Новый золотой листок, тонкий, вибри­рующий, не хотел прилаживаться к стерженьку старого элек-|| троскопа

Вид материалаДокументы

Содержание


27 Д. Дании 417
Подобный материал:
1   ...   34   35   36   37   38   39   40   41   ...   54
414

давнего ассистента: «Я видел в журналах несколько ваших ста­тей, но должен признаться, что не могу обрести сейчас нужной сосредоточенности для того, чтобы читать что-нибудь научное». А вслед за тем пришло письмо от Мозли с похожим и не менее удивительным признанием: «...Я еще от случая к случаю про­сматриваю Phil. Mag., но в остальном совершенно выбыл из игры...»

Физикам становилось не до физики. Может быть, это-то и было хуже всего.

Что-то следовало делать!

Война разрушала все, к чему прикасалась. Надо было как-то ей противостоять.

В тягостной задумчивости он мог вышагивать любые про­тестующие и праведные речи, но остановить запущенную на полный ход мясорубку мобилизаций он не мог. Он не мог и гораздо меньшего: выторговать хоть какие-нибудь поблажки для своих нынешних и бывших мальчиков. Одно оставалось в его власти: попытаться быть для них по-прежнему Папой или Профом. Иными словами, вождем племени. Или предводителем рода. (Так говорил о нем в уже знакомой нам панегирической мемориальной лекции манчестерец А. Рассел.)

Признания Гейгера и Мозли были честными ответами на его тревожные расспросы. Он написал им первый. И за его тре­вогой ощущалось стремление вождя уберечь от распада свой клан. Сохранить его и сохраниться вместе с ним для будущего! А распад мог идти разными путями. Утрата всепоглощающего интереса к науке и потеря былой одержимости — это был не худший вариант. Равнодушие тут возникало из-за явной беспо­мощности перед лицом военных тягот и постоянной угрозы смерти. Это легко было понять. И это можно было лечить со­чувствием. Тут еще не разрушалась личность и не уничтожа­лось человеческое достоинство. А существовала опасность по-сквернее. Исправный читатель газет, Резерфорд был отлично с нею Знаком.

В эту именно пору — в марте 15-го года — написал Эйн­штейн Роллану известное свое письмо:

Даже ученые разных стран ведут себя так, словно у них восемь месяцев назад удалили головной мозг... Ис­пытают ли грядущие поколения чувство благодарности к нашей Европе, сумевшей за три века энергичнейшего культурного развития прийти лишь к тому, что религиоз­ное безумие сменилось безумием националистическим?!

415

Военный психоз и шальной шовинизм — Эйнштейн назы­вал это неандертальством — были равно отвратитель­ны в обоих воюющих лагерях. И Резерфорд — глава многона­циональной физической школы — сознавал это с крайней ост­ротой.

Он не мог допустить мысли, что эпидемия такого неандер-тальства поразит и его резерфордовское племя. Не верил, что этой популярнейшей болезнью времени сможет заразиться кто-нибудь из его мальчиков — англосаксов ли, немцев, славян ли, японцев, все равно! Не могло иметь решающего значения, что род его волею обстоятельств рассеивался по земле. В конце-то концов и раньше всегда так бывало: поработав у него год-два-три, молодые физики возвращались домой — в другие города, в другие страны. Решала не география — решала преданность интернациональному духу и смыслу науки. Так надо было только поддерживать негаснущим это пламя!

Ион сразу пошел на поступки, довольно смелые по военно­му времени. С обычной своей независимостью он решил пре­небречь правилами игры, мешавшими ему играть, хотя на сей раз. игра шла серьезнейшая и по правилам жесточайшим.

«Большое спасибо вам за ваше письмо от 13 февраля...» — прежде эта фраза Гейгера не значила бы ничего: автоматиче­ская вежливость воспитанного человека. Теперь, на седьмом месяце войны, она содержала для бдительного уха информа­цию неожиданную и отнюдь не невинную: английский профес­сор завязал переписку с германским военнослужащим и пос­ледний благодарил его за это! Совершенно очевидно, что такая информация с обеих сторон могла быть воспринята как подо­зрительная. Кроме всего прочего, эта переписка наверняка за­вязана была нелегальным способом. Впрочем, так же как и переписка со Стефаном-Мейером — с Венской академией, чей «вражеский радий» продолжал составлять основное богатство Манчестерской лаборатории.

Переписывались через нейтральные страны — Швецию и Швейцарию. Переписывались через американские консульства, пока Соединенные Штаты не вступили в войну. С точки зре­ния властей и неандертальцев (по обе стороны фронта!) все в той переписке ученых-физиков могло оцениваться только как антипатриотическая демонстрация.

Из ответа Стефана Мейера:

...Те, кого вы знали лично — Годлевский, Лория, Хе-нигшмид, Хевеши, Гесс и Панет,— шлют вам наисердеч-

416

нейшие приветы. Едва ли мне нужно говорить; что наши чувства по отношению к вам и всем вашим друзьям оста­ются совершенно неизменными.

Ваш соотечественник Р. У. Лаусон... с тех пор, как разразившаяся война отрезала его от родины, работает здесь покойно, непрерывно и усердно, и я уверен, вам будет приятно услышать, что наша Академия наук без колебаний одобрила его недавние статьи...

Из ответа Ганса Гейгера:

...Изредка я получаю известия от Чадвика. И конеч­но, мы делаем для него все, что можно сделать при ны­нешних обстоятельствах. Правда, это очень мало...

«Очень мало...»!

Да сколько бы ни делалось, это было в тех обстоятель­ствах много. Огромно и неоценимо.

Ив те редкие дни, когдаг приходили письма с такими про­тивозаконными новостями, шеф пустеющей лаборатории впадая в самое радужное умонастроение. Будущее представлялось отрадным. И даже удручающие вести с фронтов не умеряли его оптимизма. То на лестнице, то в коридорах гулкий голос радостно фальшивил: «Вперед, со-о-олдаты Христа...» Старые манчестерцы—те немногие, кто еще продолжал, подобно Уолтеру Маковеру и демонстратору Вильяму Кэю, работать в лаборатории, —- поднимали головы и с удивленьем прислу­шивались: уж не свершилось ли в кабинете шефа некое новое эпохальное открытие? Но такого рода удача была бы почти невероятна в ту пору. И чем гадать, проще было под каким-нибудь предлогом заглянуть к сэру Эрнсту: он не умел скры­вать причины своих эмоций, особенно когда ему было хорошо.

Ив эти минуты можно было без труда злоупотребить его доброй настроенностью. По-видимому, как раз в один из таких дней явился к нему за заступничеством Отто Баумбах — под­данный кайзера Вильгельма.

Великий стеклодув был пьян и слезлив. Резерфорд не вы­носил »ни того, ни другого. И в иной чае он попросту спустил бы немца с лестницы, Но тут ему подумалось, что это было бы сразу подхвачено молвой и гнусно истолковано, как образ­цово патриотический поступок, а сам Баумбах летел бы вниз с утешающим убеждением, что безвинно страдает за одно только свое немецкое происхождение. И шеф вопреки своему нраву пододвинул стеклодуву стул и спокойно спросил, чем может быть ему полезен. :

Баумбаху грозило интернирование. Верные люди сказали, что со дня на день он может быть взят под стражу. На него


27 Д. Дании


417




наговаривают. Так уже было однажды. Господин профессор, конечно, слышал про историю с господином Андраде.

Ища защиты, только спьяну можно было напомнить шефу об этой истории! Она случилась, когда он еще не вернулся из Австралии, а да Коста Андраде еще не был призван в ар­тиллерию. Баумбах пожаловался вице-канцлеру университета Виктории, что бакалавр Андраде грозит расправой ему, чест­ному и беззащитному немцу. Вице-канцлер вызывал Андраде и укорял его за недостойное поведение. А суть была в том, что стеклодув в присутствии бакалавра, отлично понимавшего немецкий язык, разразился потоком прогерманских пророчеств и с торжеством объяснял, как армия Вильгельма поставит на колени побежденную Англию. Андраде сказал ему тогда, что­бы он заткнулся, иначе наживет неприятности. В результате неприятности нажил Андраде.

Шеф слушал мрачнея. Мало что соображавший неандер­талец продолжал выбалтываться слезливо и вызывающе. Его судьба в руках герра профессора. А если он выпил лиш­нее, то с горя — от бесправия и тоски по родине. А что касает­ся англичан, то он их даже любит. Это не французики. Францу­зов, русских, поляков, бельгийцев, голландцев и разную про­чую шваль славные сыны Германии били, бьют и будут бить напропалую. П-пусть сидят тихо!

Все-таки Резерфорд спустил его с лестницы. Наверняка!

И долго не мог прийти в себя: «Ах, скотина!» Потом: «Пья­ный идиот!» Через минуту: «Несчастный одинокий дурак!» И еще: «Отчаявшийся кретин на чужбине!» И кроме того:

«Жертва повсеместной дикости!» И через полчаса — в теле­фонную трубку: «Да, сэр, интернирование этого человека было бы сильным ударом по лаборатории... И он скорее болван, чем враг. А кто-то же должен быть великодушен!»

На время Баумбах был спасен. («И конечно, мы делаем для него все, что можно сделать при нынешних обстоятельст­вах».) Однако вырученный из беды стеклодув недолго держал себя в руках. «...Человеческая слабость, не такая уж редкая среди мастеров этого ремесла, довела его до неистовых ультра­патриотических публичных речей, и британские власти в конце концов подвергли его интернированию», — так рассказал в сво­их воспоминаниях о финале баумбаховской истории добросер­дечный Бор.

Нильс Бор! Так, значит, он жил тогда в Манчестере? Да, и это было, пожалуй, главным утешением для Резерфорда во всех утратах и бедах двух первых лет войны.

418

Осенью 14-го года — а стало это известно еще весной, за­долго до сараевского выстрела, — освобождалось место Чарль­за Дарвина: должность лабораторного математика и лектора по математической физике на кафедре Шустера. Как счастли­во получилось, что Резерфорду пришла тогда в голову мысль пригласить на этот пост молодого датчанина, хоть тот и не был чистым математиком! Бор принял приглашение с энтузиаз­мом. И пока Резерфорды навещали родных в Антиподах и возвращались вокруг света домой, копенгагенец вместе с же­ной уже перебрался в Манчестер и приступил к исполнений своих учено-педагогических обязанностей. В результате хо­зяин и гость поменялись ролями: не Резерфорд встречал Бора на английской земле, а Бор — Резерфорда. И встречал, по его собственному признанию, «с чувством великого облегчения и радости», ибо война-то на океанах шла уже вовсю...

Лаборатория начала скудеть на глазах Бора.

С благословения только что вернувшегося шефа Бор попы­тался вместе с Маковером провести одно экспериментально-теоретическое исследование, связанное с измерением спектров, фотоионизации и других тонких вещей. Но дело не залади­лось. Теоретик, даже безусловно гениальный, не служит заме­ной лаборанта, даже совсем обыкновенного. Сложно придуман­ное устройство из кварцевого стекла, выполненное напоследок Баумбахом, однажды пострадало от минутного лабораторного пожарика. Реставрировать аппарат уже не удалось — Баумбах был в лагере для интернированных. А вскоре исчез и Уолтер Маковер: прекрасный физик-экспериментатор и, кажется, от­личный музыкант, он пожелал показать себя еще и бравым воином. Так или иначе, но по каким-то внутренним побуждени­ям он ушел волонтером на фронт. Исследование пришлось забросить, едва приступив к нему. (Редчайший прецедент в ис­тории резерфордовской школы.) И конечно, вместо перечисле­ния частных причин этой неудачи довольно было бы назвать одну общую: война.

ВЬр в своих воспоминаниях писал о том казусе с улыбкой и «только для того, чтобы показать, с какого рода трудностя­ми сталкивались тогда лицом к лицу работавшие в Манчестер­ской лаборатории». А о трудностях этих он выразился так:

«...они были очень похожи на те, с какими приходилось в то время справляться женщинам в домашнем хозяйстве». (Как мастерски в резерфордовском клане умели скрашивать юмором драматизм истории и жизни!)

В общем добровольный приезд Бора хотя и не мог ском­пенсировать вынужденный отъезд многих других резерфордов-


27*


419




цев, приобрел как бы символическое значение: он свидетель­ствовал, что героический клан не распался.

И вот что еще... Когда весной 15-го года стало известно, что очередной конгресс Британской ассоциации соберется осенью в Манчестере, Резерфорд написал Артуру Шустеру, как секретарю Королевского общества, заблаговременное письмо с предложением поскорее обсудить вопрос об иностран­ных гостях конгресса. Ему хотелось, чтобы все было как в нор­мальное мирное время. И бесила мысль, что почему-то это не­возможно. Он предвидел, что вынуждены будут Отказаться от приглашения ученые нейтральных стран, дабы избежать обви­нений в нарушении нейтралитета. Предвидел, что многих оста­новят опасности путешествия в Англию. И ему хотелось, что-'бы уж по крайней мере физики союзных государств, прежде всего — России и Франции, приехали в Манчестер. Он назы­вал Шустеру имена Бориса Голицына, Поля Ланжевена, Жана Перрена, мадам Кюри... Но пусть даже никто не приедет — всего важнее пошире разослать приглашения! Пошире, чтобы всем было видно: этой проклятой войне, как он выразился, «не удастся оставить Физику в дураках»... Вот еще и поэто­му — как демонстративное противодействие разъединяющим силам войны — радостно было появление Бора в лаборатории.

• В Манчестере отпраздновал Бор свое тридцатилетие;

Но праздничный вечер удастьсл не мог. Октябрь стоял печальный...

В том октябре 15-го года замелькали на манчестерских ули­цах новозеландцы — солдаты и офицеры, эвакуированные из-под Дарданелл с турецкого фронта; Раненые. Измученные. Разу­верившиеся в будущем. Все знали, что в их судьбе особое участие принимает семья профессора Резерфорда. Мэри

с. 'утра до вечера занята была заботами'об их благоустройстве. (Слово леди Резерфорд имело вес для городских властей.) Четырнадцатилетняя Эйлин, начавшая с осени посещать кол­ледж, учиться той осенью совсем не могла: ее воображение и время тоже целиком поглощены были несчастными новозе­ландцами. Иногда в хлопоты о земляках вынужден был вклю­чаться сам профессор. И тогда все немногочисленные сотруд­ники лаборатории отрывались на минуту от работы, невольно поднимали головы и слушали, как он в своем кабинете орал кому-то по телефону, что печется о настоящих парнях, отде­ленных от родного дома двумя океанами и вовсе не потому очутившихся в этбм чертовом Манчестере, что им того страст­но хотелось!.. '

420

Немноголюдные лабораторные чаепития и домашние вече­ра полны были разговоров о провале всех англо-французских попыток захватить Проливы — о злополучном апрельском де­санте у Седдюльбахира и еще более несчастливом августовском десанте в бухте Сувла, о стопятидесятитысячных потерях со­юзников за полгода безуспешной Галлиполийской операции. И не только новозеландцы напоминали манчестерцам обо всем этом. Совсем недавно отшумел в Манчестере конгресс Би-Эй, и еще у всех на устах была преотвратительнейшая история, происшедшая в его кулуарах. Президентствовал сэр Артур Шустер. Группа репортеров-националистов решила было под­нять свистопляску вокруг его подозрительно немецкой фами­лии. Старый ученый был подвергнут унизительному допросу. А между тем «в тот самый день он получил известие, что его сын ранен под Дарданеллами». (Этой фразой Резерфорд за­кончил рассказ о случившемся в письме к Болтвуду.)

Словом, атмосфера той осенью была такой, что не очень-то уместными выглядели празднования дней рождений и невесело пилось за собственное здоровье и процветание. Язык не пово­рачивался беззаботно произносить эти привычные тосты. И не только в октябре, на тридцатилетии Бора, но и раньше — в августе, на дне рождения самого шефа, — не, пилось резер-фордовцам... Решительно не пилось. Уже тогда, в разгар лета, окрасились для них в чернейший цвет «голубые Дарданеллы».

10 августа на берегу бухты Сувла турки с фланга атако­вали английский десант; и в тот момент, когда офицер службы связи 38-й бригады склонился над полевым телефоном, пуля пробила ему голову.

Пуля пробила голову Генри Мозли.

(«Пожалуйста, возьмите одну из этих коробок и оставьте в покое мои спички!»)

Он умер мгновенно.

(<»Ну как, Гарри, там неплохо было, а?»)

Он не дожил до двадцати восьми лет.

«Если бы в результате европейской войны не случилось иной беды, кроме той, что погасла эта юная жизнь, то и. не нужно было бы ничего другого, чтобы превратить эту войну в одно из самых отвратительных и самых непоправимых пре­ступлений в истории». Так писал о гибели Мозли Роберт Мил-ликен.

«Страшным ударом для всех нас было это трагическое .со­общение...». Так писал Бор.

421

«Это национальная трагедия...» Так писал Резерфорд.

Ни для кого в научном мире это не было большей траге­дией, чем для него. Впервые его постигала такая утрата. Впервые без спросу и навсегда уходил один из его мальчи­ков — быть может, замечательнейший по масштабу дарования И складу исследовательской души. Андраде, рассказывая о смерти Мозли, вспомнил слова, сказанные Ньютоном после безвременной кончины его ученика Роджера Коутса: «Если бы мистер Коутс жил, мы могли бы узнать кое-что!» Но Коутс прожил тридцать четыре года — на шесть с лишним лет доль­ше Мозли — и такого глубокого следа, как Мозли, в физике не оставил. Об авторе закона Атомного Номера гово­рили, как о будущем физике № 1. Для Резерфорда эта утра­та была тем горше, что он пытался ее предотвратить и не смог...

Опоздал!

В июле его уведомил один из приятелей Мозли, что 38-я бригада отправляется на фронт и потому настала пора совер­шить попытку вытащить малыша из армии. Но предупредил, что это может быть сделано только под предлогом острой нуж­ды в его, Мозли, услугах для решения какой-нибудь военно-научной проблемы; в противном случае он вспылит, заподозрив, что его просто хотят уберечь от опасностей, и все провалится. Сэр Эрнст тотчас послал ходатайство в Лондон — сэру Ричар­ду Глэйзбруку, тогдашнему директору Национальной физиче­ской лаборатории: тот мог сделать все, что нужно. По словам Ива, все, что нужно было, сделано. Но 38-я бригада уже выса­живалась на Галлиполийском полуострове. И турецкая пуля опередила спасительную акцию Лондона.

Мучительной была мысль: чуть-чуть бы пораньше! (С доб­рыми намерениями надо спешить и добрыми делами надо пре­дупреждать события, беря уроки у зла: оно-то никогда не мед­лит и последней минуты не ждет.)

Стеклодув от всего этого четырежды напился бы и облег­чил душу. А физикам не пилось. И облегчение сконструиро­вать было трудно. Одно верно: в те удручающие дни Резер­форд с особой остротой еще раз ощутил, как хорошо, что Бор в Манчестере!

Вакуум в лаборатории становился для Резерфорда едва ли не тягчайшей из тягот той поры. Он совсем не умел нор­мально жить и работать без окружения учеников и сотрудни­ков. Для переживания истинной полноты жизни ему уже не-

422

обходимо было, кроме всего прочего, постоянно чувствовать себя в рабочем кабинете, как на командном пункте. Война же этот командный пункт подавила, рассеяв его боевые силы. И потому ничтожным виделось ему настоящее и героиче­ским — недавнее прошлое. Героическим было довоенное про­шлое, только оно.

А после ухода в армию последнего ветерана — Уолтера Маковера, кажется, в лаборатории вообще никого не осталось, с кем можно было бы хотя бы повспоминать прекрасные тре­воги тех мирных лет. Разве что с лабораторным ассистентом Вильямом Кэем удавалось иногда мечтательно поболтать о том ушедшем времени, когда за каждой дверью на обоих этажах работали тут одни счастливчики. (Иначе и и впрямь, с чего бы открытия так и лезли им в руки?!) А день сегодняшний воплощался в молоденьком Вуде — не в знаме­нитом американце из Балтиморы Роберте В. Вуде, а в скром­ном здешнем магистре Александре Б. Вуде, с которым можно было, конечно, пуститься в некие экспериментальные затеи, но не ради возможного прорыва в завтрашний день атомной науки, а скорее просто так — дабы душу отвести и не забыть окончательно, как выглядят альфа-частицы. «Длиннопробеж-ные альфа-частицы тория» — под таким названием появилась в «Philosophical magazine» за апрель 16-го года маленькая ра­бота Резерфорда, сделанная в соавторстве с Вудом. То была единственная научная публикация сэра Эрнста в двухлетнем интервале — между сентябрем 1915 и сентябрем 1917 года... А завтрашний день? А завтрашний день лежал тогда в непро­глядном тумане. И не будь в лаборатории тихого датчанина, там, пожалуй, и вовсе можно было бы отучиться от сколько-нибудь серьезных размышлений о будущем атомно-ядерной физики.

В самом деле, любопытно: когда через сорок с лишним лет в мемориальной лекции Бор постарался вспомнить всех, кто на правах ближайших друзей окружал Резерфорда в Манче­стере времен войны, ни один физик не попал в боровский пе­речень.

...Группа личных друзей Резерфорда включала фило­софа Александера, историка Тоута, антрополога Эллиота Смита и химика Хаима Вейцмана, которому три десяти­летия спустя предстояло стать первым президентом Из­раиля и чьи выдающиеся личные качества Резерфорд вы­соко ценил.

В столь пестром содружестве разговоры узкопрофессио­нальные были решительно невозможны. Разговаривали так:

423

Резерфорд. Послушайте-ка, Александер, когда вы пытаетесь отдать себе отчет во всем, что вы наговорили и написали за последние тридцать лет, не приходит ли вам в голову, что все это в конце концов пустая болтов­ня?! Просто пустая болтовня!

А л е к с а н д е р. Ну хорошо, Резерфорд, теперь я уве­рен, что и вам захочется выслушать от меня всю правду о себе. Вы дикарь! Готов признать, что облагороженный дикарь, но все-таки дикарь! И тут я должен вспомнить историю с маршалом Мак-Магоном, которого во время смотра в одном военном училище попросили сказать что-нибудь воодушевляющее кадету-чернокожему. Маршал подошел к нему и воскликнул: «Вы негр?» — «Да, мой генерал!» Последовала долгая пауза, и потом раздалось:

«Очень хорошо! Продолжайте!» Это как раз то, что я хочу сказать вам, Резерфорд: «Продолжайте!»

(Сценка эта в качестве дружеской беседы профессора фи­зики с профессором философии стала достоянием универси­тетского фольклора в Манчестере.)

Они, эти независимо мыслящие, оснащенные юмором, как парусами, красноречивые друзья Резерфорда, собирались на Уилмслоу-роуд,17 по меньшей мере один раз в месяц и дис­кутировали обо всем на свете. Бор был среди них младшим. Он писал, что участие в этих дискуссиях доставляло ему гро­мадное удовольствие и чрезвычайно обогащало его духовно. Разумеется, он не разрешил себе даже словом обмолвиться о лепте, какую сам вносил в те манчестерские вечера. А он в паре с хозяином представлял там рождавшийся атомный век. И вполне ли сознавали все остальные, какая это была пара — Эрнст Резерфорд и Нильс Бор!

Им бы взяться тогда за совместные экспериментально-тео­ретические изыскания, благо столько нерешенных проблем связано было с их моделью атома. Но обстоятельства проти­вились этому. (Список военных потерь длиннее, чем может дать статистика.) Бор был перегружен лекционно-преподава-тельской работой по должности — на шустеровской кафедре он трудился чуть ли не один за всех, ибо «все» ушли на вой­ну. А Резерфорд...