Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
Содержание1. Первые месяцы |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
БОРЕНЬКА
1. ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ
В предыдущей главе зарисовал я обстание, в которое вылезал; постараюсь
вкратце зарисовать, откуда я вылезал.
Я вылез из детской - в квартиру; и находил в ней среду; между нашей
квартирой, Арбатом, Москвою, тогдашней Россией и детскою комнаткой был мне
рубеж, потому что квартира уже - круг квартир, подчиненных единому правилу;
можно сказать, что мое восприятье квартиры в младенческих годах двойное
какое-то.
Квартира сначала разломана мне; собственно: знаю я детскую комнату; в
ней все знакомо, не страшно; она-то есть дом; то же, что за стеною, уже не
есть дом, потому что гостиная с окнами в мир, на Арбат, - то же самое, что
этот мир, иль Арбат, из которого к нам появляются с правилами то один, то
другая; и с этими полуизвестными личностями тесно связаны папа и мама, а мне
эти личности часто вполне неизвестны, весьма подозрительны; в детской -
иное, свое; и в моем представлении детская - внутренний мир, а гостиная -
внешний, почти что Арбат; между ними отчетлив рубеж - коридор, из передней
ведущий как раз мимо детской; в коридор выходили двери "парадных" комнат;
гостиная, отделенная коридором, была против детской.
Перелезая в гостиную, я вступал в быт квартиры; кабы не Усов,
Лясковская, Стороженки и прочие, подпирающие со всех сторон стены нашей
квартиры, они бы и рухнули; устои быта казались неустоями просто; но - что
скажет сосед Янжул, как дятел, долбящийся книгою в стену нам по вечерам
(выколачивал пыль)?
И Янжул-профессор, приставленный строгой средою, напоминающий стуком
книги, что он сторожит - бу-бу-бу-бы-бы-быт, дозирал, чтобы у нас было, как
и у всех, и чтобы "папа" не разъехался с "мамою".
Г. В. Бугаев и В. И. Танеев, тем не менее, ломают устои: едкою
критикою.
Я ребенком просовываюсь в этот быт; и, напуганный им, от него удираю;
лезу обратно в нору свою, в детскую.
Сознание мое - какое-то странное от неосознанной еще собственной
независимости; оно мне казалось разбойным в те годы; душа, как преступник,
таилась, выглядывая и до сроку увидя то, что ей видеть не полагалось; от
мыслей об увиденном я спасаюсь в тот мир, где все протекает не по правилам
индуктивного мышления Джона Стюарта Милля.
И это - мир сказок1.
О сказке я знаю всегда: сказка есть сказка, или - не то, что кругом, а
некоторое "как бы", подобно игре в жмурки; вникание в сказку мне отличает
сказку от данности: никогда не стояла проблема, что действительно есть некий
"бука"; "как бы" перевешивало, хотя бы в том, что я свободно в сказку играл,
то есть видоизменял материал ее фабулы как мне угодно; живет на свете М. И.
Лясков-ская; и в нее не поиграешь, потому что она есть; в "буку" играешь,
как хочешь; и это потому, что нет буки, как нет "землянички" на лице
крестного, а есть бородавки; я же спросил при всех о том, почему у него
земляничка выросла.
Сказку я отличал от действительности; к сказке и к игре прибегая, как
прибегают люди, вынужденные вести сидячий образ жизни, к гимнастике.
К сказке у меня был непроизвольный подход, как только к символу;
символ - не пища, а как лекарство, вводимое в кровь; питаются хлебом и не
питаются микстурой; однако: принимают микстуру; хлеб нашей жизни был плох;
стало быть, коли я инстинктивно стал в усиленной дозе прибегать к микстурам
под формою сказок, этому надо было радоваться.
Вовсе не понимают душу младенца, когда утверждают, что младенец верит в
сказки; если "верит", то не так, как верит в бытие за стеною живущего
Янжула; Янжула нет, а позвонись к Янжулу: выйдет Янжул; "бука" сидит в углу,
а пойди в угол - будет тебе жутковато; и - только, а "буки" не будет.
В детстве я любил подойти к теневой черте из освещенной комнаты,
повернуться и с ощущением жутковатого холодка прибежать из тени на руки
гувернантки; я любил игру: "бука" теперь не тронет; для этого надо было
пережить жутковатый холодок оторопи.
Сказки мне были материалом упражнения в переживаниях; и я развил себе в
детстве крепкие мускулы: владенья собою.
В этом - роль сказок и музыки для меня.
Если бы не было сказок, чем бы я защитился от жизни, в которую защемили
меня. Так меж сознанием и обстанием появился буфер; обстание мучило, но не
расплющивало.
Переживания, мною описанные в повести "Котик Летаев"2, кажутся многим
весьма надуманными; и оттого - непонятными; ни в одной книге я с такой
простотой не подавал копии действительно бывших переживаний; не Андрей Белый
написал, а Борис Николаевич Бугаев натуралистически зарисовал то, что твердо
помнил всю жизнь; в чем дело? Что непонятно? Либо "язык" Белого, либо
"натура" его весьма натуралистического письма; "слово" - краска художника
слова; и если понадобились новые слова и по-новому их сочетанье, так это не
каприз "Белого", а эмпирическая необходимость в красках; до "Белого" иначе
описывали детство, - согласен; но это лишь оттого, что брали началом записи
воспоминаний более поздний период; может быть, Б. Н. Бугаев на несколько
месяцев ранее других начал вспоминать; 3 а ведь месяц в первых годах жизни -
года; вспомнить на несколько месяцев раньше, - сильно увеличить масштаб;
Толстой и другие брали более поздние этапы жизни младенца; и брали ее в
других условиях; оттого они и выработали иной язык воспоминаний; выросла
традиция языка; "Белый" не имел традиций записывания более ранних
переживаний, осознанных в исключительных условиях, о которых - ниже; стало
быть, иной язык "Белого" - от иной натуры; стало быть, надо не корить за
языковую вычурность, а поставить вопрос о том, нужно ли изучать иную натуру
натурализма Белого; по-моему - надо: всякий подлинный натуралист изучает
редкие виды растений, как и обычные; в редком растении можно наткнуться ведь
на подгляд в иной период земной эпохи.
Теперь о своеобразии натуры "Котика Летаева"; автор зарисовывает
интересный случай проблесков сознания, складывающихся в сорокаградусном
жару, в момент кори;4 далее отчетливый момент сознания между корью и
скарлатиной; далее - скарлатинный жар; и после него первый взгляд на детскую
комнатку уже в условиях нормальной температуры (выздоровление). Но, взяв в
принципе точку зрения младенца, не ведающего, что он болен и что
передаиваемое им есть жар, автор пытается средствами сознания взрослого
передать особенность жарового состояния младенца так, как память ему доносит
о них; но все же: он лапидарно оговаривает то обстоятельство, что был болен
корью и скарлатиной.
Случай этот - мой случай; и время - на рубеже третьего года; это -
осень 1883 года; 27-го октября нового стиля мне минуло три: заболел же я в
начале октября, когда мне было всего два года; очень редкая память; и очень
исключительные условия, в которых она рождалась.
Этот случай должен возбудить чисто научный и художественный интерес,
ибо он не есть выдумка "декадента", а документ сознания.
Я не знаю, в чем корень странного восприятия твердых устоев, как
жидких: в преждевременном сознании, или в условиях температуры (болезни);
но - факт: я не воспринимаю ничего твердого; я переживаю себя, как
брошенного в пучину; выплыву на мгновенье, схвачусь за летящий на волнах
обломок разбитого корабля; и - вновь утопаю; обломок - лицо няни,
запоминаемое слово, кусок стены детской; и опять - бред; не столько
фантастика образов (их как и нет вовсе), сколько фантастика переживаний,
будто все расширяется; думаю, что ощущения этого расширения и есть
скарлатинный жар. Но и - установлен факт: если бы новорожденный осознавал
свое восприятие, то он видел бы мир на плоскости, ибо третье измерение,
рельеф, есть результат упражнения мускулов глаза; ребенок может тянуться
ручкой к звезде так же, как и к соске; у него нет осознания дистанций.
Я одной стороной сознания помню свои переживания действительности в
период, когда еще не было мне установки дистанции; переживание растущего
тельца, блеск звезды, голос матери подавались мне без всякого рельефа; помню
свои безрельефные переживания; они - переживания погруженности во что-то
текучее; стена, нет стены: утекла; вместо нее - звезда; невдомек, что
перевернули; наоборот: все перевернулось вокруг меня, снесенное с места
какими-то пучинными волнами; пучинные волны, - вероятно, учащенный пульс:
ведь я был в жару (скарлатина).
Это все и пытаюсь зарисовать я в первой главе "Котика Летаева"; и не я
виноват, что иные из подлинных переживаний выглядят непонятными для тех, кто
не в состоянии пережить их; многое подсочинял в жизни я, не срисовывая прямо
с натуры; например, негодяя Мандро, в романе "Москва"; а мне говорят, что
понятен Мандро! А вот зарисовал подлинно бывшее; и говорят:
- Сочинено: непонятно!
Во многом непонятны мы, дети рубежа: мы ни "конец" века, ни "начало"
нового, а - схватка столетий в душе; мы - ножницы меж столетьями; нас надо
брать в проблеме ножниц, сознавши: ни в критериях "старого", ни в критериях
"нового" нас не объяснишь.
Но это - о другом.
Возвращаюсь к норе, откуда вылезло сознание ребенка; нора - болезнь,
высокая температура; сознание - прорезалось, а 40№ жара подало вместо
предметов - жар; сознание на миг лишь пролезло в промежуток между болезнями,
уцепилось за эмпирическую картину квартиры; и опять: откинулось в жар
скарлатины: в жару забарахталось.
Эта узкая щель яви во мраке - образ воспоминания, как я выполз в
спальню родителей, подполз к рукомойнику: уцепился за ручку его; и -
шлепнулся на пол; меня унесли, подхватив под подмышки; меня уложили в
кроватку; далее - вновь сумбур; вдруг отчетливо ощущаю я руку, приложенную
ко лбу; и слышу голос матери откуда-то издали:
- Он горит, как в огне.
Так началась скарлатина, отделившая меня от реального образа детской
завесою диких бредов, которые, однако, запомнились мне и отчасти лишь
зарисованы мною в "Котике"; в них лейтмотив бредов - ясен: я от кого-то
спасаюсь; за мною несется "старуха";5 потом кто-то гонится, принимая образ
лечившего меня доктора Родионова; я его узнаю; это доказывает, что я уже его
видел; а - не помню его; и мне кажется, что первое явление его - бред; из
этого факта и заключаю: нечто, подобное восприятию памяти, было в более
ранний период: в период заболевания корью.
Интересно ведь: сознание о том, что "Я" - "Я", пришло мне в жару; и я
боялся как бы, что "Я" - погаснет; может быть, это - явление
физиологического страха смерти? Может быть, это - сама борьба со смертью в
обессиленном организме моем?
Немного позднее, уже выздоравливающий, переживаю ясно память о бреде,
как ощущение, что чудом спасся от дикой погони, пробегая лабиринтами снов,
рисовавших какую-то иную действительность с иными причинными связями; вот
почему стихотворение Гете "Лесной царь", которое мне было рано прочитано,
произвело на меня такое потрясающее впечатление;6 я точно вспомнил погоню,
которая и за мною была; гналась смерть; ведь ребенок, которого лесной царь
зовет, бредит; первые месяцы после болезни, уже совершенно отчетливо
вспоминаемые, переживались мною, как сравнение этой, нашей, квартирной
действительности, вернее действительности детской и коврика, и няни над ним,
с тою фантасмагорией бредов, от которых я только что избавился и где
возникло самое мое "Я" в чувствах дико ужасного расширения органов; или:
будто я не родился, а меня выхватили из какого-то космического пожара,
отбили погоню, удержали в детской, как в клетке, под няней; за стенами -
непонятное: там продолжается бред; там какие-то зверелюди; оттуда бухает
голосами:
- Бу-бу... Рарара... Штатиштичешким...
Я не знаю, кто это: говорят, что знакомые папы и мамы.
Оттуда влетают ко мне, под няню, то папа, то мама; и, опять меня
бросив, бросаются в грохочущий голосами сумбур:
- Рарара... Бубубу...
И я им не верю, но верю - няне.
Жизнь под опекою няни - следующие за болезнями месяцы; конец октября,
ноябрь, часть декабря 1883 года; этот краткий период сознанием мне растянут
в года; в нем формируется сама линия времени и нить непрерывных
воспоминаний; октябрь играет большую роль в моей жизни: 1) я в нем родился
(1880 г.), 2) осознал себя (1883 г.), 3) начал учиться грамоте, 4)
встретился с первым действительным другом-братом С. М. Соловьевым, 5)
позднее уже самые значительные переживания жизни падают на октябрь 1913
года7.
Описываемый период, пережитый, как года, но обнимавший не более
шестидесяти дней, стоит под лозунгом: детской комнаты, коврика, няни; еще
наша квартира мной не изучена; происходящее там - невнятно; полузнакомы еще
оттуда врывающиеся родители; там - сутолочь: споры гостей и, вероятно, -
ссоры отца и матери; все это сравнимо с образами скарлатинного бреда, а не с
трезвой ясностью наблюдаемой и изучаемой жизни в детской; я бы сравнил этот
период с древним периодом критской культуры (до вторжения дорян) ;8 и -
культ матриархата мне ведом; восседающая перед кованым сундучком няня в
очках мне и мать, и храмовая богиня; все от нее истекает; и все под ней
безопасно; отойди от нее - поглотит дыра темного коридора, из глубины
которого может в детскую выскочить минотавр, Янжул; и - я пожран.
Скарлатинный бред - моя генеалогия; и все то, что нарастает на нем в
описываемых шестидесяти днях, еще престранно окрашено; еще я не верю в
мирность и безопасность поданной яви, которой изнанка - только что пережитой
бред; я удивляюсь силе воспоминаний о пережитых бредах в эти шестьдесят
дней; она сложила морщину, которую жизнь не изгладила; выгравировался особый
штришок восприятия, которого я не встречал у очень многих детей, начинающих
воспоминания с нормальной яви, а не с болезни; в их сознании не двоится
действительность; в момент образования первых образов быта они уже раздвоены
памятью, повернутою на бред; особенность моей психики в усилиях разобраться
между этой, мирной картиной детской, и тем мороком еще недавно пережитого;
все доносящееся из-за стен (хаос голосов, споры, переживаемые каким-то
ревом) заставляет меня опасаться и вздрагивать; если я кану туда, я кану в
бред, из которого я вырван в детскую; словом: раздвоение между дионисической
стихией и аполлоновой9 я уже пережил в эти шестьдесят дней, как распад самой
квартиры на детскую и неизвестные, может быть, ужасные пространства
квартиры, адекватные мне неизвестному миру. Черта между известным и
неизвестным - отрезывающий детскую от гостиной небольшой коридорик; различия
между Арбатом и гостиной еще и не было.
Мои усилия соединить застенную жизнь с детской - в усилиях связать явь
детской с воспоминаниями о бреде, в этих усилиях же соединить - я уже
символист; объяснение мне - миф, построенный на метафоре; слышу слова: "Упал
в обморок". И - тотчас сон: провалилась плитка пола детской; и я упал в
незнакомые комнаты под полом, которые называются "обморок"10.
Так я стал символистом 11.
Кроме всех других объяснений, думаю, что одно из них - в особенности
момента, складывающего мне "Я": лихорадочное состояние; и потом -
нормальное; другие дети ведут память от нормального состояния; у них иная
эмпирика памяти; мне память врезывает во все последующие годины два рода
личных переживаний, не пересекающихся никак: объекты бреда, объекты событий
детской; память о бреде рисует как бы жизнь в комнате, у которой одна из
стен проломлена черт знает куда; но тени от лампы закрыли ужасы, там
свершающиеся; освети это незанавешенное место, - я и няня, мы взревем от
ужаса; я напуган болезнью; и меня посещает она еще в страшных снах;
впоследствии я поступаю совсем удивительно: я научаюсь вспоминать во сне,
что это - сон и что из него можно проснуться; я во сне кулаками протираю
глаза; и выныриваю из сонной опасности в мир яви; это умение проснуться (я
его поздней потерял) указывает на самообладание и трезвость, совмещающиеся с
исключительной впечатлительностью и пылкостью фантазии.
Как бы то ни было, - память о конце первого двухлетия (длинная память)
и исключительные ее объекты (фантастика бреда) резко отделяют меня от ряда
детей с более короткой памятью; и с иными объектами начала воспоминаний; от
характера начала воспоминаний зависит вся последующая жизнь, ибо все
восприятия этого начала даже не врезываются, а врубаются в мозг, как бы
топорищами; и критский двойной топор мне врубил в мозг образ доктора
Родионова, гоняющегося за мною, точно бык-минотавр;12 когда через семь лет я
прочитываю миф о Тезее и Минотавре13, я переживаю его в одном из образов
воспоминания о кошмаре моем. Обычно дети себя вспоминают уже четырехлетними;
трехлетний период им дан лишь в смутных, отдельных образах; я же и встретил
свои три года и провел свое трехлетие в твердом уме, в трезвой памяти и без
перерывов сознания; и я же помню свое четырех-пятилетие; должен сказать, что
с четырех лет исчезает бесследно, на всю жизнь, ряд интереснейших,
неповторимых переживаний; и кто пробуждается к сознанию позднее, тот ничего
не знает уже о целом пласте переживаний; тот пласт, который подается
сознанию ребенка, вступающего в третий год жизни, в отличие от воспоминаний
четырехлетнего так характеризуем: представьте ваше сознание погруженным в
ваше подсознание; представьте его несколько ослабленным от этого, но не
угасшим вовсе; невероятная текучесть характеризует его; и объекты
подсознательных, растительных процессов, жизнь органов, о которой потом мы
уже ничего не знаем, проницая психику физиологией, самую эту физиологию
мифизируют весьма фантастически; я копошусь как бы в другом мире, переживаю
предметную действительность комнаты не как ребенок, живущий в комнате, а как
рыбка, живущая в аквариуме, поставленном в комнате; представьте себе эту
рыбку сознающим себя ребенком, и вы поймете, что действительность ему подана
как сквозь толщу воды. Четырех лет ребенок уже вылез из аквариума; и тот,
кто проспал свою трехлетнюю жизнь и проснулся к жизни четырехлетним, уже
никогда не переживет того, что он бы мог пережить, если бы память у него
была длиннее и сознание сложилось ранее.
Третий год жизни по отношению даже к четвертому, пятому неимоверно
растянут; он подобен десятилетию; когда я устанавливал даты воспоминаниям,
то я увидел: трехлетие мне состоит из энного ряда долгих периодов, а уже
четырехлетие - один период, прожитой по сравнению с трехлетием с
молниеносною быстротой.
Четырехлетним я с презрением смотрю в Демьянове на трехлетнего пупса; и
думаю: до неприличия молод он передо мною, видавшим виды стариком; а учти я
эти виды, они - главным образом события разных периодов моего трехлетия;
далее - события сдвинуты; линия лет - коротка; и вдруг она удлиняется
невероятно: в месте начала трехлетия (в течение воспоминаний в обратном
порядке, разумеется).
Подумайте только: моя многолетняя жизнь с няней в замкнутой комнатке
после болезни по точным подсчетам не могла длиться больше шестидесяти дней;
до нее - тысячелетия скарлатинных бредов; и после нее - очень долгая жизнь с
бонной, Каролиной Карловной (от двадцатых чисел декабря 1883 года до...
масленицы 1884 года), то есть около трех месяцев; 14 а опыты этих двух
месяцев, потом трех месяцев равны опытам жизни последующих двух лет
(двадцати четырех месяцев).
Период с няней стоит под девизом: ею держится строй мира; исчезни она -
все рухнет; и вломится минотавр, Янжул, из дыры коридорика.
И вот это все рухнуло; в одну темную ночь в детскую вломился кто-то
ужасный с деформированным голосом отца и затащил из комнаты няню в какие-то
невыдирные чащи (вероятно, - ее загрыз); дело же было так: няня вернулась из