Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


1. Первые месяцы
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   46
Глава третья


БОРЕНЬКА


1. ПЕРВЫЕ МЕСЯЦЫ


В предыдущей главе зарисовал я обстание, в которое вылезал; постараюсь

вкратце зарисовать, откуда я вылезал.

Я вылез из детской - в квартиру; и находил в ней среду; между нашей

квартирой, Арбатом, Москвою, тогдашней Россией и детскою комнаткой был мне

рубеж, потому что квартира уже - круг квартир, подчиненных единому правилу;

можно сказать, что мое восприятье квартиры в младенческих годах двойное

какое-то.

Квартира сначала разломана мне; собственно: знаю я детскую комнату; в

ней все знакомо, не страшно; она-то есть дом; то же, что за стеною, уже не

есть дом, потому что гостиная с окнами в мир, на Арбат, - то же самое, что

этот мир, иль Арбат, из которого к нам появляются с правилами то один, то

другая; и с этими полуизвестными личностями тесно связаны папа и мама, а мне

эти личности часто вполне неизвестны, весьма подозрительны; в детской -

иное, свое; и в моем представлении детская - внутренний мир, а гостиная -

внешний, почти что Арбат; между ними отчетлив рубеж - коридор, из передней

ведущий как раз мимо детской; в коридор выходили двери "парадных" комнат;

гостиная, отделенная коридором, была против детской.

Перелезая в гостиную, я вступал в быт квартиры; кабы не Усов,

Лясковская, Стороженки и прочие, подпирающие со всех сторон стены нашей

квартиры, они бы и рухнули; устои быта казались неустоями просто; но - что

скажет сосед Янжул, как дятел, долбящийся книгою в стену нам по вечерам

(выколачивал пыль)?

И Янжул-профессор, приставленный строгой средою, напоминающий стуком

книги, что он сторожит - бу-бу-бу-бы-бы-быт, дозирал, чтобы у нас было, как

и у всех, и чтобы "папа" не разъехался с "мамою".

Г. В. Бугаев и В. И. Танеев, тем не менее, ломают устои: едкою

критикою.

Я ребенком просовываюсь в этот быт; и, напуганный им, от него удираю;

лезу обратно в нору свою, в детскую.

Сознание мое - какое-то странное от неосознанной еще собственной

независимости; оно мне казалось разбойным в те годы; душа, как преступник,

таилась, выглядывая и до сроку увидя то, что ей видеть не полагалось; от

мыслей об увиденном я спасаюсь в тот мир, где все протекает не по правилам

индуктивного мышления Джона Стюарта Милля.

И это - мир сказок1.

О сказке я знаю всегда: сказка есть сказка, или - не то, что кругом, а

некоторое "как бы", подобно игре в жмурки; вникание в сказку мне отличает

сказку от данности: никогда не стояла проблема, что действительно есть некий

"бука"; "как бы" перевешивало, хотя бы в том, что я свободно в сказку играл,

то есть видоизменял материал ее фабулы как мне угодно; живет на свете М. И.


Лясков-ская; и в нее не поиграешь, потому что она есть; в "буку" играешь,

как хочешь; и это потому, что нет буки, как нет "землянички" на лице

крестного, а есть бородавки; я же спросил при всех о том, почему у него

земляничка выросла.

Сказку я отличал от действительности; к сказке и к игре прибегая, как

прибегают люди, вынужденные вести сидячий образ жизни, к гимнастике.

К сказке у меня был непроизвольный подход, как только к символу;

символ - не пища, а как лекарство, вводимое в кровь; питаются хлебом и не

питаются микстурой; однако: принимают микстуру; хлеб нашей жизни был плох;

стало быть, коли я инстинктивно стал в усиленной дозе прибегать к микстурам

под формою сказок, этому надо было радоваться.

Вовсе не понимают душу младенца, когда утверждают, что младенец верит в

сказки; если "верит", то не так, как верит в бытие за стеною живущего

Янжула; Янжула нет, а позвонись к Янжулу: выйдет Янжул; "бука" сидит в углу,

а пойди в угол - будет тебе жутковато; и - только, а "буки" не будет.

В детстве я любил подойти к теневой черте из освещенной комнаты,

повернуться и с ощущением жутковатого холодка прибежать из тени на руки

гувернантки; я любил игру: "бука" теперь не тронет; для этого надо было

пережить жутковатый холодок оторопи.

Сказки мне были материалом упражнения в переживаниях; и я развил себе в

детстве крепкие мускулы: владенья собою.

В этом - роль сказок и музыки для меня.

Если бы не было сказок, чем бы я защитился от жизни, в которую защемили

меня. Так меж сознанием и обстанием появился буфер; обстание мучило, но не

расплющивало.

Переживания, мною описанные в повести "Котик Летаев"2, кажутся многим

весьма надуманными; и оттого - непонятными; ни в одной книге я с такой

простотой не подавал копии действительно бывших переживаний; не Андрей Белый

написал, а Борис Николаевич Бугаев натуралистически зарисовал то, что твердо

помнил всю жизнь; в чем дело? Что непонятно? Либо "язык" Белого, либо

"натура" его весьма натуралистического письма; "слово" - краска художника

слова; и если понадобились новые слова и по-новому их сочетанье, так это не

каприз "Белого", а эмпирическая необходимость в красках; до "Белого" иначе

описывали детство, - согласен; но это лишь оттого, что брали началом записи

воспоминаний более поздний период; может быть, Б. Н. Бугаев на несколько

месяцев ранее других начал вспоминать; 3 а ведь месяц в первых годах жизни -

года; вспомнить на несколько месяцев раньше, - сильно увеличить масштаб;

Толстой и другие брали более поздние этапы жизни младенца; и брали ее в

других условиях; оттого они и выработали иной язык воспоминаний; выросла

традиция языка; "Белый" не имел традиций записывания более ранних

переживаний, осознанных в исключительных условиях, о которых - ниже; стало

быть, иной язык "Белого" - от иной натуры; стало быть, надо не корить за

языковую вычурность, а поставить вопрос о том, нужно ли изучать иную натуру

натурализма Белого; по-моему - надо: всякий подлинный натуралист изучает

редкие виды растений, как и обычные; в редком растении можно наткнуться ведь

на подгляд в иной период земной эпохи.

Теперь о своеобразии натуры "Котика Летаева"; автор зарисовывает

интересный случай проблесков сознания, складывающихся в сорокаградусном

жару, в момент кори;4 далее отчетливый момент сознания между корью и

скарлатиной; далее - скарлатинный жар; и после него первый взгляд на детскую

комнатку уже в условиях нормальной температуры (выздоровление). Но, взяв в

принципе точку зрения младенца, не ведающего, что он болен и что

передаиваемое им есть жар, автор пытается средствами сознания взрослого

передать особенность жарового состояния младенца так, как память ему доносит

о них; но все же: он лапидарно оговаривает то обстоятельство, что был болен

корью и скарлатиной.

Случай этот - мой случай; и время - на рубеже третьего года; это -

осень 1883 года; 27-го октября нового стиля мне минуло три: заболел же я в

начале октября, когда мне было всего два года; очень редкая память; и очень

исключительные условия, в которых она рождалась.

Этот случай должен возбудить чисто научный и художественный интерес,

ибо он не есть выдумка "декадента", а документ сознания.

Я не знаю, в чем корень странного восприятия твердых устоев, как

жидких: в преждевременном сознании, или в условиях температуры (болезни);

но - факт: я не воспринимаю ничего твердого; я переживаю себя, как

брошенного в пучину; выплыву на мгновенье, схвачусь за летящий на волнах

обломок разбитого корабля; и - вновь утопаю; обломок - лицо няни,

запоминаемое слово, кусок стены детской; и опять - бред; не столько

фантастика образов (их как и нет вовсе), сколько фантастика переживаний,

будто все расширяется; думаю, что ощущения этого расширения и есть

скарлатинный жар. Но и - установлен факт: если бы новорожденный осознавал

свое восприятие, то он видел бы мир на плоскости, ибо третье измерение,

рельеф, есть результат упражнения мускулов глаза; ребенок может тянуться

ручкой к звезде так же, как и к соске; у него нет осознания дистанций.

Я одной стороной сознания помню свои переживания действительности в

период, когда еще не было мне установки дистанции; переживание растущего

тельца, блеск звезды, голос матери подавались мне без всякого рельефа; помню

свои безрельефные переживания; они - переживания погруженности во что-то

текучее; стена, нет стены: утекла; вместо нее - звезда; невдомек, что

перевернули; наоборот: все перевернулось вокруг меня, снесенное с места

какими-то пучинными волнами; пучинные волны, - вероятно, учащенный пульс:

ведь я был в жару (скарлатина).

Это все и пытаюсь зарисовать я в первой главе "Котика Летаева"; и не я

виноват, что иные из подлинных переживаний выглядят непонятными для тех, кто

не в состоянии пережить их; многое подсочинял в жизни я, не срисовывая прямо

с натуры; например, негодяя Мандро, в романе "Москва"; а мне говорят, что

понятен Мандро! А вот зарисовал подлинно бывшее; и говорят:

- Сочинено: непонятно!

Во многом непонятны мы, дети рубежа: мы ни "конец" века, ни "начало"

нового, а - схватка столетий в душе; мы - ножницы меж столетьями; нас надо

брать в проблеме ножниц, сознавши: ни в критериях "старого", ни в критериях

"нового" нас не объяснишь.

Но это - о другом.

Возвращаюсь к норе, откуда вылезло сознание ребенка; нора - болезнь,

высокая температура; сознание - прорезалось, а 40№ жара подало вместо

предметов - жар; сознание на миг лишь пролезло в промежуток между болезнями,

уцепилось за эмпирическую картину квартиры; и опять: откинулось в жар

скарлатины: в жару забарахталось.

Эта узкая щель яви во мраке - образ воспоминания, как я выполз в

спальню родителей, подполз к рукомойнику: уцепился за ручку его; и -

шлепнулся на пол; меня унесли, подхватив под подмышки; меня уложили в

кроватку; далее - вновь сумбур; вдруг отчетливо ощущаю я руку, приложенную

ко лбу; и слышу голос матери откуда-то издали:

- Он горит, как в огне.

Так началась скарлатина, отделившая меня от реального образа детской

завесою диких бредов, которые, однако, запомнились мне и отчасти лишь

зарисованы мною в "Котике"; в них лейтмотив бредов - ясен: я от кого-то

спасаюсь; за мною несется "старуха";5 потом кто-то гонится, принимая образ

лечившего меня доктора Родионова; я его узнаю; это доказывает, что я уже его

видел; а - не помню его; и мне кажется, что первое явление его - бред; из

этого факта и заключаю: нечто, подобное восприятию памяти, было в более

ранний период: в период заболевания корью.

Интересно ведь: сознание о том, что "Я" - "Я", пришло мне в жару; и я

боялся как бы, что "Я" - погаснет; может быть, это - явление

физиологического страха смерти? Может быть, это - сама борьба со смертью в

обессиленном организме моем?

Немного позднее, уже выздоравливающий, переживаю ясно память о бреде,

как ощущение, что чудом спасся от дикой погони, пробегая лабиринтами снов,

рисовавших какую-то иную действительность с иными причинными связями; вот

почему стихотворение Гете "Лесной царь", которое мне было рано прочитано,

произвело на меня такое потрясающее впечатление;6 я точно вспомнил погоню,

которая и за мною была; гналась смерть; ведь ребенок, которого лесной царь

зовет, бредит; первые месяцы после болезни, уже совершенно отчетливо

вспоминаемые, переживались мною, как сравнение этой, нашей, квартирной

действительности, вернее действительности детской и коврика, и няни над ним,

с тою фантасмагорией бредов, от которых я только что избавился и где

возникло самое мое "Я" в чувствах дико ужасного расширения органов; или:

будто я не родился, а меня выхватили из какого-то космического пожара,

отбили погоню, удержали в детской, как в клетке, под няней; за стенами -

непонятное: там продолжается бред; там какие-то зверелюди; оттуда бухает

голосами:

- Бу-бу... Рарара... Штатиштичешким...

Я не знаю, кто это: говорят, что знакомые папы и мамы.

Оттуда влетают ко мне, под няню, то папа, то мама; и, опять меня

бросив, бросаются в грохочущий голосами сумбур:

- Рарара... Бубубу...

И я им не верю, но верю - няне.

Жизнь под опекою няни - следующие за болезнями месяцы; конец октября,

ноябрь, часть декабря 1883 года; этот краткий период сознанием мне растянут

в года; в нем формируется сама линия времени и нить непрерывных

воспоминаний; октябрь играет большую роль в моей жизни: 1) я в нем родился

(1880 г.), 2) осознал себя (1883 г.), 3) начал учиться грамоте, 4)

встретился с первым действительным другом-братом С. М. Соловьевым, 5)

позднее уже самые значительные переживания жизни падают на октябрь 1913

года7.

Описываемый период, пережитый, как года, но обнимавший не более

шестидесяти дней, стоит под лозунгом: детской комнаты, коврика, няни; еще

наша квартира мной не изучена; происходящее там - невнятно; полузнакомы еще

оттуда врывающиеся родители; там - сутолочь: споры гостей и, вероятно, -

ссоры отца и матери; все это сравнимо с образами скарлатинного бреда, а не с

трезвой ясностью наблюдаемой и изучаемой жизни в детской; я бы сравнил этот

период с древним периодом критской культуры (до вторжения дорян) ;8 и -

культ матриархата мне ведом; восседающая перед кованым сундучком няня в

очках мне и мать, и храмовая богиня; все от нее истекает; и все под ней

безопасно; отойди от нее - поглотит дыра темного коридора, из глубины

которого может в детскую выскочить минотавр, Янжул; и - я пожран.

Скарлатинный бред - моя генеалогия; и все то, что нарастает на нем в

описываемых шестидесяти днях, еще престранно окрашено; еще я не верю в

мирность и безопасность поданной яви, которой изнанка - только что пережитой

бред; я удивляюсь силе воспоминаний о пережитых бредах в эти шестьдесят

дней; она сложила морщину, которую жизнь не изгладила; выгравировался особый

штришок восприятия, которого я не встречал у очень многих детей, начинающих

воспоминания с нормальной яви, а не с болезни; в их сознании не двоится

действительность; в момент образования первых образов быта они уже раздвоены

памятью, повернутою на бред; особенность моей психики в усилиях разобраться

между этой, мирной картиной детской, и тем мороком еще недавно пережитого;

все доносящееся из-за стен (хаос голосов, споры, переживаемые каким-то

ревом) заставляет меня опасаться и вздрагивать; если я кану туда, я кану в

бред, из которого я вырван в детскую; словом: раздвоение между дионисической

стихией и аполлоновой9 я уже пережил в эти шестьдесят дней, как распад самой

квартиры на детскую и неизвестные, может быть, ужасные пространства

квартиры, адекватные мне неизвестному миру. Черта между известным и

неизвестным - отрезывающий детскую от гостиной небольшой коридорик; различия

между Арбатом и гостиной еще и не было.

Мои усилия соединить застенную жизнь с детской - в усилиях связать явь


детской с воспоминаниями о бреде, в этих усилиях же соединить - я уже

символист; объяснение мне - миф, построенный на метафоре; слышу слова: "Упал

в обморок". И - тотчас сон: провалилась плитка пола детской; и я упал в

незнакомые комнаты под полом, которые называются "обморок"10.

Так я стал символистом 11.

Кроме всех других объяснений, думаю, что одно из них - в особенности

момента, складывающего мне "Я": лихорадочное состояние; и потом -

нормальное; другие дети ведут память от нормального состояния; у них иная

эмпирика памяти; мне память врезывает во все последующие годины два рода

личных переживаний, не пересекающихся никак: объекты бреда, объекты событий

детской; память о бреде рисует как бы жизнь в комнате, у которой одна из

стен проломлена черт знает куда; но тени от лампы закрыли ужасы, там

свершающиеся; освети это незанавешенное место, - я и няня, мы взревем от

ужаса; я напуган болезнью; и меня посещает она еще в страшных снах;

впоследствии я поступаю совсем удивительно: я научаюсь вспоминать во сне,

что это - сон и что из него можно проснуться; я во сне кулаками протираю

глаза; и выныриваю из сонной опасности в мир яви; это умение проснуться (я

его поздней потерял) указывает на самообладание и трезвость, совмещающиеся с

исключительной впечатлительностью и пылкостью фантазии.

Как бы то ни было, - память о конце первого двухлетия (длинная память)

и исключительные ее объекты (фантастика бреда) резко отделяют меня от ряда

детей с более короткой памятью; и с иными объектами начала воспоминаний; от

характера начала воспоминаний зависит вся последующая жизнь, ибо все

восприятия этого начала даже не врезываются, а врубаются в мозг, как бы

топорищами; и критский двойной топор мне врубил в мозг образ доктора

Родионова, гоняющегося за мною, точно бык-минотавр;12 когда через семь лет я

прочитываю миф о Тезее и Минотавре13, я переживаю его в одном из образов

воспоминания о кошмаре моем. Обычно дети себя вспоминают уже четырехлетними;

трехлетний период им дан лишь в смутных, отдельных образах; я же и встретил

свои три года и провел свое трехлетие в твердом уме, в трезвой памяти и без

перерывов сознания; и я же помню свое четырех-пятилетие; должен сказать, что

с четырех лет исчезает бесследно, на всю жизнь, ряд интереснейших,

неповторимых переживаний; и кто пробуждается к сознанию позднее, тот ничего

не знает уже о целом пласте переживаний; тот пласт, который подается

сознанию ребенка, вступающего в третий год жизни, в отличие от воспоминаний

четырехлетнего так характеризуем: представьте ваше сознание погруженным в

ваше подсознание; представьте его несколько ослабленным от этого, но не

угасшим вовсе; невероятная текучесть характеризует его; и объекты

подсознательных, растительных процессов, жизнь органов, о которой потом мы

уже ничего не знаем, проницая психику физиологией, самую эту физиологию

мифизируют весьма фантастически; я копошусь как бы в другом мире, переживаю

предметную действительность комнаты не как ребенок, живущий в комнате, а как

рыбка, живущая в аквариуме, поставленном в комнате; представьте себе эту

рыбку сознающим себя ребенком, и вы поймете, что действительность ему подана

как сквозь толщу воды. Четырех лет ребенок уже вылез из аквариума; и тот,

кто проспал свою трехлетнюю жизнь и проснулся к жизни четырехлетним, уже

никогда не переживет того, что он бы мог пережить, если бы память у него

была длиннее и сознание сложилось ранее.

Третий год жизни по отношению даже к четвертому, пятому неимоверно

растянут; он подобен десятилетию; когда я устанавливал даты воспоминаниям,

то я увидел: трехлетие мне состоит из энного ряда долгих периодов, а уже

четырехлетие - один период, прожитой по сравнению с трехлетием с

молниеносною быстротой.

Четырехлетним я с презрением смотрю в Демьянове на трехлетнего пупса; и

думаю: до неприличия молод он передо мною, видавшим виды стариком; а учти я

эти виды, они - главным образом события разных периодов моего трехлетия;

далее - события сдвинуты; линия лет - коротка; и вдруг она удлиняется

невероятно: в месте начала трехлетия (в течение воспоминаний в обратном

порядке, разумеется).

Подумайте только: моя многолетняя жизнь с няней в замкнутой комнатке

после болезни по точным подсчетам не могла длиться больше шестидесяти дней;

до нее - тысячелетия скарлатинных бредов; и после нее - очень долгая жизнь с

бонной, Каролиной Карловной (от двадцатых чисел декабря 1883 года до...

масленицы 1884 года), то есть около трех месяцев; 14 а опыты этих двух

месяцев, потом трех месяцев равны опытам жизни последующих двух лет

(двадцати четырех месяцев).

Период с няней стоит под девизом: ею держится строй мира; исчезни она -

все рухнет; и вломится минотавр, Янжул, из дыры коридорика.

И вот это все рухнуло; в одну темную ночь в детскую вломился кто-то

ужасный с деформированным голосом отца и затащил из комнаты няню в какие-то

невыдирные чащи (вероятно, - ее загрыз); дело же было так: няня вернулась из