Перевод с французского Г. А
Вид материала | Документы |
СодержаниеI. Адекватность |
- Книга издана при финансовой поддержке министерства иностранных дел французскской республики, 480.41kb.
- Книга издана при финансовой поддержке министерства иностранных дел французскской республики, 4609kb.
- Конкурса на лучший поэтический перевод, 742.25kb.
- Перевод с французского языка с некоторыми сокращениями стеркина г. Я. и Бобкова, 2193.57kb.
- Источник: , 589.2kb.
- Книга: Д. Дидро. "Монахиня. Племянник Рамо. Жак-фаталист и его Хозяин" Перевод с французского, 3481.71kb.
- "книга непрестанности осириса " 177, 7373.41kb.
- Курс французского языка в четырех томах, 4406.86kb.
- Курс французского языка в четырех томах, 4852.89kb.
- Честь израэля гау, 1808.36kb.
[729]
наддежат к одной и той же системе истины. Либо, в количественном отношении, это почти все, что включено в Сочинения, включая также и Семинар (1955—57): работы молодого Лакана, как, вероятно, в один прекрасный день скажут в очередной раз студенты, которым не терпится рубануть сплеча по тому, что не выносит деления.
Мы не ставим перед собой задачу изложить указанную систему истины, условие логики значимого. К тому же суть ее состоит в неизлагаемости излагаемого. Мы постараемся только выделить в ней черты, имеющие отношение к Семинару, ее возможности и пределы.
Итак, прежде всего речь идет об эмфазе, как это звучало бы также и по-английски, о подлинном великолепии сказания, речи, слова: о logos как phone. Необходимо объяснить эту эмфазу, дать представление о непреложности ее связи с некоей теорией значимого, письмом и истиной. Требуется объяснить, почему автор Инстанции письма в бессознательном и Семинара об Украденном Письме постоянно ставит в зависимость письмо, написание и текст. Даже когда он повторяет Фрейда в отношении ребусов, иероглифов, гравюр и т. д., в последней инстанции он всегда прибегает к изложению мысли голосом. Это, очевидно, будет нетрудно доказать. Один пример среди множества других: «Изложение мысли письменно, как и само сновидение, может быть образным, оно всегда как речь, построенная символически, то есть она фактически несет в себе такой же фонематический и фонетический строй, поскольку поддается прочтению». (Положение психоанализа в 1956 г., стр. 470). Этот факт имеет значение факта лишь в пределах так называемых фонетических способов написания. Не более того, так как
[730]
и в подобных случаях существуют и непроизносимые элементы. Что же касается не фонетического поля написания, его фактическая необъятность не нуждается в доказательствах. Но не это важно. Что действительно важно, причем в большей степени, нежели отношение факта к действительности, так это подразумеваемая эквивалентность (допустим) символических средств выражения и фонематичности. Символическое пропускается через голос, и закон значимого проявляет свое действие лишь в вокализованных буквах. Почему? И какое отношение этот фонематизм (то, что не исходит от Фрейда и, таким образом, выпадает из этого порыва возвращения к Фрейду) поддерживает с неким значением истины?
Два понимания значения истины, как мы уже видели, представлены на Семинаре. ^ I. Адекватность, в кругообразном возвращении и собственном пути, от истока до конца, от места отделения значимого к месту его присоединения. Этот круг адекватности сохраняет, соотносясь с ним, круг пакта, контракта, клятвенной веры. Он укрепляет его против угрозы и как символический приказ. И он учреждает себя в тот момент, когда охрана фаллоса поручается в виде охраны наличия отсутствия Королем Королеве, но в то же время с этого момента она вступает в бесконечную игру чередований. 2. Вуалирование — девуалирование как структура наличия отсутствия: кастрация, собственное место значимого, истоки и назначение его письма, все это не показывает ничего в девуалированном виде. Таким образом, она вуалируется в своем девуалировании. Но такое проявление истины имеет свое собственное место: контуры, являющиеся местом наличия отсутствия, от чего отделяется
[731]
значимое для своего собственного буквалистского круга. Эти оба значения истины равнозначны одно другому. Они не разъединимы. Они нуждаются в речи или фонетизации письма с того момента, когда фаллос должен быть сохранен, должен вернуться к своей отправной точке, не растрястись по дороге. Однако для того, чтобы значимое сохранилось в своем письме и, таким образом, осуществило возвращение, необходимо, чтобы в этом письме оно, значимое, не выносило «разделения», чтобы не допустить упоминания о письме в частичном обороте по типу «выпить воды», а только о письме, письмах, самом письме, (стр. 23—24). Если бы оно было делимо, то оно всегда могло бы затеряться по дороге. И именно в целях исключить такую возможность утраты выстраивается заслон в виде высказывания о «материальности значимого», то есть о его неделимой сущности. Эта «материальность», выведенная из неделимости, которую никак не могут отыскать, в действительности относится к идеализации. И только идеальность письма сопротивляется разрушительному делению. «Разделите письмо на мелкие кусочки, оно останется все тем же письмом», чего нельзя сказать о материальности эмпирического, некая идеальность (неосязаемости отождествления с самим собой, происходящего в разных местах без искажений) с очевидностью проглядывает в этом. Только она позволяет сохраниться своеобразию письма. Если эта идеальность не является содержанием смысла, в таком случае она должна быть или некоторой идеальностью значимого (отождествляемого по своей форме настолько, насколько оно отличается от событий и эмпирических воспроизведений), или этакой «прошивочной скобой», скрепляющей значимое с обозначае-
[732]
мым. Эта последняя гипотеза в большей степени соответствует системе. Фактически эта система исходит из идеальной природы. Идеализм, таящийся здесь, не является теоретической позицией аналитика, это структурный эффект передачи значения в целом, некоторых преобразований или подгонок, произведенных в пространстве Semiosis. Совершенно очевидно, отчего Лакан считает такую «материальность» «своеобразной»: и придерживается лишь идеальности. Он рассматривает письмо лишь в той степени, в какой оно, определенное (что бы он ни говорил об этом) своим содержанием смысла, идеальностью послания, которое оно «передает», речью, которая остается в своем смысле, вне посягательства на разделение, оно может иметь хождение целое, неделимое, из своего места отделения к месту присоединения, то есть к тому же месту. Фактически же это письмо избегает не только деления, но даже и движения, оно не меняет своего места.
Это предполагает, сверх фонематического ограничения письма, интерпретацию phone, которая также избавляет его от делимости. Голос нашептывает о нем самом такую вот интерпретацию: он обладает феноменальным характером спонтанности, присутствия в себе, кругообразного возвращения к себе. Он сохраняет вверенное ему тем лучше, когда исходят из того, что его можно хранить без каких-либо внешних аксессуаров, без бумаги и конверта: он, говорит он нам, постоянно в нашем распоряжении, где бы ни находился. Вот почему считается, что изреченное слово сохраняется дольше, чем письмена: «Волею небес скорее слово изреченное сохранится, нежели письмена» (стр. 27). Все, очевидно, представится иначе, если подойти более
[733]
внимательно к устному высказыванию, то есть еще до его буквенного выражения. Так как та же проблема возникает и в отношении голоса, того, что можно назвать как бы его «письмом», разумеется, если придерживаться Лаканова определения этого понятия (локальность или неделимая материальность значимого). Такое озвученное «письмо» оказалось бы, в этом случае, таким же неделимым, неизменно тождественным самому себе, наперекор какому бы то ни было дроблению. Важно отметить, что эта целостность может быть ему обеспечена лишь его связью с идеальностью смысла, в единице речи. Как постоянно отсылают от этапа к этапу, к пресловутому контракту контрактов, который гарантирует союз значимого с обозначаемым, смысловым содержанием слова через все «прошивочные скобы», благодаря «присутствию» (как мы увидим далее) того же значимого (фаллоса), «значимого значимых», связанного со всеми проявлениями обозначаемого. Это трансцендентальное значимое, таким образом, является обозначаемым всех обозначаемых, и именно оно находится под сенью неделимости письма (выражаемого графически или устно). Под сенью этой таящей угрозу, а также сулящей рассеивание мощи, которую я предложил назвать, в работе ссылка скрыта, письменности до эпохи письма (название первой части): привилегией «наполненного слова», уже упоминавшейся здесь (см., например, стр. 18). В этом смысле Лаканово письмо представляет собой выделение письменного изложения из языковых средств.
«Драма» украденного письма начинается в тот момент — который и не является моментом вовсе, — когда письмо сохраняется. С подачи министра, действия которого направлены на то,
[734]
чтобы сохранить его (а ведь он мог бы и изорвать его и в этом случае осталась бы лишь идеальность, незадействованная и на какое-то время15 эффективная), разумеется, но ведь и задолго до этого, когда Королева намеревалась сохранить его или возвратить: как двойник того пакта, который связывает ее с Королем, двойник, таящий угрозу, но который, находясь под ее присмотром, не способен поколебать «клятвенную веру». Королева изыскивает возможность сыграть на двух контрактах. Мы же не имеем возможности теперь вдаваться в этот анализ, он излагается в другом месте.
Важно при этом отметить, что неподверженность письма уничтожению происходит от того, что возносит его к некоему идеальному смыслу. То малое, что мы знаем о его содержании, обязано соотноситься с первоначальным контрактом, который оно в одно и то же время обозначает и ниспровергает. И осознание этого, необходимость не упускать этого из виду, стремление удержать (сознательное или непроизвольное), которые утверждают Королеву в ее праве на собственность и этим обеспечивают письму собственный путь к собственному месту. Так как окончательный вариант его содержания является содержанием пакта, связывающего две «особенности», то следствием этого является незаменимость и исключается, как угроза и безотчетный страх, всяческое подобие раздвое-
15 Только на время: до того момента, когда, не будучи в состоянии сделать письмо «материальным», делимым, страдающим от разделения, по-настоящему «своеобразным», он, вероятно, и был вынужден отказаться от замысла, по которому единственно некий подверженный разрушению документ и был способен обеспечить ему власть над Королевой.
[735]
ния. Это следствие живого насущного слова, которое гарантирует, в последней инстанции, незыблемую и незабываемую своеобразность письма, обоснование значимого, которое не теряется, не блуждает и никогда не разделяется. Сюжет весьма подвержен делению, но фаллос делению не подлежит в принципе. Разделение на части это как несчастный случай и, как таковой, к делу не относится. По крайней мере, согласно тому страховому полису, которому символическое выступает гарантом. А также и речь о вознесении кастрации, выстраивающая идеальную философию, направленную против разделения на части.16
16 То, что является теперь предметом нашего анализа, явилось бы сегодня самой строгой философией психоанализа, а если быть более точными, самой строгой Фрейдовой философией, без сомнения, более строгой, чем сама философия Фрейда и более жестко контролируемой в своих взаимообменах с историей философии. Невозможно переоценить здесь значение пресловутой теоремы о неделимости письма, или, скорее, о его тождественности себе, не подверженной разделению на части («Изорвите письмо на части, и оно останется все тем же письмом»), как и вышеназванной «материальности значимого» (письма), нетерпимого к делению. Из чего это вытекает? Разделенное письмо может легко и просто оказаться уничтоженным, такое случается (и если принято считать, что эффект бессознательного, представленный здесь письмом, никогда не утрачивается, что вытеснение сохраняет все и никогда не позволяет никакого снижения навязчивости, есть смысл, в таком случае, согласовать эту гипотезу — ничто не утрачивается — исходя из По ту сторону принципа удовольствия), или извлечь на свет другие письма, не столь важно, будут ли они изложены с помощью букв или в устном виде.
[736]
Такова в принципе, очевидно, артикуляция этой логики значимого о фоноцентричной интерпретации письма. Оба значения истины (адекватность и взмах вуали) больше не позволяют себе отделять себя от слова, насущного, живого и подлинного. Суть этого в том, что в конечном итоге, у истоков или в конце (собственного пути, кругообразного назначения), открывается некое слово, не таящее в себе обмана, некий смысл в себе, который вопреки всяческим нагромождениям фиктивного, которые только можно себе вообразить, не лукавит, но уж если и случается такое, то оно оборачивается истинным лукавством, преподнося нам урок истинной подоплеки обмана. В этой связи истина позволяет аналитику рассматривать вымышленные персонажи как реальные и разрешать, до глубины хай-деггерова созерцания истины, настоящую проблему литературного текста, в связи с которой Фрейд (более наивно, но в то же время более определенно, чем Хайдеггер и Лакан) признавал иногда свои затруднения. И вопрос тогда стоял всего лишь о литературе, где используются обычные действующие лица! Сначала процитируем Семинар. В его среде закрадывается подозрение, а что, если в своем повествовании автор и не стремился, как признавал Бодлер, отобразить истину. Что вовсе не означает, что он это делал развлечения ради. Вот взгляните: «Без сомнения, По, развлечения ради...»
«Но в душу закрадывается подозрение: не является ли целью такой демонстрации дать нам возможность проникнуть в основной смысл ключевых слов нашей драмы? Не повторяет ли фокусник перед нами свой трюк, не одурачивая нас на этот раз и раскрывая свой секрет, и, что самое невероятное, он действительно перед на-
[737]
ми его раскрывает, но это не позволяет нам хоть сколько-нибудь проникнуть в его суть. Вероятно, в таком случае, это и есть тот высочайший уровень мастерства, при котором иллюзионист, чтобы по-настоящему обмануть нас, предъявляет нашим взорам некую вымышленную сущность. И не правда ли, нечто подобное дает нам основание говорить, не замечая в этом подвоха, о многочисленных воображаемых героях как о реальных персонажах?».
«То же и в случае, когда мы открыты для восприятия того, каким образом Мартин Хайдеггер раскрывает нам в слове αληθής (alethez) игру истины, не проникаем ли мы вновь в секрет, к которому истина неизменно приобщает своих поборников, и из чего они заключают, что будто бы в том, что она скрывается, она и проявляется перед нами в самом истинном свете» (стр. 21).
От разрушительных последствий принимаются жесткие меры, предосторожность с научной точки зрения более чем оправданная: в этом вся наука, по крайней мере, идеальная наука и даже истина науки об истине. Из высказываний, которые я только что процитировал, не следует, что истина — вымысел, но через вымысел удачным образом проглядывает истина. Вымысел обнажает истину: сущность того, что скрывается, дабы ярче проявиться. Dichtung (поэтическое сказание или вымысел, это слово Гете и Фрейда: речь идет, как и у Хайдеггера, о литературном вымысле как Dichtung) являет собой отображение истины, свидетельство ее определяемости: «Существует так мало расхождений между этой Dichtung и Истиной в своей обнаженности, что сам факт обращения к поэзии обязан скорее привлечь наше внимание к этой черте, о которой забывают в поисках истины, о том, что она
[738]
проявляется в структуре вымысла» (стр. 742). Истина управляет элементом вымысла, который ее отображает, что позволяет ей быть или становиться тем, что она есть, утверждаться. Она управляет им с самых своих истоков или со времени своего telos, что в конечном итоге сообразует концепцию литературного вымысла с полностью классической интерпретацией mimesis: поворот к истине, к большей истинности в вымышленном отображении, чем в реальности, оттуда и возросшая достоверность, «высочайший реализм». Предыдущая цитата повлекла за собой следующую заметку: «Соответствие этого примера нашей теме получило бы достаточное подтверждение, если бы в этом была нужда, в одном из многочисленных малоизвестных текстов, которые мы почерпнули из работы Дэ-лэй, где он дает им надлежащее трактование. Здесь, в Неизданном дневнике из Бревина, где в октябре 1894 года пребывал Жид» (заметка со стр. 667 из его II тома).
«Роман явится свидетельством того, что ему доступно отображение и других явлений, а не только реальности — передача непосредственно чувства и мысли; он продемонстрирует, до какой степени ему удается производить дедукцию еще до познания явлений — то есть до какой степени он может являться сочинением — то есть быть произведением искусства. Он продемонстрирует, что способен быть произведением искусства, составленным из самых разных частей, а не только из реализма мелких и случайных дел, но из высшего реализма». Затем следует ссылка на математический треугольник, затем идет: «Необходимо, чтобы во взаимоотношениях между собой любая часть произведения являлась доказательством истинности другой, и нет нужды
[739]
в иных доказательствах. Ничто так не раздражает, чем свидетельство, которое Г. де Гонкур дает всему тому, что он изрекает — он видел! он слышал! как если бы проверка реальностью была бы необходима». Лакан заключает:
«Нужно ли говорить, что ни один поэт никогда не мыслил по-другому... но никто не продолжает этой мысли». И в той же статье он подтверждает сказанное, что это «тот», кто «несет» «правду вымысла». И эта личность является «соблазнительницей» «юноши» (стр. 753).
В кои-то веки было проведено различие, как это практикуется согласно философской традиции, между истиной и реальностью, как вдруг оказывается само собой разумеющимся, что истина «проявляется» в структуре вымысла17. Лакан настаивает на противопоставлении истина/реальность, которую он выдвигает в качестве парадокса. Это противопоставление, настолько ортодоксальное, насколько это возможно, облегчает переход истины через вымысел: здравый смысл непременно бы нашел различие между реальностью и вымыслом.
Но все-таки еще раз, почему слово как бы является привилегированным элементом этой истины, проявляющейся в качестве вымысла, по образу или в структуре вымысла, этакого ис-
17 Например: «Таким образом, из другого источника, нежели из Реальности, с которой она соприкасается, Истина черпает свою силу: из Слова. Как будто оно налагает на нее некую печать, которая внедряет ее в структуру вымысла».
«Первое изречение повелевает, правит законом, изрекает, пророчествует и распространяет на то, что относится к реальному, свою таинственную власть» (Сочинения, стр. 808).
[740]
тинообразного вымысла, который Жид называет «высшим реализмом»?
С того времени, как истина определяется как адекватность (по настоящему контракту: уплата долга) и как девуалирование (наличия отсутствия, начиная с которого контракт ужимается, чтобы символически вернуть в свою собственность отторгнутое), преобладающим значением является значение присвоения, а значит близости, присутствия и сохранения: в том самом виде, который придает ему идеализирующий эффект речи. И если рассматривать это доказательство как обоснованное, то будет не удивительно, если подыщется тому подтверждение. В противном случае, как объяснить то массовое взаимоосложнение, отмечаемое в Лакановой речи, между истиной и словом, словом «насущным», «наполненным» и «подлинным»? Если принимать это в расчет, то можно прийти к пониманию: 1. Пусть вымысел будет для Лакана пронизанным истиной в разговорной и, таким образом, не реальной форме. 2. Пусть это ведет к тому, чтобы больше не считаться в тексте со всем, что не может свестись к речи, к изречению и смыслу в себе: непоправимый недосмотр, безвозвратное хищение, разру-шимость, делимость, наличие отсутствия по назначению (окончательно неподчиняющееся назначению наличия отсутствия: воистину наличие отсутствия истины).
Когда Лакан напоминает об «этой страсти к девуалированию, цель которого одна: истина18», и о том, что аналитик «остается прежде
18 «Как вы поняли, в своем выступлении, в целях определения ее места в исследовании, я с благоговением сослался на Декарта и Гегеля. Это достаточно модно в наши дни «превосходить» классических философов. Я мог бы с таким же успехом оттолкнуться от заключительного диалога с Парменидом. Так как ни Сократа, ни Декарта, ни Маркса, ни Фрейда невозможно «превзойти», поскольку они вели свои исследования с этим стремлением девуалировать единственный объект: истину». «Как написал один из этих кудесников слова, из-под пальцев которого, будто бы сами по себе соскользнули нити маски, Эго, я имею в виду Макса Якоба, поэта, святого и романиста, да, как он написал об этом в своей работе «Рожок для игры в кости», если не ошибаюсь: истинное всегда ново» (Беседы о психической причинности, Сочинения, стр. 193). Это по-прежнему истинно. Как не подписаться под этим?
[741]
всего поборником истины», то непременно для того, чтобы увязать истину с властью, которой обладает слово, и средством общения, как контракта (клятвенная вера) между двумя присутствующими. Даже если при общении по сути ничего не передается, слово само передается: и самая лучшая в этом случае передача — это передача истины. Например: «Даже если в ней не сообщается ничего, речь представляет собой наличие общения; даже если в ней отрицается очевидное, она несет утверждение, что в слове заключается истина, даже если она таит в себе обман, она спекулирует на вере в свидетельство» (Слово пустое и слово наполненное в психоаналитическом проявлении объекта из Речи в Риме, стр. 251—252).
Что не является ни истинным, ни ложным, так это реальность. Но как только открывается речь, сразу начинается процесс девуалирования истины как ее контракта собственности: присутствие, слово и свидетельство: «Двусмысленность истерического выявления того, что произошло в прошлом, не слишком обусловлена колебанием
[742]
того, что открывается между воображаемым и реальным, поскольку содержится и в том и в другом. И не то чтобы выявленное было ложным. Дело в том, что оно дает нам представление о рождении истины в словесном выражении, и благодаря этому мы сталкиваемся с реальностью того, что не является ни истинным, ни ложным. По крайней мере, это то, что чуть ли не более всего озадачивает в данной проблеме.
«Так как истина выявляемого облекается в словесную форму на момент ее раскрытия в обстановке существующей реальности, которая и обосновывает ее, во имя этой реальности. А ведь в существующей реальности только то, что высказано, свидетельствует об той части довлеющих отголосков прошлого, которые оттеснялись на каждом перекрестке, приходившемся на определенное событие» (стр. 255—256). Перед этим высказыванием принималась бы кстати ссылка на Хайдеггера, что не удивительно; она возвращает Dasein к объекту, что уже гораздо удивительнее.
С тех пор как «живая речь» «свидетельствует» об «истинности такого выявления» вне истины или лжи, истинного или ложного того или иного высказывания, того или иного симптома в их отношении с тем или иным содержанием; значениям адекватности или девуалирования больше и нет нужды в какой-либо проверке или осуществлении вне какого-либо объекта. Они — сами себе порука. И что берется в расчет, это не то, что сообщено, истинное или ложное, но «само существование общения», сам процесс выявления, осуществляемый в словесной форме и свидетельствующий об истинности. Отсюда и необходимость подстановки значений подлинности, полноты, свойственности и т. д.