Литература второго тысячелетия. 1000-2000

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   19

Итак, сознание все время возвращается к самым существенным для него впечатлениям, вновь и вновь обретающим актуальность. Стайневская техника повтора служит также способом передачи субъективного времени — «единого настоящего», которое оказывается единственной психологической реальностью человека. Опыт представляется единовременным, существующим здесь и сейчас, длящимся. Опыт происходит только в настоящем времени — то, что мы узнали когда-то, включено в настоящую ситуацию и трансформируется под ее влиянием. Если мы можем предугадать или просчитать что-то в будущем, то это возможно только благодаря впечатлениям настоящего. «Инстинктивная память»  Пруста, конечно, послужила основой для разработки художественного времени в прозе Стайн. Однако найти адекватный прием для воплощения концепции «единого настоящего» ей помог более современный вид искусства.

Эстетика кинематографа решает проблему передачи современного понимания субъективного человеческого времени. «Кадр непрерывно движется, и то, что мы видели, перестает существовать, а существует только то, что в кадре» . Камера может в любой момент переместить зрителя в прошлое — и это будет не воспоминание, а живая часть актуального, сиюминутного опыта. В кино, считает Стайн, господствует «единое настоящее», а литературе надлежит учиться у этого современного искусства, чтобы надлежащим образом отображать новые представления о человеке и работе его сознания.

«Единое настоящее» уничтожает хронологию, а с ней и сюжет («историю»), конфликт.  «Становление американцев» (1925) его автор определила как «простое монотонное бытие средних классов». Этот образец «лабораторной прозы» хочется назвать уже не романом — текстом. Концепция Стайн требовала романа без завязки и кульминации, без начала и без конца. Отсюда и идея голограммы — «обломок текста равен целому», и футуристическое ощущение предметов и явлений, совмещенных друг с другом в одновременности их существования в едином пространстве. Подзаголовок — «История семейного развития» — мистифицирует читателя. Сама идея развития (progress) уничтожается концепцией «единого настоящего». Языковое конструирование художественного времени было в этом романе главной задачей — грамматика становится содержанием, а придаточные предложения, которыми воображение дополняло главные, опускались; я билась над соотношением синтаксиса и временных категорий, пока мне не пришла в голову мысль, что эта проблема почти решается сочетанием грамматических времен. И так я писала и писала, пока однажды число страниц не достигло тысячи... после чего я решила не продолжать».

Переход к «нонрепрезентативности» продолжается в сборнике  «Нежные пуговицы» (1914), к которому Стайн приступает, еще не окончив «Становление американцев», а затем и в одном из последних ее текстов — «Медитативные строфы». Фонетические и морфологические совпадения в словах, «распредмечивание» слов, переразложение морфем, создание звукообразов позволяли через неожиданные сопоставления и сближения находить свежие метафоры, обнаруживать неожиданные ассоциации. Не случайно «Нежные пуговицы» заинтересовали  Ш. Андресона и  Т. Уайлдера, их высоко оценил начинающий Фолкнер, ими восхищался молодой  Хемингуэй. Но по большей части эти герметичные тексты остаются для читателя вещью в себе.

Aider, why aider why whow, whow stop touch...

Этот лабораторный эксперимент Стайн оказывается одним из первых провозвестников совершившегося в литературе второй половины XX века поворота от «рассказывания истории» к «приключениям письма» — к «новому роману»,структурализму,  «черным юмористам», которые опирались на открытия  Дж. Джойса, Г. Стайн,  А. Жида.

Лишь на первый взгляд кажется парадоксом, что теоретик сознания, стремившийся наиболее точно и филигранно передать его работу, в итоге своего пути предпринимает настоящую «битву со смыслами», беспрецедентное «распредмечивание литературы». Это — логическое продолжение исходных тезисов теории сознания, предложенной на рубеже веков. Сознание, мышление отнюдь не тождественны разуму, рассудку, интеллекту. Фиксация впечатлений и удержание их в сознании — не рефлексивный процесс, а результат работы органов чувств и нашего мозга, которая происходит автоматически (вспомним здесь еще раз спонтанное, автоматическое письмо или более позднее явление — «школу взгляда»  А. Роб-Грийе). Возникновение опыта связано в основном с вниманием и волей — функциями по сути иррациональными, не связанными с рассуждением, логикой.

Помимо воли в обработке опыта, конструировании реальности и создании смыслов колоссальную роль играет эмоциональное начало, которое  У. Джеймс описывает как предрасположенность, готовность принять именно этот рациональный аргумент. Мы соглашаемся с тем, что позволяет нам понять факты эмоционально удовлетворяющим нас образом. Любая теория, любой разумный аргумент должны быть эмоционально приемлемы. Джеймс утверждает, что мы всего лишь хотели бы верить, что принимаем решения на чисто рациональной основе. На самом деле у любого процесса есть эмоциональный фон, у любого рационального довода — эмоциональная нагрузка, которую этот довод имеет еще до того, как мы принимаем или отвергаем его.

Включение чувственного (сенсорного), волевого и эмоционального компонентов в понятие «сознание» существенно меняет представление о его роли и месте в литературе XX столетия. Во многих случаях открытие этих новых составляющих сознания приводит к утрате смысла, разумного начала, расстрижению интеллекта, к его исчезновению — подобно тому, как открытие делимости атома привело в начале века к «исчезновению материи» в физике. Но есть и попытки отыскать иной путь — и, пожалуй, самой значительной такой попыткой был философский и литературный  экзистенциализм, чьи представления о «человеке разумном» основаны на новом представлении о сознании.

Экзистенциальное мышление по преимуществу имеет дело с ситуациями, которые являются «скандалом для рассудка», утверждает Кьеркегор; и даже более того — крестный отец экзистенциализма заявляет, что в экзистенции мысль находится в чуждой ей среде.

 Кьеркегор — автор самой идеи которое он в широком смысле слова противопоставляет рациональному мышлению. Суть рационального мышления (которая наиболее ярко выражена в мышлении научном) заключается в стремлении за эмпирической данностью, увидеть некие общие законы. Это мысль, стремящаяся к отвлеченности, абстрактности. Все конкретное, индивидуальное интересно для нее лишь как пример. Экзистенциальный же подход рассматривает действительность с точки зрения ее затронутости человеческой субъективностью. Человеческая жизнь не может быть сведена к рациональному началу, к рассудочному осмыслению и постижению мира. В этом смысле Кьеркегор,  Дильтей,  Хайдеггер говорят о бессилии мысли — ибо есть огромные области человеческой жизни, не укладывающиеся в рациональные рамки.

 Экзистенция — это жизненный поток наших переживаний, взятый еще до рефлексии, до рационального осмысления. Это тоже наше сознание, но не рассуждающее, а непосредственно — переживающее, не безлично-абстрактное, а индивидуальное, субъективное, напряженно-эмоциональное. Оно тоже познает мир — своим, особым способом. Это способ познания, который не замечала классическая рационалистическая философия, становится предметом описания  феноменологии. Рациональный, научный подход, следуя традиции, идущей еще от  Платона, разграничивает «явление» и «сущность». «Явление», как явствует из семантики слова, — это видимость, занавес, который надо отдернуть, чтобы увидеть главное — скрытую сущность предмета. Для научного подхода важен не сам предмет, а закономерности, в нем спрятанные; ими надо овладеть, чтобы получить власть над предметом. Феноменология настаивает на том, что путь познания, науки — не единственно возможный. Научное сознание правильно, но если оно не дополнено феноменологическим подходом, то оказывается уродливо однобоким — так как оно отучает нас переживать вещи в их целостности. Именно этому учит феноменология — и в этом она оказывается ближе к эстетическому подходу, ибо искусство, как заметил еще  Ницше, — «необходимый коррелят и дополнение науки».

«Должен обмануться всякий, кто искал в науке основы бытия», — под этой мыслью Дильтея мог бы, наверное, подписаться и  Жан Поль Сартр, чьим исходным убеждением была уверенность в том, что «только индивидуальное существует». Внимание к конкретному, индивидуальному, неприязнь к теоретизированию, к абстракции — в этом Сартр видел свободу сознания, в этом заключалось для него отличие современной мысли от рационалистической философской традиции. Не случайно он отдает предпочтение литературе перед философией: «Есть иерархия в том, что философия на втором месте, а литература на первом. Я желал бы достичь бессмертия с помощью литературы, а философия — лишь средство достижения этой цели». Компрометация идей, понятий, концепций и реабилитация вещи, феномена во всей уникальности, неповторимости — то главное, что Сартр почерпнул из немецкого экзистенциализма и феноменологии.

«Феноменология помогала справиться с самой трудной задачей — с объяснением обессмысленного, абсурдного мира. Хотя бы путем отвлечения от каких бы то ни было смыслов в пользу факта „присутствия“» , — отмечает  Л.Г. Андреев в своей книге о Сартре. Человек, его существование как факт — вот что важно, вот что главное, а вовсе не поиск оснований, объяснений этого факта. Когда сознание пробуждается к жизни, оно уже заброшено в мир — почему это так, неизвестно, и это неважно. Для  Хайдеггера и  Сартра это фактичность, не требующая объяснения, — ибо, повторимся, «должен обмануться всякий, кто искал в науке основы самого бытия».

Благодаря феноменологическому подходу «сознание сохраняло свою суверенность, а Вселенная — свое реальное присутствие. Исходя из этого, необходимо было пересмотреть всю психологию...»  — и Сартр начинает эту работу с эссе «Трансценденция Эго» (1936). Затем появляется работа  «Воображение» (1936), где Сартр вводит базовые понятия: «в-себе» — существование, мир вещей, присутствующих и инертных; «для себя» — сущность, сознание, для которого характерна спонтанность, способность к «деланию себя» перед лицом пассивных «существований».

«Сознание-в-себе» означает обоснование своего существования — именно то, чего Сартр хочет избежать. Он опирается на интенциональ-ность — объект сознания находится вне сознания, сознание и осознаваемое разграничиваются. Благодаря интенциональности становится возможным расстаться с субъективизмом, где вещь отождествляется с впечатлением, ею производимым, а мир оказывается представлением.

В 1940 г. выходит книга «Воображаемое. Феноменологическая психология воображения», где Сартр, основываясь на основных идеях  Гуссерля, дает интерпретацию творческого начала, размышляет о роли и сути воображения. Один из основных вопросов — проблема образа и его отличия от вещи. Восприятие вещи и создание образа вырастает в проблему соотношения ирреального и реального.  Сартра интересует «психология воображения» как механизм сотворения реальности. Для него восприятие и воображение — разные функции и, более того, разные формы бытия сознания.

Когда Сартр опубликовал «Воображаемое...», уже увидел свет его знаменитый роман  «Тошнота» — завершавший соединение  феноменологии и  экзистенциализма и зафиксировавший появление нового качества мысли — «сартризма», где художественное сливается с философским, где предметом философии оказывается индивидуальное, интимное и субъективное, бывшее всегда содержанием искусства.

Основное философское содержание «Тошноты» — оппозиция двух миров. Один — мир вещей и овеществленных сущностей, а также сознания, которое признает только одну форму своего бытия — «бытие-в-себе», восприятие и, следовательно, сливается с существованием. Противоположность этому — «бытие-для-себя», сознание, способное к «деланию себя», к отрицанию мира и пересозданию его. Это противопоставление выражено, в частности, в отношениях дружбы-антагонизма, которые связывают двух героев романа — «феноменолога» и «позитивиста». Не случайно оппонент Рокантена — Самоучка, поклонник книжного знания, ученых истин и традиционного просветительского  гуманизма. Рокантен тоже читает книги, но истина открывается ему в жизни, при контакте с простейшими повседневными ситуациями, с самыми обычными предметами. Именно тогда его поражает странный недуг — внезапные приступы Тошноты.

Тошнота возникает как переживание внешнего мира, очевидности вещей, этой вязкой материи, которая душит, засасывает, словно трясина. Возникает отчуждение — мир теряет привычные очертания; камень, корень дерева, сиденье автобуса, дверная ручка становятся неузнаваемыми, словно впервые появляются перед Рокантеном. Вещи осознаются, воспринимаются сознанием, и тут же происходит их отрицание, отторжение («Тошнота») — сознание стремится преодолеть косность вещей, их чуждость. Мир теряет свою надежность, привычные формы словно расплываются, за ними обнаруживается мягкость, бесформенность плоти, разрастающейся до бесконечности. Масса этой копошащейся материи, которая вдруг открывается Рокантену, и есть абсурд: мир чудовищно трансформируется, так как в нем отсутствует смысл, царит случайность, произвол, хаос.

Идея случайности, немотивированности, а значит, обессмысленности мира была тем ужасающим откровением, которое побудило Сартра начать работу над «Тошнотой» — «романом о случайности», «Неужели мне привиделась эта чудовищная явь? Она была здесь в парке, она растекалась по нему, оседала на деревьях, вязкая, липкая, густая, как варенье... это было так глупо, так нелепо, я ненавидел этот гнусный мармелад. Но он был, он был! Я понимал, что это Мир, мир, который предстал передо мной во всей своей наготе, и я задыхался от ярости при виде этого громадного абсурдного существа. Нельзя было даже задаться вопросом, откуда все это берется... Вот это-то меня и раздражало: ведь ясное дело — не было НИКАКОГО смысла в том, что эта текучая личинка существует. Но не существовать ОНА НЕ МОГЛА... «Какая гнусность! Какая гнусность!» — закричал я и встряхнулся, стараясь освободиться от этой липучей гнусности, но справиться с ней было нелегко, ее было слишком много, тонны и тонны существования, без конца и края, и я задыхался в глубине этой неохватной тоски. И вдруг парк опустел, словно все провалилось в какую-то бездонную дыру, мир исчез так же, как появился... вокруг меня была только желтая земля, из которой во все стороны торчали мертвые, сухие ветви».

Откровение, которое полвека назад мы находим у  Ницше, «страшная дионисийская мудрость», знание, что в мире нет ничего, кроме копошащейся материи, стало в эпоху  Сартра уделом современного человека -это его отчуждение от вещей, от мира и от самого себя. Миру вещей принадлежит и собственное тело. Кульминация абсурда — те сцены романа, когда Рокантен с изумлением и отвращением рассматривает себя в зеркале. «Половина моего лица съехала в сторону, левая часть рта скривилась, обнажив зуб: в расселине показалась белая выпуклость и розовая кровоточащая плоть... опять ничего нового, все мягкое, податливое, уже виденное!»  Тело — рука, глаз, волосы, десны — отчуждено от «я», существует само по себе, «в-себе», отдельно от сознания, вопреки ему.

Эта форма бытия сознания (сознание как восприятие мира) приносит обретение истины; но выдержать эту истину человек не может, не перестав быть человеком. Восприятие как ежесекундная фиксация впечатлений,  «поток сознания» — это погружение в существование, в массу «липкого мармелада», потеря своей сущности. «Я БЫЛ корнем каштана. Или, вернее, я весь целиком был сознанием его существования. Пока еще отдельным от него — поскольку я это осознавал — и, однако, опрокинутым в него, был им и только им».

Приступы Тошноты уничтожают хронологию; там, где нет причинно-следственных связей, нет предшествующего и последующего. Указания на дни, часы, форма «дневника» лишь подчеркивают, что единственное реальное время — длящееся настоящее. «СУЩЕСТВОВАТЬ — это значит БЫТЬ ЗДЕСЬ, только и всего; существования вдруг оказываются перед тобой, на них можно НАТКНУТЬСЯ, но в них нет закономерности».

В этих строках Сартр дает емкое описание и обоснование техники «потока сознания» — приема, который он сам никогда не использовал. Фиксация всех впечатлений, результатом чего является текст, который можно читать с любого места; текст, «обломок которого равен целому». Прошлого не существует — ибо за кажимостью нет ничего. Все обилие исторических сведений, фактов, биографий — это нагромождение вещей, которые невозможно собрать в единую связную картину. А потому история, наверное, самая бессмысленная деятельность. Вслед за Прустом, Джойсом, Фолкнером Сартр повторяет: когда сознание выполняет лишь работу фиксации впечатления, прошлого нет. Точнее, прошлый опыт существует лишь как часть длящегося настоящего.

Сартр, никогда не прибегавший к технике «потока сознания», тем не менее учитывает опыт современной художественной прозы, без которого такой роман, как «Тошнота», был бы невозможен. Он высоко ценил  Хемингуэя за его умение показать мир «в своей непроницаемой видимости, но неизменно через субъективное восприятие», за потрясающее, убедительное присутствие объектов, вещей, через которые ощущается течение времени. Это же плотное присутствие вещи, феноменологическое мышление и соответствующее ему чувство времени привлекало  Сартра и в  Фолкнере, о котором Сартр написал две статьи, и в  Дос Пассосе. У американцев и  Джойса эта «скользящая неподвижность» длящегося настоящего выражена рельефнее, чем у  Пруста — «классика и француза» с его картезианским воспитанием.

Фолкнер нарушает хронологию, отказывается от «часов» — остается только настоящее, вне прошлого и будущего, вне движения, вне развития. Подобное ощущение времени Сартр признает отличительной чертой современной литературы —  Пруста, Джойса,  Фолкнера,  В. Вулф, Дос Пассоса, А. Жида. Но эта «логика Тошноты», засвидетельствованная в классических текстах XX в., — лишь одна сторона медали.

«Лишь вещи есть, они целиком вовне, сознание же делается», — в этой лаконичной фразе  Сартра заключена квинтэссенция его романа. Мир «липкого мармелада», тошноты, абсурда, существующий в вечно длящемся настоящем, — все это касается только первой части афоризма: «лишь вещи есть, они целиком вовне». Сартр, как уже было сказано, высоко ценил искусство Фолкнера, Джойса, Дос Пассоса. Но ограничиться этим он не мог. Если сознание занято только фиксацией существований — то сущность человека оказывается под угрозой. К счастью, у сознания, помимо восприятия, есть и другая форма бытия — воображение. В статье о Фолкнере «По поводу „Шума и ярости“. Время у Фолкнера» (1939) Сартр формулирует свою идею будущего, которой суждено было стать ключевой: «Человек — не сумма того, что есть, но совокупность того, чего еще нет, но может быть». Невозможно ограничить человека пределами настоящего. Жизнь сознания как воображения предполагает категорию будущего — и человек становится человеком, лишь постоянно убегая от себя настоящего, реального, или, как сказал бы Рокантен, от себя существующего.

В своей книге  «Воображение» Сартр указывает нам на пропасть, разделяющую реальное и воображаемое. Их несовместимость проистекает из их природы, а не из их содержания. Существует дистанция между сознанием и действительностью, и именно здесь располагается пространство воображения. Способность к воображению — это проявление свободы сознания, которое, восприняв реальный мир, создает ирреальность, изменяя или отрицая действительный мир с помощью сотворенного образа. «Свободное сознание, природа которого всегда «сознание чего-то», тем самым конституируется относительно реальности и каждое мгновение ее превосходит...».

Эмоции и воображение Сартр определяет, как «способ существования сознания, один из способов, с помощью которых оно понимает (в смысле хайдеггеровского «Verstehen») свое «бытие-в-мире». Он качественно иной, нежели тот способ существования сознания, который обозначается как восприятие, отражение мира, зафиксированный в литературе при помощи «потока сознания».

В 1939 г. в эссе  «О теории эмоций» Сартр критикует эмпиризм, а с ним и опытный подход, характерный для естественных наук. Наука о природе, ее методы неадекватны для изучения человека. В частности, человеческий дух, сознание, эмоциональность могут быть поняты только в их целостности, как феномены. Анализ, дробление жизни духа на отдельные факты препятствует пониманию. Любой психологический факт (эмоция, мысль, ощущение и пр.) обретают смысл только в своей связи с сознанием как целым, с сущностью сознания. «Психология является дисциплиной, которая претендует на то, чтобы быть позитивной, т.е. она хочет иметь своим источником исключительно опыт... В результате... оказывается, что психология, поскольку она считает себя наукой, может дать только некую сумму разнородных фактов, по большей части никак не связанных друг с другом... Ожидать факт — это значит, по определению, ожидать нечто изолированное, это значит предпочитать, в соответствии с позитивистской установкой, случайное существенному, беспорядок порядку. Это значит принципиально отбросить сущность в будущее: «Это потом, когда мы соберем достаточно фактов»... нагромождая случайности, так же невозможно достигнуть сущности, как невозможно прийти к единице, бесконечно добавляя цифры справа от 0,99».