И. Т. Касавин, С. П. Щавелев

Вид материалаАнализ

Содержание


4.4. К феноменологии естественного языка
4.4.1. Оговорка как откровенность
4.4.2. Полисемия как намек
4.4.3. Недоговоренность как конвенция (договоренность)
4.4.4. Сплетня как коммуникация
4.4.5. Эвфемизм как табу
4.4.6. Стилистическая инконгруенция как похвала, оскорбление или юмор
Подытоживаем незавершенное
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30

^

4.4. К феноменологии естественного языка



Мы попытаемся теперь дополнить научно-лингвистический анализ тем, что может быть названо «феноменологическим подходом». И первое, с чего следует начать, это герменевтические условия повседневного языка, т.е. те его исходные особенные формы, которые принципиально отличают его от всякого другого языка и не являются неизбежными признаками языка вообще.

Повседневность, будучи по видимости общезначимой, в сущности всегда представляет собой нечто частное, локальное, специфическое, определеяемое ситуацией. Поэтому обыденный язык характеризуют прежде всего «ситуационные выражения». В этих выражениях индивидуальные, привязанные к конкретной ситуации значения слов доминируют над общезначимыми и интерсубъективными; содержание высказывания ставится в зависимость от некоторой ситуации, оно выражает собой «погруженность в ситуацию», часто характеризуется связью с воспоминаниями о совместной жизни, непонятными непосвященным. Так, владение английским языком – не способность находить взаимопонимание с оксфордским преподавателем. Только тот, кто непринужденно ведет разговор о футболе в дублинском пабе и выторгует выгодную автомобильную страховку в нью-йоркском агенстве, кто найдет общий язык с ночным таксистом в Бомбее и с рыбаком на берегу Темзы, а при этом еще готов выступить с тостом на вечеринке в Кембридже, может претендовать на знание повседневного английского языка. Знание большого набора разнообразных лингвистических ситуаций, погруженных в специфический контекст, составляет неизбежное условие подлинного владения языком.

Однако даже само по себе овладение готовым набором ситуаций не дает абсолютных гарантий, ибо их бесконечное множество. Человек должен обрести динамическое ощущение языка, привыкнуть к его неопределенности, к характерной «туманности значения». Дело в том, что обыденный дискурс предполагает определенную степень неясности; он содержит неснимаемый остаток, который необходимо собеседнику додумывать самому; он допускает существование целого ряда интерпретаций положения дел. Поэтому необходимо не только знать, но и самому продуцировать языковое знание; повседневный язык включает в себя постоянное языковое экспериментирование, творчество. Таково, скажем, искусство словообразования в немецком языке, которым владеет каждый немец.

И наконец – и этим мы отнюдь не исчерпываем список герменевтических условий – от субъекта, владеющего повседневным разговорным языком, ожидается способность справиться с языковой ситуацией даже при неадекватности собеседника и нарушении правил коммуникации. Так, он должен быть в состоянии понять того, кто хуже него владеет языком - иностранца, ребенка, человека с нарушениями речи; он должен уметь перебрасывать мостик от способа речевого поведения собеседника к его когнитивным, эмоциональным и волевым состояниям. Все это означает такой элемент повседневного языка, который можно обозначить как «обязательность предпосылок», как эгоцентрическое нежелание или неспособность некоторых собеседников понимать и прояснять различие собственных и чужих предпосылок понимания в ситуациях общения.

Итак, герменевтический опыт языка обладает прежде всего негативным характером, имеет дело с тем, что не укладывается в правила, что не подходит. И в этом, как ни странно, проявляется универсальность герменевтики, ее внутреняя близость к полноте повседневности. Даже если человек может выучить правила, он не в состоянии освоить все многообразие языковых ситуаций; он вынужден постоянно выходить за пределы своего знания и понимания; ему приходится даже преодолевать наличные пределы самого языка. Языковая коммуникация только в простейших ситуациях осуществляется благодаря правилам и в рамках правил, в этом случае можно чаще всего обойтись без языка вообще. Однако эти ситуации окружены полисемическим облаком коннотаций и эвфемизмов, метафор и аналогой, создающим живой контекст непонимания; лишь оно побуждает человека к языковой практике, к творческому, проблематичному, рискованному и все же повседневному языковому акту.

В «Арабесках» Андрея Белого мы обнаруживаем своего рода герменевтическое рассуждение, в котором скрыта тайна интереса к вопрошанию, к повседневности как тому, чего нет.

«Говорят, что широкая славянская натура чуждается тех рамок, в которых с таким удобством уживается натура немца. Говорят, что славяне глубже французов. Глубина и ширина сочетаются в нас, русских. <...> Глубина отрывает от жизни, ширина сжигает душу - и беспочвенный, но широкий и глубокий русский интеллигент оказывается с отчаянием в душе и опущенными руками пьяницей после запоя. <...> Или тугоумен Кант? Быть может, тугоумна немецкая культура, и мы пользуемся всеми этими Кантами, Марксами, Вагнерами и Бетховенами только для того, чтобы, претворив их в нашей глубокой и широкой душе, явить миру десятки Марксов! <...> За границей есть строгое разделение повседневной жизни от жизни творческой. <...> У нас нет повседневности: у нас везде святое святых. Везде проклятая глубина русской натуры отыщет вопрос (курсив мой – И. К.) <...> И как пьянице вино, так интеллигенту - словесное общение; предмет общения: всегда проклятый вопрос. И мы углубляем вопрос до невероятности. А ответ на вопрос – живой, действительный акт – убегает в неопределенность. Оттого-то у нас все вопросы – вопросы проклятые. <...> Так создаем мы себе убеждение, что мы необыкновенно глубоки. Но глубина эта - часто словесное пьянство. Да, слова наши – пьянство. И часто мы в кабаке. Кабак всегда с нами»327.

По А. Белому, русские не живут в реальности, но лишь говорят о ней, расширяя и углубляя ее до неузнаваемости, в то время как реальность дана в повседневном опыте, в жизни, которая проще. В тексте А. Белого видна тоска по этой все упрощающей, примиряющей, упорядочивающей повседневности, которая помимо всего составляет и условие систематической творческой работы. Недаром идеи российских философов не складывались, как правило, в систему, оставались сверкающими искрами мирового разума, которыми можно восхищаться, но которые не получается последовательно разрабатывать. Не торжество разума, но смятение и терзание духа, вопрошание ради него самого – вот что усматривает в русской мысли А. Белый. Впрочем, тому есть объективные основания – позднее развитие светской культуры по сравнению с монастырской; отсутствие обустроенности, инфраструктуры, говоря современным языком, на российских просторах; самодержавие, помноженное на крепостничество; православие и кириллица, поставившие Россию особняком по отношению к лидерам европейского развития. Социокультурная подоплека русского вопрошания – не кто виноват, не что делать, но – за что? За что мы так провинились, что лишены европейского порядка и благоразумия? Не мудрено, что вопросы, которые мы задаем, представляют собой подлинно философские вопросы, лишенные и даже не предполагающие ответа.

Латиноамерианская ментальность и повседневность обнаруживает в себе – в силу сходства социокультурного развития – некоторые аналогичные черты. И все же аргентинский поэт и писатель Х.Л. Борхес как бы возражает А. Белому. Борхес усматривает во всяком человеческом акте – познании, разговоре по поводу реальности, самой жизни человеческой как постоянном решении разнообразных проблем – упрощение сложности мира, т.е. как бы ответ герменевтике.

«Мы каждую секунду упрощаем в понятиях сложнейшие ситуации. В любом акте восприятия и внимания уже скрыт отбор: всякое сосредоточение, всякая настройка мысли подразумевает, что неинтересное заведомо откинули. Мы видим и слышим мир сквозь свои воспоминания, страхи, предчувствия. А что до тела, то мы сплошь и рядом только и можем на него полагаться, если действуем безотчетно. Тело справляется с этим головоломным параграфом, лестницами, узлами, эстакадами, городами, бурными реками и уличными псами, умеет перейти улицу так, чтобы не угодить под колеса, умеет давать начало новой жизни, умеет дышать, спать, а порой даже убивать, – и все это умеет тело, а не разум. Наша жизнь – цепочка упрощений, своего рода наука забывать»328.

Тезис Борхеса, как всякий акт, упрощая реальность, сам по себе не снимает герменевтическую проблему. Вопрос неизбежно возникает, пусть по поводу не усложненности, а по поводу загадочного механизма упрощения. Наши деятельность, общение, сознание, язык суть обработка некой гипотетической реальности самой по себе, в результате чего возникает реальность повседневности. И для писателя главную проблему в этой обработке составляет именно работа с языком: словесное пьянство, по А. Белому, или истолкование метафоры, по Борхесу. Автор выполняет в коммуникативном сообществе особую функцию законодателя и мастера языковой игры. Он стремится в полной мере использовать возможности дискурса - неоконченной речи, которой говорящий всегда может успеть придать иной смысл, вплоть до противоположного, пояснить, уточнить сомнительное. И напротив, созданный текст отчуждается от автора и ужк становится полем действия слушателя (читателя), который понимает и интерпретирует его, сам придавая ему некоторый смысл.

Автор в большей мере, чем читатель, эксплуатирует потенциал обыденного естественного языка. Мы помним, что последний отличается от искусственного научного языка неалгоритмичностью: полисемией, неточностью смысла, исключениями из правил, необъяснимыми языковыми обычаями, несовпадениями произношения и написания слов, отсутствием универсальной логики построения. В силу этого слова языка функционируют не сами по себе, но в туманном облаке многообразных контекстов, выполняя функцию обозначения и коммуникации как символы, требующие для своего понимания и использования дополнительной деятельности – интерпретации. Эта символичность придает слову таинственность, а содержащему в нем смыслу – сокровенность и сакральность. Не простая информативность, а аффективная суггестивность – вот что ожидается от слова, взятого в пределе, в его наивысшей ипостаси. Писатель и поэт становятся пророками и магами, повторяя в перевернутом виде процесс возникновения языка. Как пишет З. Фрейд, «когда-то слова были колдовством, слово и теперь во многом сохранило свою чудодейственную силу. Словами один человек может осчастливить другого или повергнуть его в отчаяние, словами учитель передает свои знания ученикам, словами оратор увлекает слушателей и способствует определению их суждений и решений. Слова вызывают аффекты и являются общепризнанным средством воздействия людей друг на друга»329.

Одновременно все это представляет обыденный язык в сознании логика и лингвиста как ошибочный дискурс и неправильно построенный текст, в общем как «язык заблуждений». Однако если языковая коммуникация не вызывает у участников проблем, то никто не задумывается о причинах ее успешного функционирования. Сбой в понимании или рассогласованность в действиях вызывает вопрос о причинах – аномалия как условие исследования. Теория внимания не позволяет увидеть в ошибках что-то кроме случайностей. Фрейд же стремится показать, что оговорка «имеет смысл», т.е. что «оговорку, возможно, следует считать полноценным психическим актом, имеющим свою цель, определенную форму выражения и значение. До сих пор мы все время говорили об ошибочных действиях, а теперь оказывается, что иногда ошибочное действие является совершенно правильным, только оно возникло вместо другого ожидаемого или предполагаемого действия»330.

Теория ошибочных действий вносит важный вклад не только в психологию, но и в теорию происхождения языка. Нам уже приходилось обращаться к этнографическим свидетельствам, показывающим, как лексика племенных языков возникает в контексте магической практики. Шаман, табуируя ошибочные действия или виновные предметы, заменяет их принятые языковые обозначения другими. Итак, последовательные ошибки, запреты и замены, т.е. постоянная практика иносказания ведут к тому, что можно называть «крушением Вавилонской башни» - к дифференциации языков331.

Смысл слова – это намерение говорящего, если по З. Фрейду, или употребление, по Л. Витгенштейну. Намерения и способы употребления могут меняться, быть явными и скрытыми, они могут вступать в противоречие друг с другом. Кроме того, существует неточное соответствие между понятием, референтом и смыслом. Наконец, суждение может характеризоваться неполнотой смысла или переполненностью смыслом. Все многообразие смыслов, «изотопы» смысла и образуют феноменологическое пространство языка, в котором нарушение правила есть следование ему, ошибка – удачное решение проблемы, а отклонение от цели – ее достижение.

^

4.4.1. Оговорка как откровенность



Итак, уже из работ З. Фрейда нам хорошо известно свойство естественного языка создавать лексические (а также, видимо, и грамматические) структуры, характеризуемые формальной неправильностью или смысловой неадекватностью и при этом выражающие значительно больше, чем из них можно извлечь путем лингвистического анализа. Эти аномальные структуры выбалтывают неосознаваемые настроенности, комбинируя два текста, один из которых связан с описанием ситуации, а другой – с ее оценкой.

«Уважаемый предстатель собрания!» - обращается оратор к престарелому главе президиума, а присутствующие усматривают в этом невольное совпадение с проблемой предстательной железы, актуальной для мужчины в этом возрасте.

«Не могу я ехать в этот Стеврополь», - заявляет сотрудник, только что поругавшийся с женой, своему шефу.

«Уберите этот понос», - указывает посетитель официанту на грязный поднос, обращаясь в подсознании к последствиям прошлого посещения ресторана.

Лексическое сходство побуждает человека вовлекать в дискурс прежний, в том числе не относящийся к делу опыт, который не соответствует намерению, т.е. цели дискурса. Употребление неподходящего слова обнаруживает скрываемую эмоциональную настроенность, оборачивается вынужденной откровенностью. Источник полисемии в данном случае исходит из говорящего субъекта, из его многообразия эмоциональных настоенностей, что требует нетривиальной интерпретации со стороны слушающего.

^

4.4.2. Полисемия как намек



Многообразие смыслов не делает говорящего в безвольную марионетку ситуации и контекста. Выбор смысла остается за ним, однако за ним также и следующий шаг со всем сопутствующей ответственностью. Вот несколько типичных языковых ситуаций.

«Я уже кончаю», - завершает диссертантка свой доклад, вызывая при этом плотоядную улыбку членов ученого совета.

«Мы – мышата полевые, ищем щели половые!» - распевают школьники, а учительница не знает, как ей выразить свое возмущение.

«Пойдем пить пиво с раками» - безобидная фраза, легко трансформирующаяся в элемент неприличного юмора. Признание девушки в том, что она родилась под созвездием Рака, способно вызвать заинтересованную улыбку мужчины и одновременно отталкивающее ощущение - в зависимости от сферы его личностных смыслов. Ведь рак - животное, имя которого содержит особенно богатое многообразие смыслов. Здесь и астрономо-астрологическая тематика, и образ зловещей болезни, и полуприличные термины из сферы «Кама-сутры» и пр.

При этом намерение говорящего соответствует его настроенности, однако произносимый текст объективно содержит в себе двусмысленность, будучи взят безотносительно к ситуации дискурса. Поэтому связь, которую человек устанавливает с этим словом, вводит в коммуникацию ряд намеков, в которых как-то увязывается это многообразие смыслов. Ситуация дискурса существенно обогащается и усложняется за счет обращения к известным повседневным текстам, требующим интерпретации. Не столько перед, сколько за языковым актом следует акт приписывания смысла, задающий стратегию понимания.

^

4.4.3. Недоговоренность как конвенция (договоренность)



Мы постоянно сокращаем обыденный дискурс за счет обращения к известному. Это один из элементов обыденной логики, запрещающей избыточное количество фраз и слов как «досужую болтовню», «переливание из пустого в порожнее». Вот типичный диалог отца, отправляющегося на работу на машине, с сыном, собирающимся в школу:

- Ты куда?

- Ну, как обычно.

- А я?

- Через пять минут у подъезда, о’кей?

- Я мигом!

Сын просит отца подвести его, тот ставит условие, сын его принимает. Однако глаголы и тем самым сказуемые в этом диалоге отсутствуют вовсе, поскольку обоим собеседникам ясно, что в данный момент происходит. Интерес представляют лишь подлежащие, выраженные местоимениями, и обстоятельства (места, времени и образа действия).

Еще пример. Разговор на заседании ученого совета по защите диссертации между научным руководителем диссертанта и одним из членов совета:

- Ты автореферат смотрел?

- На меня ни одной ссылки.

- Проголосуешь?

- У меня экзамен.

- Я посижу.

- Нет вопросов.

Руководитель уговаривает члена совета проголосовать «за», тот аргументирует свое нежелание это делать неуважением диссертанта к нему и ставит дополнительное условие - заменить его на экзамене. Руководитель согласен, и его собеседник тоже. Однако взаимные просьбы, претензии и аргументы не артикулируются в явной форме, идет как будто безразличный обмен репликами: взаимные установки настолько ясны, что достаточно нескольких ключевых слов. Так сокращенная форма дискурса, недоговоренность обнаруживают в своей основе некоторые, отличающие данный круг людей фундаментальные конвенции, неявные договоренности, озвучивание которых было бы «дурным тоном», т.е. некорректно, невежливо, поскольку обнаружило бы за объективностью голосования сомнительную с определенной моральной точки зрения сделку и потому для обоих говорящих является нежелательным.

^

4.4.4. Сплетня как коммуникация



Коммуникация редко нацелена на передачу информации ради нее самой, ради ее смысла, безотносительно к эмоциональным и прагматическим контекстам. Столь же редко коммуникация сопутствует сохранению автономности личности, поскольку часто требует откровенности, с одной стороны, и нахождения баланса интересов, с другой, т.е. определенной жертвенной, альтруистической установки. В повседневном общении людям не свойственно принимать эту установку. Американские кинематографические диалоги типичны в этом отношении, когда, скажем, полицейский, подбегая к раненому бандитом напарнику, спрашивает: «Ну, ты о’кей?» «О’кей», - отвечает тот, зажимая рукой простреленный бок.

Англичане или немцы, встречаясь на вечеринке, начинают обсуждать погоду, спорт или автомобили. Прогуливающие собак пенсионерки беседуют о поведении своих питомцев. Бабушки на скамейке у подъезда перемывают кости проходящим мимо соседям. Молодежь перебирает достоинства и недостатки рок-групп или поп-звезд. Интеллигенты на кухне спорят о политике. Все говорят о других, и редко кто о самом себе. И даже если заходит речь о собственных проблемах, то при этом общение носит не информационный характер, а направлено на эмоциональную разгрузку или подпитку. При этом в качестве средства используют некоторую известную тему, актуальную для данной группы. Здесь дискурс самоценен как таковой, а текст не имеет значения, он может быть любым. Природа сплетни, болтовни не предполагает осмысленной конструкции текста, но требует живого течения дискурса, создающего поле эмоционального единства, коммуникационного сосуществования на фоне внутренней остраненной автономии. Сплетня существует как бытовой миф, как вымышленный рассказ о необычном, выпадающем из повседневного течения событий.

^

4.4.5. Эвфемизм как табу



Коннотативный смысл высказывания (а им, как мы видели, может быть любой произвольно выбранный смысл из всего полисемантического пространства) немедленно начинает претендовать на роль центра и блокировать коннотации (все другие смыслы). Некоторые из них, однако, неизбежно должны быть облечены в словесную форму для передачи сообщения. И здесь на помощь говорящему приходит древняя практика табуирования, сопровождающаяся заменой имени, переименованием, иносказанием. Сказать по-другому значит не скрыть подлинный смысл, не слукавить, не отклониться от истины и цели, но, напротив, сказать правильно, как должно, как требует сообщество. Называть вещи своими именами – стратегия, отдающая, как ни странно, приоритет не смыслу, но аффективному и прагматическому контекстам. Женщине назвать мужчину самцом значит либо обидеть его, либо подчеркнуть его детородную функцию как основную и требующую немедленной реализации. Назвать свиной окорок копченой задней частью трупа свиньи значит вызвать тошноту и отказ от еды. Назвать стодолларовую банкноту маленькой бумажкой значит усомниться в ее ценности и создать о себе соответствуюшее впечатление. Назвать супруга, как это порой иронически делают немцы, «Lebensabschnittgefärte» («спутником отрезка жизни») будет в сущности абсолютно верно, но может привести сами понимаете, к чему. Повседневный язык избегает называть вещи своими именами, оставляя это научному языку. Вместо этого повседневность занимается герменевтикой, ищет и меняет друг на друга все новые иные смыслы, упрощающие нам жизнь и расширяющие пространство языка.

^

4.4.6. Стилистическая инконгруенция как похвала, оскорбление или юмор



Коннотация и ситуация связаны нормами коммуникативного сообщества. Нарушение этих неписанных, но общеизвестных норм приводит к тому, что называется «стилистической инконгруенцией». Вот несколько расхожих примеров.


Выдающийся мыслитель празднует свой юбилей / сидит в туалете

Ловкий парень вскарабкался на дерево / стал начальником

Стройна блондинка производит впечатление на мужчин / написала книгу


В сущности оба варианта каждой из приведенных фраз по смыслу входящих слов представляет собой описание некоторого положения дел. Однако первый вариант звучит как констатация, в то время как второй – как ирония или оскорбление. Это результат соединения того, что обычно не вызывает ассоциации или такие ассоциации сознательно табуируются: «выдающийся» и «туалет», «ловкий» и «начальник», «блондинка» и «книга».

Этот повседневный языковый прием используется в разных ситуациях: при обращении, просьбе, проявлении интереса, критическом замечании, отдаче приказа, изъявлению благодарности – везде, где важно придать фразе выразительность и эмоциональную эффективность, при этом не используя резко эмоционально окрашенную лексику.

^

Подытоживаем незавершенное



Как-то в беседе с британским философом и психологом Ромом Харре я задал ему вопрос: «Если бы слово «философия» было табуировано для обозначения того, чем Вы занимаетесь, как бы Вы назвали область своих интересов?» Он поразмыслил совсем немного и ответил кратко: «Общая лингвистика».

Язык – ключевой объект при анализе повседневности во всей ее полноте, о каких бы социально-гуманитарных науках ни шла бы речь. Всякий исследователь обыденной реальности и сознания вынужден быть отчасти лингвистом. Уже упомянутая «Психопатология повседневной жизни» З. Фрейда представляет собой во многом именно лингвистическое исследование обыденной речи, которое используется как материал для психологических обобщений. Однако лингвистический подход сам по себе недостаточен: исследоваатель должен быть не менее чем критическим лингвистом; за формами дискурса и текста ему предстоит обнаружить феномены лингвистической неполноты и относительности, языковой невыразимости, детерминации языка психикой, деятельностью и коммуникацией. Трудность лингвистического анализа состоит в том, что лексические и грамматические структуры обыденного языка – а именно он оказывается в большинстве случаев главным объектом исследования – не могут быть поняты буквально. Лингвистика расширяется до социологии, этнографии и психологии, переходит в герменевтику, смыкается с философией. Анализ языка как объекта оборачивается использованием языка как средства анализа и наоборот, становясь философской эссеистикой и просто художественной литературой. Мигрируя между логикой обыденного языка и многообразием повседневной речи, мы задеваем самые тонкие струны человеческих будней, быта и бытия, касаемся самых глубоких философских вопросов о смысле жизни, о сфере и границах человеческого мира.