Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


2. Миф, музыка, символ
Подобный материал:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   46

гостей пьяная; она, говорят, непристойно кричала в детской; отец ее из

детской извлек; няня была удалена; я ее так и не увидел; потрясение было

ужасно;15 но на другое же утро (это я хорошо помню) ничего ужасного не

произошло; вместо няни открылась мне вся квартира; в ней не оказалось ничего

страшного; столовая и гостиная выросли передо мной совершенно отчетливо; мне

они ужасно понравились; мама была весела, играла со мной; и, главное, мне

разрешили свободно перемещаться по всем комнатам; и с этого дня я в окна

столовой увидел Арбат.

Вскоре помню: появление немки, Каролины Карловны, с которой мы свободно

ходим по всей квартире, отъезд матери в Петербург к разведшейся с мужем Е.

И. Гамалей; и - долгий период жизни без мамы, с отцом, явившейся мне тетей

Катей и Каролиной Карловной; и - никаких "бук", минотавров, ужасов; все

очень трезво, очень эмпирично; меня учат танцам, водят гулять; папа ночью

поджег шторы; но - пожар потушил; уже дни вытекают из дней по закону

причинности, а не выскакивают из темного, стенного пролома страшными

"буками"; вероятно: в прогнанной няне жило много суеверий; вероятно, она

подпугивала меня; Каролина Карловна - трезва, а отец без матери уже меня

накачивает "рациональными ясностями".

Мать жила в Петербурге около двух месяцев; но, казалось, прошли года;

она приехала к масленице; и увидев, что бонна меня держит в грязи, ее

отпустила; был период, когда я попал под надзор родителей; мне долго

приискивали гувернантку.

И это опять новый мир: мир впервые усвоения рассказов матери о

Петербурге; из них я узнаю о Невском, о царе, об отношении Москвы и

Петербурга, о блестящих кирасирах и лейб-гусарах, знакомых Гамалей; жизнь

Петербурга - блеск и трепет; но отец называет эту жизнь пустой; и тут

начинается полоса ссор между отцом и матерью; темы их - различные взгляды на

жизнь, разность отношения к Москве и Петербургу; и - главное - уже их борьба

из-за меня; я себя чувствую схваченным отцом и матерью за разные руки: меня

раздергивают на части; я вновь перепуган до ужаса; я слышу слова о разъезде;

я слышу: кто-то матери предлагает развод с отцом; но отец не отдает меня, и

мать из-за меня остается в доме.

Я уже без всякой защиты: нет няни, нет бонны; есть родители; и они

разрывают меня пополам; страх и страдание переполняют меня; опять - ножницы,

но на этот раз не между бредом и детской, а между отцом и матерью.

Этот период - тоже года, а он всего какой-нибудь великий пост, то есть

шесть-семь недель; я бы назвал этот период позитивистическим, ибо в нем я

собираю ряд сведений о характере отношений между матерью и отцом, о

Петербурге и Москве, о России.

Начинается мне вместе с семейной историей вообще русская история, а с

ней и история мира.

Следующий период в противовес этому я назвал бы сказочным; он

начинается с весны появленьем Раисы Ивановны, согревшей меня удивительной

нежностью и лаской, отвеявшей от меня драму в доме и зачитавшей мне и стихи,

и сказки (я уже понимаю по-немецки: когда я выучился - не помню; вероятно,

учился у Каролины Карловны); и, во-вторых: впервые выступает мне картина

природы Демьянова: приподымаются образы парка; в нем Джаншиев, Кувшинниковы,

еще кто-то; и - купанье: я не купаюсь, но меня берут в купальню.

Всюду рядом милая, веселая, сказочная Раиса Ивановна.

Осень, переезд в Москву, все это очень отчетливо; и уже вновь -

октябрь: в октябре с Раисой Ивановною замкнулись в детской, она читает мне

стихи Уланда, Гейне, Гете и Эйхендорфа (вероятно, - для себя читает); я

плохо понимаю фабулу, но понимаю сердцем стихи; 16 и - впервые выступают мне

звуки музыки, действующие на меня потрясающе: мать играет Бетховена, Шопена

и Шумана; опять - долгий период.

Сложите эти периоды, и получится впечатление бесконечно длинной жизни;

а это все - один год: год трехлетия.

Пережив это все, я становлюсь четырехлетним.

За этот период от бреда, через раздвоение сознания, на эмпирику детской

и память о бреде, чрез позитивное собирание фактов нашей жизни, чрез

невыносимое, острое страдание и перепуг я подхожу к какому-то новому

синтезу: этот синтез - Раиса Ивановна, читающая мне песню и сказку.

В песне, в сказке и в звуках музыки дан мне выход из безотрадной жизни;

мир мне теперь - эстетический феномен; ни бреда, ни страха перед эмпирикой

нашей жизни; жизнь - радость; и эта радость - сказка; из сказки начинается

моя игра в жизнь; но игра - чистейший символизм.

Это - проблема нами с Раисой Ивановной сознательно строимого, третьего

мира над мирами: прозы и бреда; третий мир - игра, символ, "как бы",

подсказываемые звуками льющейся музыкальной рулады; кабы не сказка, вовремя

поданная мне Раисой Ивановной, я бы или стал идиотиком, канув в бреды; либо

я стал бы преждевременным старичком, прозаически подглядывающим за жизнью

отца и матери; пойди я этими путями - я бы погиб.

Сказка не имеет ничего общего с мистикою; мистика - объятие

безобразными и часто безобразными физиологическими ощущениями; сказка -

выгоняет из ощущения образ, становящийся игрушкой в руках ребенка; и этим

переплавляет ненормальность ощущений в ненормальность фантазии, в бытие

которой не верит младенец; он лишь играет в "как бы"; а из этого "как бы" и

вылупляется в нем предприимчивость, творчество; могу сказать смело: кто в

детстве не играл в свои особые игры, в будущем никогда не выйдет в

"Эйнштейны"; в лучшем случае из него вытянется трезвая бездарность с

атрофированной инициативою.

А генезис игры - сказка.

Так было со мною.

Помню, как я не верил в сказку, упиваясь ею, как свободной игрой.

Рациональная ясность отцовских объяснений о том, что "гром - скопление

электричества", не объясняли мне грома, а затемняли его; что значит для

ребенка слово "электричество", если ему закрыта возрастом возможность

усвоить физическую формулу? Объясняя гром электричеством, мне ничего не

объясняли; я переживал эмпирику громового переката; и я твердил бессмысленно

"скопление электричества"; а соединить эмпиризм с рационализмом объяснения я

не мог; объяснение на этих ступенях - воспроизведение; и игры мои - опыты

воспроизведения: сперва под формою мифа; потом же под формою наблюдения и

узнания: природных фактов ("перед грозой парит", - ага: это скопляется

нечто, что есть "электричество", которое еще мне непонятно).

Преодоление неопределенной эмпирики и не проведенного сквозь живой опыт

понятия в детских стадиях есть настроение образа переживания; и - работа над

образом под формой все сложнеющей игры; это и было мне знакомством с

символизмом до слова "символизм"; и позднее я так и определил его:

"Символизм, рожденный критицизмом... становится жизненным методом, одинаково

отличаясь и от... эмпиризма и от отвлеченного критицизма", (статья

"Символизм и критицизм". 1904 год.) и Жизненным методом - значило: символ

имманентен опыту; в нем нет ничего от по ту сторону лежащего. Надо же было

профессорам словесности, навыворот прочтя символизм, в десятилетии укреплять

басню о нем.

Может быть, формула 1904 года никуда не годится; но сформулировал я

лишь то, что в детстве пережил: проблему двух опытных линий в точке их

скрещения и сознания: опыта изучения птиц по Кайгородову (двенадцати лет)18

и опыта игры в "сказку" (двенадцати лет); оба опыта начались в первом же

трехлетии; и первая попытка их скрестить: жизнь игр под звуки песен и

музыки, которой мы отдавались с милой Раисой Ивановной.

Необходимость преодолеть "опыты" опять-таки опыт моей жизни. Один

опыт - я, растаскиваемый за ручки папой и мамой в нашей квартире; это - итог

наблюдения по правилам Джона Стюарта Милля; отдайся я ему пяти лет, я бы

умер, такой жизни не перенеся; другой опыт: бегство от ужасной

действительности в мир безыменный, безобразный; но опыт этого бегства привел

бы к идиотизму, ибо я, раздувая в себе болезненные ощущения, просто

разучился бы говорить; и так уже, защищаясь от нашей квартиры, до чтения

Шопенгауэра я переживал лозунг: "Мир - мое представление"19. И был

законченным пессимистом.

Но скажите, положа руку на сердце, - неужели не видите вы в этом

иллюзионизме и пессимизме жизненного инстинкта, подсказывающего беззащитному

младенцу способ не умереть? Лучше быть тактическим иллюзионистом в известный

период жизни, чем без иллюзий разорваться в разрывах быта.

Скажите же вы, папашины сынки, "Николаши", не вырабатывавшие мускулов

противодействия среде, - скажите мне: в чем больше жизненности: вслед за

папашей твердить по Лейбницу о том, что наш мир наилучший20, и, следуя этому

миру, либо умереть, или позволить выколотить из себя все живое и

самостоятельное? Или же: в пику сквернам наилучшего мира всею силою пережить

отроческий пессимизм с его отказом от профессорской квартиры; и в пику

Лейбницу провозгласить:

- Ты, отец, читай Лейбница, ну, а я, пока что, - с Шопенгауэром!

Шопенгауэр впоследствии мне был ножом, отрезающим от марева

благополучии конца века; а когда я им себя отрезал от конца века, я взглянул

в будущее с радостным:

"Да будет!"

Думаю, что многие недоразумения со мною, как с символистом, имеют

корень в страхе матери, что у меня преждевременно вырос лоб; я же знаю, что

корень всему - длинная память и твердая память, какой не отличается

"Николаша", папашин "сынок". В удлинившейся памяти и изострившейся

наблюдательности и подползал к нам рубеж символизма под временным флагом

пессимистического взгляда на квартирку профессора.

Вы, "Николаша", тут именно и чувствовали себя прекрасно: папаша

оптимист; и - Николаша; папаша спен-серианец; и - Николаша; так вырос

Николаша, критик Андрея Белого, с потиранием рук доносящий:

"Трансцендентность, пессимизм, мистика!" Дело было иначе: так именно, как

рисую я; лучше не спорить с критиками, а восстановить фактический материал

жизни.


2. МИФ, МУЗЫКА, СИМВОЛ


У нас в доме не процветало никакого религиозного культа; был один

культ, незримо разлитый в воздухе; и был жрец этого культа, отец; недаром

его называли: жрец науки; недаром его посещали иные "научные жрецы";

университет назывался храмом науки; кафедра сознанием изменялась в алтарь;

лекция - в богослужение.

Прежде личных научных познаний в науку уверовал я; и прежде личного

опыта церкви я столько наслушался о попах от "жрецов" науки: они - суеверы;

они - дураки; упустили науку из своих рук, а могли бы, прибравши ее к рукам

и показывая научные фокусы в качестве чудес, как и египетские жрецы, держать

в повиновении чиновников; и у меня создалось впечатление: все "попы" -

хороши; но "поп" греческий, "поп" египетский был все же умнее нашего.

Когда я пятилетним проходил с отцом события заветов, то я уже знал:

скиния21 была электризована.

Все это о попах, о чудесах я знал, всегда знал; и - никогда не узнавал,

как и то, что земля шар, а гром - скопление электричества; вместе со словом

"священник", "церковь" или даже раньше еще, я слышал слова: Лагранж, Абель,

Дарвин! Слова эти воспринимались мною, как имена богов и героев нашего

Олимпа, имеющего храмы (университеты), алтари (кафедры); к одному из алтарей

и я буду призван; и уже призывался, когда мне объяснялось, что есть

нумерация 22.

Моя наивная мать боролась с нумерацией, а с воздухом научного "храма",

которым я был овеян, она не могла бороться, раз я присутствовал при

разговорах отца со взрослыми; а дидактические научные шутки отца, а

откровенный выход из комнаты дяди "Жоржа" в момент, когда в комнате

оказывался обходящий квартиры "священник с крестом", и папа, конфузливо

сжимая бумажку, ему совал в руку; я знал: "дядя" выходит из комнаты из-за

полного отрицания происходящего, а священник входит попеть и покропить - для

бумажки; папа, человек добрый, его понимает; и для-ради предлога ему взять

бумажку выслушивает то, что мною воспринималось как угрожающее ревение;

помню, как я был напуган в церкви, когда что-то невидимое мне из-за толпы

взревело; я расплакался, а меня подхватили на руки и показали на источник

рева; и я увидел зловеще грозного человека, в золоте, багрового и с

выпученными глазами; это был дьякон Троице-Арбатской церкви; он и являлся с

"батюшкою" по праздникам: за бумажкою; источник религиозного культа был

долго скрыт от меня; и гораздо раньше, гораздо понятнее мне прозвучала

служба, справляемая отцом, удалявшимся в форменном фраке: читать лекции.

Наспех обучили меня "Отче наш"; и я механически произносил его перед

сном; никто не справлялся, так ли произношу я слова; и постоянно справлялись

у меня о том, что есть нумерация.

Гувернантки мои не имели ни малейшего касания к религии; мать изредка с

бабушкою для проформы бывала в церкви; и часто бывала: в театрах, концертах,

на вечерах с танцами; тетя, сестра матери, была совершенно индифферентна к

религии; дяди со стороны матери еще более; дяди со стороны отца - активно

враждебны; весьма почитавшийся матерью В. И. Танеев был богохульник.

Единственное религиозное явление в нашем доме, - явление бабушки по

воскресеньям из церкви со словами: "Бог милости прислал!" Но бабушка мне

была неясна во всех смыслах; и менее всего - авторитет; мама, тетя и дяди со

стороны матери дружно утверждали, что легкомыслие бабушки разорило их; и

потом они посмеивались над хождением в церковь старушки, утверждая, что

бульдогообразное лицо, красное и покрытое бородавками, старосты

Богословского, более всего прочего привлекает бабушку; а отец, - хлебом его

не корми, только дай подтрунить над суеверием старушки; сколько анекдотов я

выслушал о краже судной трубы чертом с неба, в результате чего

светопредставление отменяется; и сколькие разоблачения раздавались по адресу

черта, который по глупости своей просто перестал существовать к досаде

Николая Угодника и многих на небе, чья функция - борьба с чертом.

С четырех лет мне внушили весьма серьезно, что чертей, колдуний и

прочей нечисти нет, да и не может быть; что же касается бога, то - бог, так

сказать, есть источник эволюционного совершенства; в чем это абстрактное и

туманное совершенство, мне не было ясно; выражение "бог, так сказать", я

запомнил; вся суть в этом; имя бога отцовского - "так сказать"; или - "так

сказать: совершенство".

Я знал: у отца совсем особый бог, противополагаемый "богу" бабушки;

позднее я подставлял под "так сказать" - оригинальное философское понятие; и

в духе этого-то, мне логически еще не выясненного понятия, объяснялись

события ветхого и нового заветов; события эти подавались как аллегории, для,

"так сказать", наглядного представления, как популяризация

научно-философского культа массам; поэтому: меня никогда не интересовали

проблемы о подлинности источников, проблемы чудес и столкновение мнений о

том, что мир существует 7000 лет или миллионы лет; я поздней удивлялся, как

же это ни разу я не удивился несогласию в возрасте мира у жрецов религиозных

и жрецов научных; и потом понял: проблемы сомнения в подлинности образов

заветов и не могло быть, ибо эти образы мне подавались отцом как аллегории

понятий, а мною воспринимались в ритмах музыкальной эстетики; так что я,

пятилетний, до того усвоил идеи о бесконечности мира, что, услышав о

пресловутом 7000-летии, я и не обратил внимания на число лет, ибо,

разумеется, 7000 значит что-нибудь вроде "так сказать"; а я твердо знал, что

"так сказать 7000" - отнюдь не 7000 лет; ведь и я в игре утверждал, "так

сказать, буку" в углу, а, однако, в угол шел, твердо зная, что никакого буки

не будет, а будет приятное чувство оторопи, мне нужное в целях игры.

Теперь вижу, что события заветов воспринимались мною как музыкальные

символы; но эти символы произвели на меня огромнейшее впечатление; как

четырех лет упивался я образом какого-то слепого короля ("Шлосс ам Меер" -

Уланда) ;23 так пяти лет: композиция, стиль образов заветов, особенно

нового, переполнили мое существо;24 дело в том, что в страданиях Иисуса мне

была брошена тема страданий безвинных; и я осознал в Иисусе тему моих

безвинных страданий у нас в доме; и все, что я ни узнавал, я тотчас же

вводил в игру; и в игре, в вариациях темы узнанного так или иначе я упражнял

диалектику своего воображения; в ней же силы крепнущего познания; и - опыта

познания; так, выслушав в редакции отца о событии нового завета и о том, что

сын божий есть "так сказать, сын человеческий", - я тотчас же заиграл в

подражание Христу, соединился имманентно с темою; церковь оставалась

церковью, чем-то чуждым и трансцендентным мне: до и после восприятия образов

заветов, вошедших в мою душу как эстетический феномен, как первое восприятие

драматической поэзии.

Я познал драму; и эта драма мне осветила смысл моего драматического

положения в нашей квартирочке.

До сих пор страдания мои были ножницами: две линии растаскивали меня;

теперь мне был показан крест, то есть возможность как-то сомкнуть ножницы;

воскресение через крест, вероятно, я воспринял символом воскресения моей

маленькой жизни чрез нахождение какого-то смысла моих страданий; я стал

забираться в темные уголки и там тихо плакать, жалея себя, маленького,

несправедливо преследуемого матерью за "второго математика"; я здесь хожу и

таю свои муки; "они" не понимают меня, как законники не понимали Иисуса; но

я теперь имею смысл: даже, если распнут меня, я, маленький, воскресну; и для

этого надо прощать им "грехи"; совершилось перемещение страдания:

"преступник" во мне, "лобан" и "математик", оказывается, такой же

преступник, как Иисус; чтобы осмысли-лось это все, надо на истерические

крики матери на меня и на ее угрозы "не смей учиться" отвечать ей молитвою -

за нее же; и я, бывало, вздыхал:

- Боже, прости маму: не ведает, что творит.

Вина моя с меня снялась; мне стало легче в нашей квартире; так бы я

осмыслил символику действия на меня образа Иисуса.

Религиозный момент был мною воспринят этически и стилистически;

действовали: Уланд, подслушанный "Демон" Лермонтова, Андерсен25 и образы

заветов; верить в наивно-реалистическом смысле не мог я; но всякой метафорой

я упивался; никто же мне в голову метафоры не вбивал; в художественном

отношении к образу и в музыкальном его изживании я был противопоставлен

отцовским аллегориям, рационально мне объясняемым; он был не музыкален.

Искусство музыкой мощно ворвалось в мою душу: но и этот врыв я до

времени утаил от всех.

И, когда ушла Раиса Ивановна26 и унесла с собой сказки, уносившие меня

на лебединых крыльях из тусклых будней, сама музыка лебедем спустилась над

детской кроваткой моей; и я залетал на звуках; говорю: "музыка опустилась

над детской кроваткою", потому что музыку воспринимал я, главным образом,

вечерами; когда мать оставалась дома и у нас никого не было, она садилась

играть ноктюрны Шопена и сонаты Бетховена;27 я, затаив дыхание, внимал из

кроватки: и то, что я переживал, противопоставлялось всему, в чем я жил;

пропадала драма нашей квартиры и мое тяжелое положение в ней; не

существовало: ни профессоров, ни их "рациональных" объяснений, мне якобы

вредных; не было и никакого "второго математика"; эволюция, Дарвин,

цепкохвостая обезьяна имели смысл, власть, основание в том мире, где не было

звуков: в мире дневном, в мире, обстающем кроватку; но после девяти часов

вечера в кроватке под звуки музыки выступал иной мир. Не закон тяготенья

господствовал, а то, слово к чему мною было подобрано, когда я стал

взрослым.

И это слово есть ритм.

Мир звуков был совершенно адекватен мне; и я - ему; бытие и сознание

были одно и то же, диалектически изливаясь друг в друга руладами; если