любовник. А вон тот, - она небрежно кивнула влево, на желтоватого юношу с обглоданным лицом и прекрасными горячечными глазами, - тот неофициальный. А муж у нее военный, сидит на точке под Смоленском, бананы шлет.

- Бананы?

Воображение услужливо предъявило желтую с черными точками - на грани спелости и легкого подгнивания - гроздь. Я сглотнула слюну. Я еще не ела сегодня - вот в чем дело.

- Господи Боже мой, ну до чего бестолкова! - В низком голосе Маргариты отчетливо проступили звенящие нотки маминого гнева. - Как это ты умудряешься вообще ничего не знать? Бананы - это мани, ну, деньги.

- А точка?

Маргарита вздохнула глубоко и прерывисто от раздражения:

- Населенный пункт.

Я призадумалась и робко промямлила:

- А почему он на точке, а она почему не на точке?

Маргарита плечом дернула:

- Она не создана для периферии.

И на мое: "А он создан?" отвечать не стала. Тем более, что к нам кто-то подошел.

- Это еще откуда? - спросил, взглянув на меня коротко и бесцветно, как на имя существительное, неодушевленное, среднего рода. И я наконец с некоторым удовлетворением почувствовала себя тем, чем ожидала чувствовать - не просто самозванкой, а самозванкой узнанной, опознанной, названной.

- А, привет, - скучающе протянула Маргарита, - привет, Барсучок.

Барсучок улыбнулся нежно и порочно. Он был красив - нагловатой, белокурой красотой бестии. Верно, таким виделся очарованным девицам начала века невоспитанный провинциал Есенин.

- Опять будешь петь? - без интереса осведомилась Маргарита.

- А тебя что-то не устраивает?

- Что-то да, конечно.

- Почитаешь?

- А тебя что-то не устраивает?

Оба засмеялись. Смеялись они одинаково, лениво приоткрыв красные белозубые рты, и на их лицах я увидела неожиданный отсвет родства, братства, нутряного понимания и что-то подобное легкому, неосуждающему презрению.

- Я знаю тебя, как себя, - звучало в этом смехе, - и потому не жду от тебя ничего хорошего.

- А ты все здесь... - протянул Барсук. - И не надоело?

- Надоело, конечно. - Маргаритины глаза полоснули зеленым. -

Но меньше, чем ты.

Их разговор был мне непонятен и чем-то, каким-то краешком, неприятен. Была в нем глубокая интимность, не вяжущаяся ни с темой, ни с местом, ни со мной, громоздко сидящей в кресле, ни с Яшей , расставляющим по полу тарелки с резаными антоновскими яблоками и с детскими - Чебурашка на фантике - карамельками, а главное, не вяжущаяся с той очевидной неприязнью, которую оба испытывали друг к другу.

От этого почему-то стало холодно. Кажется, они меня заморозили. Мне даже двигаться не хотелось. Только спать, спать, спать до самой смерти. Как в зимнем лесном сугробе, где снится цветное, ситцевое - красное, синее, смуглое, где поят вином и кормят кислыми яблоками и сладкими чебурашечными конфетками.

Потом пришел кто-то теплый, оперся на сугроб, навис надо мною, распространяя запах одеколона и чистого тела, это был, конечно, Полозов, и из последних предсмертных сил я запрокинула голову и увидела его почему-то сердитые глаза.

И мне стало почему-то хорошо сидеть в кресле с запрокинутой головой и знать, что он сердится не на меня, а на кого-то другого, кого-то извне, тогда как я была - изнутри, в теплом доме, в мягком кресле, в его доме, в его кресле, как я раньше не догадалась, и если уж он рисует круги, квадраты и сортир на тысячу мест, значит, у него есть основания рисовать именно квадраты и сортиры, и это уж точно хорошие картины, а не выдрючивания какого-то сопливого оригинала. Потому что Полозов - это Полозов, а не Барсук, к примеру.

Голос его, когда он заговорил, был мягким и тяжелым, как драпировка во фламандском натюрморте. Коричневый был голос.

- Совсем вы, Наташа, растерялись. И озябли, кажется. Ну, сейчас, сейчас...

Он быстро отошел в угол и неловко, за рукава, стянул с себя свитер. Когда мне было пять лет, я тоже стягивала так. Потом меня мама отучила. А его, видно, не отучили.

Потом он вернулся, опять навис, снова окутал меня запахом одеколона, набросил на меня свитер с небрежной заботой, как плед на диван. Или коврик на пол.

- Смотреть надо, куда кидаешь, - Маргарита скривилась, потерла глаз, - так и ослепить можно...

Полозов заметно огорчился, погладил Маргаритину руку:

- Прости, Марго.

Надо признать, выглядел он довольно дурацки: джинсы гипсово топорщились, подхваченные самыми что ни на есть старорежимными - черненькими, узенькими, блестевшими металлом перемычек - подтяжками. Рубашка была домашняя, байковая, в клеточку - дошколячий такой наряд. И волосы жидкие, но не до конца еще облысившие голову, вздыбились, встревоженные неуклюже стянутым свитером. Всклокоченный, огромный, чудной, всецело принадлежащий этому чудному дому, которому приходился хозяином. Лесным Хозяином, потому что нелакированный пол хранил еще, казалось, прохладу тела дуба или того, другого дерева, из которого был сделан; и чурбачки напоминали почему-то не погибшие, а живые березы; кресла походили на среднего роста медведиков, красного медведика и коричневого, состоящих в свите главного, а главным был Полозов. Величественным он был до чертиков, вот что, властелин креслам, картинам, вину и яблокам, змеино изогнувшейся Нателле, утлому второму любовнику и респектабельному первому, и придурочному Арсению, и его Снежному человеку, и нахохлившейся Маргарите, и, уж конечно, мне.

- Ну что, Сережа, - в глазах Полозова промелькнуло мгновенное недоброжелательство, - примерившись начнем...

Барсука и звали-то, как Есенина, Сережей. Почему-то Есенина легко было называть Сережей, куда легче, чем Маяковского - Володей.

Барсук встрепенулся и покорно поплелся к стулу, вызывающе торчащему в центре комнаты. Грациозно завалившись набок, опустив на сиденье резную ящеричью голову, к стулу припала гитара. Барсук сел на краешек, колки потрогал, начал подтягивать струны. Они ныли, боясь лопнуть. Звуки выстраивались чередой, раздраженно позвякивали, будто новобранцы, один какой-то вылезал вперед - отдавал рапорт. Постыдно подхалимски тенькал. Басы ворчали, олицетворяя генералитет. В общем, ноты получались недовольные. И Барсук тоже. При взгляде на его красивое, голубоглазое, окаймленное русой бородкой лицо, хотелось спросить: "Слушай, почему у тебя такая прокисшая рожа?"

Вместо этого я спросила:

- Маргарита, почему ты зовешь его Барсуком?

- Потому что все зовут его Барсуком, - ответила она.

- А все - почему?

Маргарита прочно установила на моем лице зеленые насмешливые плошки, где-то на уровне моего носа установила:

- Потому что его фамилия Барсуков. Еще вопросы будут?

Я покачала головой.

- Блажен, кто верует. Тепло ему на свете, - зачем-то процитировала Маргарита. Это было что-то школьное. Знакомое и ненавистное, как все школьное. Но произнесенное Маргаритиными губами прозвучало совсем иначе. Недобро, утомленно. Ослепительно красиво.

Она равнодушно отвернулась от меня, загородив окно с налетающими на наш свет, мелкими, как мошки, кварцевыми звездочками, и Барсука с его пшеничной красой и немецкой гитарой "Резоната", и Нателлу с эскортом, и Яшу, тайком присосавшегося к чужому вину в банке из-под аджики. Она не специально, пыталась я оправдать Маргариту, убедить свою обиду в том, что она, и правда, случайно застила мне весь свет, но то и обижало, что не специально, что просто так, без демонстрации, без выпендрежа вяло отворотилась и вмиг забыла обо мне, которую сама-то сюда и привела, и я вмиг перестала существовать, потому что без нее меня и не существовало. Не было куклы, взорвавшейся в карбиде, Варвариного пробора, покрасневшего в молчаливой со мною схватке, китайцев на циновке и Андрюшиной обиженной спины - первого страха, первой наглости, надежды, желания... Все это принесла она, доставила на дом, свалила грудой мусора в прихожей, отдала за ненадобностью, чтоб мне было из чего выискивать сокровища:

"На, владей. Я уже сносила. Все-то счастье - уцененная вискоза."