В. П. Макаренко Русская власть (теоретико-социологические проблемы) Ростов-на-Дону Издательство скнц вш 1998 ббк 667 м 15 Исследование
Вид материала | Исследование |
- Литические аспекты мусульманского образования в россии: история и современность отв, 2343.39kb.
- -, 2422.57kb.
- -, 1965.93kb.
- Центр системных региональных исследований и прогнозирования иппк при ргу, 907.34kb.
- Ростовский государственный университет центр системных региональных исследований, 2254.52kb.
- Чеченский государственный университет центр системных региональных исследований и прогнозирования, 2343.38kb.
- Акаев В. Х., Волков Ю. Г., Добаев И. П. зам отв ред, 1632.77kb.
- Выпуск 48 Э. Ф. Шарафутдинова чеченский конфликт: этноконфессиональный аспект отв редактор, 3024.85kb.
- Государственная власть в России (исторические реалии и проблемы легитимности) // Российская, 718.61kb.
- Юридический адрес: 344082, г. Ростов-на-Дону, ул. Сиверса, 1 Фактический адрес: 344018,, 84.76kb.
Любые социальные идеалы, ценности и нормы формулируются в языке, который присущ определённой культуре и которым оперируют группы, обладающие властью или стремящиеся к ней. Сущность политического языка состоит в том, что каждое понятие лишается строгого теоретического смысла и превращается в абстракцию или метафору, под которую можно подвести, тем самым оправдав их, любые действия данных групп i. Политический язык есть средство овнешнения мифологии и идеологии и навязывания членам общества воли властвующих. Выбор словаря и синтаксиса представляет собой политический акт, который определяет факты и способы их восприятия. Политический язык соединяет функции регистрации и преобразования природных и социальных фактов. В результате постулированная и реальная действительность сливаются, что приводит к различным формам её деформации и контроля. Оценка в исторических и политико-философских текстах, а также в политических речах предшествует регистрации фактов, чтобы воздействовать на эмоции а не на разум. Предпочтение общих формулировок и абстракций приводит к монотонности семантики политического языка. Этому способствует также использование языковых шаблонов и стереотипов, доминирование комментария над информацией.
В политическом языке как инструменте идеологии существует первый доступный большинству адресатов, и второй план, предполагающий умение «дешифровки» политических текстов посредством учёта акцентов, контекста, игры общепринятых конвенций, словаря, фразеологии и стилистики. Для выявления ценностного и описательного смысла исторических и политико-философских текстов наиболее важны следующие свойства политического языка: скрытая аксиология; перемещение смысла политических речей, рассуждений и текстов в сферу непроверяемости; создание и оперирование такими смысловыми конструкциями, которые либо содержат явную и скрытую ложь, либо стремятся выйти за рамки любых критериев истины и лжи; агрессивность, возрастающая по мере использования средств массовой информации, массового искусства; привлечение игровых моделей для маскировки этой агрессивности.
В связи с названными свойствами политического языка возникает вопрос: что вообще считать политическим фактом, если его значимость обычно устанавливается задним числом, и возможна ли типология политических фактов, свободная от политической идеологии, если политический язык обладает явной тенденцией сделать проблему теоретически неразрешимой?
§ 1. Проблема политической фактуальности
Историография фактов (не терминов, а жизненных, социокультурных феноменов) предполагает адекватную универсальную концепцию факта, соотносимую с историческими инвариантами категориального членения «реальности», «бытия», «опыта». Таких разработок в философско-методологической литературе пока нет1[1]. В то же время осознано, что ориентация на историзм и социокультурную конкретику, включая ее политический фон, есть важнейшее условие построения и развертывания универсальной теории факта. Б. Рассел способствовал категориально-двойственному пониманию «факта», которое в современной методологической литературе квалифицируется как «бифактуальность». Однако ее применение пока ограничивается рамками методологии науки и естественнонаучного знания. В современном методологическом сознании господствует нормативно-элиминационная установка: определенное значение термина («факт», «эмпирически истинное высказывание») объявляется нормой, а все отклонения от нее, встречающиеся в практике реального употребления термина, признаются нерелевантными и исключаются. Проблема в том, что как раз из таких исключений состоит весь корпус историографических и политических текстов, а если признать политический язык универсальным, то исследователь вынужден либо стать на позиции кратоцентризма как одного из вариантов монистического детерминизма, либо отвергнуть специфику предмета политической эпистемологии. Кроме того, язык обычно выступает «инструментом» исследования любой реальности, включая политическую, и одновременно входит в состав изучаемых
40
феноменов, выражаемых в том же языке, а потому является и объектом анализа. Возможен ли выход из этого замкнутого круга?
Определенным шагом на этом пути может быть конструктивно-генетическая установка, ориентирующаяся на восстановление полноты бытия факта в любой его партикулярной форме, достройку его до целостного феномена, потенциально способного по набору свойств, функциональных структур и смысловых интенций входить во все основные типы, виды и уровни деятельности. Такая установка рассматривает исходное значение термина «факт» в качестве «культурного гена» соответствующего гносеологического, онтологического, политико-философского и культурологического обобщения.
Какую из установок избрать при создании типологии политических фактов? В принципе, обе они позволяют осуществить экспликацию универсалистских концепций власти, государства и политики и типологически их локализовать в зависимости от эмпирического содержания концепций факта, с которыми работает методологическое сознание. Тем не менее исследователь политики вынужден осуществлять процедуру выбора. С методологической стороны пространство данной процедуры задается возможностью полной редукции политических фактов к той или иной языковой системе при жесткой нормативности и самодостаточности последней. Существует большой соблазн истолковать политические факты как «атомарные» и «молекулярные» в пространстве «логически совершенного языка» раннего Л. Витгенштейна, как «протокольные предложения» М. Шлика, представляющие собой синтаксические оболочки естественного языка для заполнения их содержанием чувственных данных, как инвариантные относительно теории дескриптивные предикаты «вещного» языка наблюдения (логический эмпиризм Венского кружка, особенно вариант, реализованный в «Логическом синтаксисе языка» Р. Карнапа), как «экземплифицированные интенсионалы пропорций» позднего Карнапа и т. д. Не меньший соблазн содержат концепции, базирующиеся на соотнесении и отождествлении политических фактов с некоторым не поддающимся дефиниции, но исключительно важным аспектом человеческого опыта, атрибутом сознания, модусом бытия. Такие концепции факта развиваются в рамках персонализма, неореализма, философии жизни, психоанализа, феноменологии, экзистенциализма, герменевтики, аналитического бихевиоризма, культурной антропологии, лингвистической прагматики и т. п.
41
Если согласиться с первым подходом, предполагающим использование языка и языкового синтаксиса в качестве заместителя и представителя реальности, подчинение языка чувству и интуиции факта, то следует либо предположить, что государственные деятели и политики всех времен и народов были «идеальными логиками», либо полагать свойства политического языка нормой научною исследования. Первое предположение не соответствует действительности, второе снимает различие между наукой, властью и политикой. Если согласиться со вторым подходом, в рамках которого язык не фиксируется как некоторый предметно-отнесенный, коммуникативно-определенный и модульно-выраженный инвариант, то надо или предположить, что политический язык совпадает с религиозно-мистическим освоением социального и политического мира, или полагать, что политическое «творчество» (особенно процессы образования государств и попытки кардинально изменить их функционирование) во времени и пространстве совпадает с формированием языков и вообще духовной культуры человечества. И хотя можно привести немало примеров такого рода (представление о государстве и власти как культурно-творческой силе; преобразование календарей и грамматик духовной и светской властью; различные попытки с помощью государственной власти осуществить «культурную революцию»), все они Moiyr служить лишь фиксацией некоторых предельных состояний политического языка и не могут рассматриваться как образец для подражания. Вспомним, что французский дипломат Талейран провозгласил: «Язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли», дипломат Российской империи Тютчев выразился более определенно: «Мысль изреченная есть ложь», а революционер Ленин, снаряжая послов Советского государства на одну из первых конференций с «акулами мирового империализма», главным критерием отбора послов выставил требование «Уметь говорить так, чтобы ничего не сказать».
Излишне доказывать, что подобные проблемы практических политиков и большинство политологов, включенных в систему политического истеблишмента, нисколько не волнуют. Но серьезный исследователь власти и политики не может быть к ним равнодушен, поскольку указанные свойства политического языка в значительной, а то и решающей степени определяют меру социо-политической ангажированности ученого. Если перефразировать М. Вебера, исследователь власти и политики не обязан быть ни
42
верноподданным, ни анархистом, ни революционером, ни апологетом, ни поверхностным критиком социальных и политических систем. Зато он обязан осознавать меру, которая в конечном счете сводится к альтернативе: политическая эпистемология может основываться либо на самопризнаваемом логическом круге и продуцировать парадоксы политического существования, либо на утверждении о собственной достоверности и продуцировать догмы для укрепления естественного догматизма большинства людей, включенных в социополитические процессы. Тем самым проблема истинности любых вариантов политической философии и теории зависит от эпистемологического и аксиологического выбора.
В неокантианской методологии социального познания, а также в аналитической философии показано, что истинность и смысл теоретических утверждений возможны лишь в контексте определенной теории. Истина и смысл — имманентные характеристики человеческого познания и сами по себе не могут рассматриваться как онтологически реальные. Понятия, которыми мы оперируем, не имеют предопределенного смысла. Не существует объективных оснований для однозначного решения вопроса о точном смысле конкретного высказывания, и нет оснований для утверждения, что наблюдаемое есть существующее. Факты, которые интерпретируются как эмпирическое подтверждение либо опровержение той или иной теории, выполняют функцию фактов лишь потому, что признаются данной теорией. Факты приобретают статус фактуальности на основе интерсубъективного консенсуса, который формируется путем взаимодействия между признаваемыми научным сообществом теоретическими конструкциями и объективным миром; так как факты весьма сложным образом связаны с теоретическими схемами, включая их неявные основания, размывается граница между фактами и ценностями; из-за этого ценностно-нормативные суждения превращаются в составную часть теоретизирования в социальных науках[2].
Отсюда вытекает ряд следствий для политической теории. Объяснение и понимание могут трактоваться в пей по схемам естественнонаучного и гуманитарного знания, причем объяснение имеет дело с пространственным, а понимание — с временным подходом. Здесь возникает вопрос: какой тип восприятия и истолкования реальности типичен для большинства государственных
43
деятелей и практических политологов? Поскольку политический сциентизм в нашей цивилизации приобрел широкое распространение, они предпочитают естественнонаучные схемы объяснения. Существует и противоположная точка зрения, настаивающая на приоритете понимания в гуманитарных, социальных и политических науках[3]. И хотя второй подход мне импонирует больше, нельзя пренебречь тем, что холизм разрушил строгую границу между названными подходами. Сближая субъективные ощущения и объективные факты, он подорвал претензии позитивистски ориентированной методологии на статус строгой науки и одновременно показал беспочвенность надежд сторонников «понимающей интерпретации» достичь понимания теоретических систем, принадлежащих к различным культурам и языкам. Большинство ныне существующих методологических концепций не удовлетворяют принципу методологического антииндивидуализма. Видимо, нужно исходить из того, что политическая теория была и останется ареной конфликтного взаимодействия объяснения и понимания.
Хотя политическая наука и практическая политика (по аналогии с фактами и ценностями) частично пересекаются, они все же остаются различными. Отсюда следует, что ни одно политическое действие не может быть легитимизировано наукой из-за неустранимого элемента условности в научном знании и различия между суждениями факта и суждениями долженствования, даже если признается нормативная концепция истины. Тем самым невозможно избежать парадокса, сформулированного К. Мангеймом: все теории неизбежно являются идеологическими, однако следует проводить различие между теоретическими конструктами (опирающимися на реалии политики с учетом того, что социальные и политические факты — понятийная фиксация «эмпирических объектов» — по существу являются манифестацией теоретически уже перестроенной реальности) и политическими идеологиями как воплощением таких манифестов.
П. Фейерабенд показал, что теоретический плюрализм и методологический анархизм неизбежны в социальных науках ничуть не меньше, чем в науках естественных, в противном случае мы впадаем в тоталитарное мышление. Как ни относись к этому тезису, нельзя отрицать, что не существует внутренних оснований для принятия одной и отбрасывания другой теоретической схемы. Здесь тоже располагается сфера выбора политолога. Данный выбор за-
висит уже от веры, политических убеждений, исследовательских интересов, институциональных предпочтений и ценностных ориентации. Однако «...чем менее элементарными являются данные ценности, тем вероятнее возможность отказа от их реализации»[4]. Можно сравнивать любые теории по критерию когерентности. Такое сравнение частично помогает отделять зерна от плевел в политолошческом знании, но не дает возможности сделать выбор между конкурирующими теориями, потому что они могут быть равнозначными с точки зрения логической и фактуалыюй обоснованности. Можно изучать способность политических теорий анализировать сферу политических фактов и языка, но неясно, как осуществлять процедуры их верификации и фальсификации. Большинство ученых полагают, что они прямо соотносят теории с фактами, однако такая точка зрения противоречит множественной фактуальности. И. Лакатос показал, что сдвиг исследовательских проблем следует признать регрессивным, если изменения в «ядре» понятий и гипотез перевешивают то дополнительное эмпирическое содержание, ради которого делались такие изменения[5]. Подобный подход полезен при выборе конкурирующих теорий внутри одной парадигмы, но не объясняет, как разрешить спор нескольких теорий, принадлежащих к разным парадигмам.
Что же считать парадигмой политического знания в нашей цивилизации? По-видимому, речь может идти о трех главных концептуальных традициях в истолковании власти: она есть господин общества; она есть слуга общества; власть и общество находятся в отношениях взаимополагания. Кроме того, надо учитывать четыре определения политики как особого вида искусства: ведение публичных дел; захват, удержание и использование власти; борьба между различными социальными силами, включая использование всех доступных средств; достижение компромисса. Перечисленные традиции и определения можно иерархировать по степени их независимости от экономики, государства и идеологии, поскольку любые ее варианты дают разновидности методологического и социального экономико-центризма, этакратизма и идео-кратии. Такая иерархия нужна для постоянного дистанцирования любого политологического исследования и социального поведения ученых от социальной и политической конъюнктуры, а также от
45
наиболее распространенных в данной культуре типологических схем анализа власти, государства и политики.
Однако достижение этого идеала блокируется рядом свойств научного сообщества, проявляющихся во всем корпусе научного знания. Ценностные ориентации ученых влияют на выбор объектов и методов исследования. Механизмы самозащиты научного сообщества (сплоченность, критицизм, численность, компетентность в узких вопросах и дилетантизм в общих) делают из него разновидность корпорации. Корпоративность и консенсус ученых затрудняют поиск истины. Из-за этого возникает поле возможного интеллектуального поиска, которое априорно определяется большинством научного сообщества как не заслуживающее внимания или ложное. Данное поле определяется мерой зависимости ученых от власти, государства и политики, которая (мера) должна изучаться в пространственно-временной конкретности.
Следует учитывать еще ряд факторов, увеличивающих указанную меру: конфликт поколений и время нахождения на административных должностях конкретных ученых; воздействие социокультурной среды (через средства массовой информации) на представления ученых об актуальности, важности, полезности тех или иных теорий. Не меньшую значимость имеют политические и социальные склонности и предпочтения ученых (которые они скрывают под маской «научной объективности»), из-за чего теории, ставящие неудобные вопросы и дающие неприятные ответы, нередко игнорируются, тогда как соответствующие господствующим политическим ценностям и ожиданиям имеют больше шансов на принятие. Такая опасность увеличивается при господстве одной идеологии, но она существует и при идеологическом плюрализме, ибо идеологическая гегемония зависит от смены поколений, изменения оценки значимости тех или иных социальных явлений, политической среды, статуса научного сообщества и отношения между ним и другими социальными и политическими элитами. Наиболее влиятельными обычно оказываются взгляды и концепции ведущих ученых, занимающих господствующее положение в научном сообществе и обладающих авторитетом в обществе в целом.
Нетрудно понять, что воздействие указанных факторов существенно затрудняет дистанцирование сообщества политологов от социальной и политической конъюнктуры. Тем большее значение приобретет описание типологических схем, на которых держится весь массив политологического знания, независимо от его простран-
46
ственно-временной и политико-философской специфики — либеральной, социалистической, консервативной. Поиски параллелей между различными типами политического мышления могут пролить дополнительный свет на легитимизацию культа государства и социального порядка в самом политологическом знании. Рассмотрим лишь некоторые из сюжетов, восходящих к наиболее известным фигурам и привносящих в политологическое знание совершенно определенную «теоретическую» и цивилизационную апологетику.
§ 2. Толерантность, интерес и политическое доверие
В работе Б. Г. Капустина показано, что политическая традиция Запада дуалистична и выступает как противоборство религиозной и секулярной тенденций, а центром разрешения конфликтов между ними был и остается либерализм в прикладном, а не идейном значении[1]. Ядром исторической эволюции либерализма является проблема толерантности, выступающая в двух основных смыслах — как безразличие индивидов друг к другу и одновременно как заинтересованное взаимопонимание. Макиавелли соединил оба смысла толерантности с институциональной политической структурой, а Гоббс истолковал «естественное право» как право человека на самосохранение. Переосмысление восходящей к Гроцию системы прав (естественного, фажданского, человеческого и божественного) привело к классической либеральной концепции «государства благосостояния». Она соединила внемораль-ную политическую технологию с экономической политикой государства. Политическая технология есть противоборство и способ разрешения конфликтов между технорациональными (в смысле М. Вебера — М. Хайдеггера) и этическими аспектами политики[2]. Локк модифицировал понятие толерантности. В его представ-( лении моральный консенсус между людьми создают: основание и возможность общественной жизни, включая существование государства; умение погашать различия людей и их интересов; рамки этих различий, обусловленные определенным пониманием «человеческой природы». Данная модификация привела к такому по-
47
ниманию политического субъекта, который может не входить в моральную общность людей, но остается лояльным к государству. Оно безразлично к мнениям и деяниям людей до тех пор, пока они безопасны для государства. Развитие политической философии и практики Запада после Локка пошло по пути нарастающей тех-нологизации политического процесса. Поскольку политика осмыслялась как технический процесс, она скрывала в себе возможность репрессивности.
Европейская модель соединения морали и политики строилась на нескольких допущениях, связанных с конкретными фигурами и концепциями. Так, моральная общность у Руссо (в отличие от Локка) не предпосылается гражданскому обществу и политической жизни, а появляется вместе с общественным договором и на его основе. Однако первейшим условием политики выступает отчуждение всех прав всех индивидов в пользу общины. Такое отчуждение резюмировалось в понятии «всеобщей воли». Огсюда вытекает неразрешимый парадокс политической философии Руссо: если «всеобщая воля» открывается лишь чистому индивидуальному разуму, то любая общность людей, включая политическую, затемняет этот разум и препятствует выявлению «всеобщей воли». Иначе говоря, политика как выражение «всеобщей воли» возможна только там, где нет никакого общения людей между собой, а потому никакая моральная политика в принципе невозможна.
Вопрос о соотношении интересов и принципов при этом приобретал кардинальное значение. В отличие от Руссо Юм считал, что существование в обществе классов, групп и партий по интересам, но не на основании принципов, необходимо для экономического процветания общества и свободного политического устройства. Мораль («общее благо», «добродетель») есть баланс между социальными силами и политическими формами. Данную концепцию развил А. Смит. Юмовско-смитовская концепция толерантности становилась предельно широкой и упраздняла любые моральные критерии, потому что политика квалифицировалась как метод проб и ошибок при управлении обществом. Следовательно, любой политик имеет право применять данный метод, хотя последствия его применения приходится выносить на себе обществу в целом, включая будущие поколения, которые могут даже не подозревать о ранее принятых политических решениях. Так возник симбиоз либерально-утилитаристской этики и политической технологии.
48
Для его обоснования пришлось сделать еще одно допущение: рациональное и справедливое социальное и политическое устройство определяется «всеобщей волей», воплощается с необходимостью в ходе исторического процесса и потому не зависит от единичной и эмпирической воли людей. Но если история является «всеобщей волей», то никакого «действительного» или «истинного» исторического процесса никогда и нигде не существовало. Значит, любой политик, а не только социалистически ориентированный, имеет право на конструирование и практическое воплощение своего пути к «храму будущего». Если человек признается «естественным», то он не является частью общества, и потому к нему неприменимы моральные требования и он не должен выполнять политико-правовые установления. Вся цивилизация, включая ее государственное устройство, есть зло.
Действительно, критика Юма и Руссо окончательно расшатала основания просвещенческих идеалов и моделей мира и человека. Просветители стремились связать в одно целое правила эмпирического исследования природной и социальной реальности и веру в их «естественный» порядок, идею разума как продукта природы и веру в суверенность того же разума. Опять возникла проблема восстановления веры в единство и необходимость бытия, включая убеждение о необходимости разработки такой концепции «действительного» или «истинного» человека, которая кардинально отличается от эмпирического социально-исторического существования людей. Кант взялся за решение этой проблемы на основе учета юмовско-смитовского опыта разрушения политико-философских и мировоззренческих конструкций.
Он предпочел веру в суверенность разума вере в естественный порядок вещей, частью или проявлением которого должен быть разум. Философия Канта была окончательным крушением надежды на то, что разум может открыть некие естественные законы и порядок и познать самого себя как часть такого порядка. Однако в отличие от Юма Кант не считал, что человеческое знание приговорено к случайным единичным суждениям опыта, так как не все суждения принадлежат к эмпирическим и аналитическим. В частности, в либеральной традиции категория «интереса» претендовала на оценочную нейтральность при объяснении природы отношений между людьми в обществе и государстве. Кенигсбергский мыслитель попытался ее модифицировать. Он пользовался поня-
49
тием интереса не столько для того, чтобы объяснить поведение людей, сколько в целях аргументации своего понимания категорического императива. Если категорический императив рассматривается как естественный порядок поступков и свидетельство всеобщего превосходства человека над миром животных, то это исключает всякую примесь интереса как мотива любых поступков. Отказ от всякого интереса — основной критерий категорического императива и его отличия от гипотетического. Если существующие моральные законы содержат интерес как приманку или принуждение, это приводит к несамостоятельности, гетерономии воли. Что же предпочесть при анализе государства и политики — противопоставление интересов и воли или онтологическую связь между ними?
Развивая идеи Руссо, Кант показал, что воля как высшая законодательница не может зависеть от интереса, поскольку она претендует на всеобщность. В отличие от «всеобщей воли» интерес не обладает всеобщностью. Если же исходить из постулата всеобщности интересов, среди которых главная роль принадлежит материальным (либеральная концепция «человека экономического» и «экономический детерминизм» в марксизме как раз базируются на таком допущении), то проблема онтологического и гносеологического обоснования всеобщей связи между волей и интересами просто снимается. Утверждая, что интерес не обладает всеобщностью, Кант в то же время утверждал, что предпосылки такого толкования остаются недоказанными. Ведь в эмпирической действительности воля может быть связана с моралью и правом посредством интересов. Поэтому Кант связывал проблему всеобщих интересов со свободой воли, объясняя эту связь невозможностью понять интерес человека к моральным законам. Антиномичность интереса и воли заключается в том, что интерес обладает всеобщностью лишь тогда, когда он связан с моральным чувством. Но эта всеобщность не является чисто теоретической, поскольку она определяет границы морального, эстетического, а значит, и политико-философского исследования. Таким образом, интерес обладает и не обладает статусом всеобщности.
Сразу обратим внимание: следы подобного подхода к проблеме можно обнаружить у всех тех мыслителей XIX-XX вв., которые толковали поведение индивидов как взаимосвязь (утилитаризм), детерминацию (марксизм) или констелляцию (веберианство) материальных интересов и идей. Хотя не надо доказывать, что дан-
50
ные теоретико-методологические и аксиологические концепции предлагали совершенно противоположные «рецепты» социального и политического устройства. Есть ли аргументы для доказательства указанного параллелизма?
При определении интереса Кант считал невозможным объяснить, каким образом чистый разум сам по себе, без примеси каких-либо корыстных интересов, может стать практическим. Поэтому он дал такое определение интереса, которое связано с границами философского исследования и в то же время удовлетворяет критерию связи мышления с действительностью, теории с практикой: интерес есть то, благодаря чему разум становится практическим, т. е. причиной, определяющей волю. Отсюда следует, что понятие интереса емко в теоретико-методологическом отношении. При его объяснении необходимо предварительно знать, что такое разум, воля и чувство — главные характеристики человеческого поведения. В данном поведении Кант фиксировал наличие эмпирических или патологических интересов. Это как раз те интересы, которые связаны с материальной пользой, благополучием, выгодой и корыстью индивидов — главными ценностями классического либерализма. Но именно указанные интересы и не Moiyr претендовать на всеобщность! Таким было кредо Канта в отличие от Юма, Смита, утилитаристов и марксистов (в той степени, в которой последние объясняют государство и идеологию экономическими интересами).
Если воля и разум определяются эмпирическими, материальными, патологическими интересами, то ни воля, ни разум не могут быть самостоятельными. Кант противопоставлял материальные и практические интересы. Первые рассудочны, вторые разумны. Рассудочные, эмпирические, патологические интересы отражают склонности и потребности человека, прежде всего материальные. Поэтому грань между нормой и патологией в социальном и политическом бытии становится неуловимой. Ведь именно удовлетворение данных интересов связывает индивидов в общности (гражданское общество и государство), из которых исключен разум. Тем самым материальные потребности людей не имеют никакого отношения к действительно всеобщим интересам. В этом заключается существенное отличие позиции Канта от классической либеральной постановки вопроса.
Что же тогда считать всеобщими интересами? Гегель попытался дать ответ, по при этом осуществил подмену понятий. Он стремился синтезировать предшествующие традиции социально-
51
политической мысли и связал в одно целое идею Руссо о необходимости освобождения индивидов от личной зависимости с учениями идеологов просвещенного абсолютизма, идею Канта о долге как основе морали с английской политической экономией, в которой интересы индивидов рассматривались как основа гражданского общества. Гегелевская концепция связи между обществом и государством, интересами, разумом и волей, свободой личности и авторитарным государством оказала сильнейшее влияние на дальнейшее развитие политической мысли Европы и России (здесь достаточно упомянуть популярное ныне учение И. Ильина). В значительной степени дальнейшие трансформации либерального мышления и политики объясняются полемикой с данной концепцией (наряду с К. Поппером можно указать на модные сейчас в России концепции Ф. Хайека и М. Фридмана), хотя, как уже отмечалось, эта полемика бесперспективна и в теоретическом, и в политико-философском плане.
На основе посылки о том, что формы мышления есть моменты саморазвития идеи и потому отражают реальность (исторически конкретный тип государства с присущим ему аппаратом власти и управления), а политическая реальность есть воплощение идеи государства, Гегель связал в одно целое формы политического мышления, так как они являются производными от отношений собственности и способа осуществления власти. Таких форм три: политическое умонастроение (или патриотизм), корпоративный дух и государственный разум. Каждая форма имеет своих носителей. Так, носителями политического умонастроения является воля множества глав множества семей, корпоративного духа — воля начальства корпораций, а государственного разума — воля правительства и аппарата власти и управления. «Всеобщая воля» Руссо приобрела своих вождей.
Несомненной заслугой Гегеля была попытка связать в одно целое власть, политику и управление. Целое обусловлено тем, что все сферы руководствуются одними и теми же стандартами деятельности и мышления: волей; иерархией; разделением граждан на активных и сознательных, обладающих «начальственным разумением», и пассивных и несознательных, таким разумением не обладающих; государственным разумом. Подобные стандарты Гегель расценил как формы связи государства и общества, власти, политики и управления. Но понимал данную связь как тождество мышления и бытия во властно-политических и управленческих струк-
52
турах. Этим объясняются мифические моменты его концепции, включая объяснение природы всеобщих интересов. Власть рассматривалась как единственная связь между различными общностями — семьей, гражданским обществом и государством. Причины такой «естественности» Гегель усматривал в том, что власть связана с материальными интересами, а последние есть основная характеристика отношений между индивидами в семье, обществе и государстве. Материальные интересы — базис властной воли. Задача государства состоит в том, чтобы учитывать данные интересы и волю и, сообразуясь с ними, устанавливать законы и проводить определенную политику.
Трудно что-либо возразить против «политического реализма» (в смысле Бисмарка) этой мысли Гегеля. Однако отношение между материальными интересами и государством ставилось в зависимость от властной воли последнего. Согласно данной посылке, законы зависят уже не столько от частного права и частного блага индивидов, сколько от государства. Отсюда, если принять точку зрения Гегеля, вытекает главная задача политического воспитания и поведения граждан: они должны постичь «диалектику», благодаря которой переворачиваются действительные отношения. От такого постижения зависит сознательное отношение к государству и политике — осознание каждым индивидом зависимости своего частного права и частного блага от государственной власти. По этой логике государство есть «отец» общества и народа, а в деятельности государственного аппарата власти и управления выражено это «отцовство». Иначе говоря, Гегель стремился ввести сознание в отношение между обществом и государством, властью и гражданами. Предмет таким образом понятого сознания — постижение «естественности» и «разумности» государственной власти во всех ее проявлениях. И потому гегелевская диалектика и политическая философия может рассматриваться как дальнейшее обоснование идеи власти как волевого отношения, а также как пропедевтика такого типа политического мышления, которое стремится обнаружить разум в государстве и его властно-управленческих структурах, а затем истолковать последние как рациональные. Этот ход мысли соединяет Гегеля с концепцией господства М. Вебера, хотя с точки зрения методологии данные мыслители стояли на противоположных позициях[3].
53
Такой тип политического мышления, в свою очередь, зависит от определенного понимания социального порядка. Гегель рассматривал его как связь общества с государством, индивида с властью. Социальные установления («обычное право») переплетаются со сферой государственных законов («установленное право») и образуют субстанцию социополитического бытия. В нем воплощена связь единичных, особых и всеобщих интересов индивидов. Дня постижения сущности социального порядка, включая его моральные импликации, индивиды должны осознать, что их особые интересы связаны со «всеобщей волей» государства, а не общины, как это было у Руссо. Комплекс социальных установлений образует государство как развитый и осуществленный разум в сфере особых интересов. Благодаря порядку индивидуальные интересы приобретают политический смысл.
Индивиды могут реализовывать свои материальные интересы и идеальные побуждения только в порядке и ло порядку. Государство — их страж и гарант. Тем самым материальные интересы людей и социальный порядок смыкаются и образуют основу политического доверия подданных к государству, правительству, аппарату власти и управления. Лишь благодаря порядку свобода становится разумной, и в этом смысле социальный порядок есть единство свободы и необходимости. Диалектика прав и обязанностей индивидов — ключ к его пониманию. Одновременно Гегель считал, что семья и гражданское общество не обладают разумом. Он воплощается только в государстве как форме общности. Его смысл может постичь лишь глава семьи, начальник корпорации, государственный чиновник, политик, а также целый сонм «политически озабоченных» мыслителей, которым не дает покоя идея государственности.
Все эти социальные, политические и интеллектуальные фигуры связаны между собой по основанию воли. Наряду с материальными интересами она становится главной социальной и интеллектуальной связью между людьми в пространстве и времени. В государстве разум переплетается с волей. Синтез разума и воли воплощен на всех ступенях социальной, административной и политической иерархии. Аппарат власти и управления выполняет функции, необходимые для достижения всех целей государства. Поэтому в сословии государственных чиновников воплощена идея государства и его власти. Государственный аппарат — это аналитик и знаток «сущего в себе и для себя всеобщею» (т. е. государства
54
его связях с обществом), носитель государственного разума, главная опора законности и интеллигентности, средоточие нравственной, политической и интеллектуальной культуры своего места и времени.
Таким образом, на любом уровне гегелевского анализа обнаруживается общая посылка: постулирование тождества между волей и целями государства как всеобщего и различными видами властей как особого, между организационной структурой и функциями аппарата власти и управления. Всеобщая (политическая) воля предопределена природой идей разума и свободы, воплощенных в государстве как форме объективного духа. Цель государственного управления дана природой вещей, т. е. материальных, эгоистических, своекорыстных отношений, господствующих в гражданском обществе. Если вслед за Гегелем отождествлять политическую волю с материальными отношениями и государством, то установить специфику властно-политических отношений невозможно, поскольку природа вещей квалифицируется как момент саморазвития идеи — вечного объекта философской рефлексии, которая теперь выступает с претензией на теоретическое и политическое глубокомыслие.
Мифические моменты и опасность такого подхода к анализу власти, политики и управления заключается в том, что любые организационные структуры государства и комплекс существующих социальных институтов неизбежно будут рассматриваться как наиболее надежное средство достижения политической воли, и наоборот. Власть и управление при этом осознаются как иерархия целей и средств. Каждый ее уровень с точки зрения целого квалифицируется как средство достижения общих целей государства, отождествленных с политической волей, а с точки зрения части выглядит как достигнутая цель и воплощенная воля. Сам факт существования всякого более высокого уровня власти и управления связывается со спецификой теоретического обобщения. Бытие Левиафана в очередной раз сплетается с познавательной истиной. Эта связь затем приобретает функцию логического аргумента при доказательстве разумного и свободного содержания политической воли на всех уровнях власти и управления. В результате представление об иерархии лишается социально-исторических и мировоззренческих характеристик и переносится в содержание правового, политического, философского и теоретического мышления. Иерархия при таком подходе толкуется как наиболее важная и «органичная» социополитическая связь и ценность.
55
Дискуссия о том, был ли Гегель «этатистом» или «тоталитаристом» в своих взглядах на общество и государство, длится более сотни лет. Но как бы ни расходились мнения профессиональных гегелеведов и правоверных гегельянцев, уже никто не спорит с тем. что политическая философия Гегеля содержит универсальные познавательно-мифические процедуры обоснования надсоциального характера государства, его вечности и незыблемости, его приоритета по отношению к индивидам. Индивид в таком государстве «...не цель, а средство, средство благоденствия и развития государства. История начинается лишь с появления государства и «завершается» установлением идеального, «истинного» государственного устройства».. Многие зарубежные и русские мыслители были и остаются, подобно Гегелю, преисполненными благоговейной веры 8 государство, используют философию и социально-политическую теорию для обоснования гражданского и политического сервилизма, рассматривают государство как главный гарант поддержания материальных интересов, социальных норм, культурных ценностей и идеалов.
С точки зрения главных объектов анализа (индивид, интересы, свобода, история, прогресс) и используемых при этом понятий концепция Гегеля существенно не отличается от либеральных и марксистских концепций. Разбор данных аспектов политической философии Гегеля осуществляется здесь не столько для критики определенных схем политическою мышления, ничуть не потерявших актуальность и в конце XX в. и созвучных нынешним российским спорам о природе государственности, сколько для показа мифических элементов трактовки власти как волевого отношения. А именно такое толкование власти в современной литературе является наиболее распространенным. Бихевиористские, ресурсные, системные, реляционистские и другие современные теории власти развивают эту трактовку независимо от их политико-философской принадлежности.