Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига

Содержание


6. Критики среды
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   46

произошло никакого.

Четверть века сюда я ходил; перевидал рои лиц. А. Ф. Кони, Мечников,

Боборыкин, Толстой, Поль Буайе, Соловьев, - здесь маячили; 5 помню: резвимся

мы в белой столовой, с огромнейшим грохотом стол отодвинув; а из гостиной,

обняв Николай Ильича, Лев Толстой к нам выходит; и пристально смотрит, как

мы хулиганим; иль: Владимир Соловьев сидит в красной гостиной, весьма

удивляя брадой и власами; а мы напряженно стараемся хвостик ему прицепить. В

1884 - 1890 годах постоянно встречал здесь Якушкина, Веселовского, Янжула,

Иванюкова, Танеева, тяжелого Самоквасова; шутиком вертится, бывало, не

потрясая меня остроумием, В. Е. Ермилов; в том обществе он подавался, как

номер эстрадный; а из-под ног (под Стороженкою жил) появляется нами любимый

И. А. Линниченко (тогда - не профессор); Иван Иваныч Иванов, когда ни

приди, - все витийствует здесь; и обедает здесь; а после обеда мы, дети,

сымпровизировав в детской "театр", отхватываем половину гостиной, завешиваем

ее; и требуем, чтобы гости смотрели на нас; и Федотова смотрит, похваливает.

Помню: здесь ослепил Бобо-рыкина магнием я (у него - болели глаза); впрочем,

это - не я, а - "бранкукашка" Коля:

- Ты, Боря, ему в глаза!

Боборыкин так даже подпрыгнул, а Николай Ильич - ничего.

Одно время придумали номер: придет к Н. И. "чтитель", являемся мы к

Николай Ильичу в кабинет с грозным требованием:

- К нам, папа, к нам, Николай Ильич, - на сеанс спиритический!

Вельский, учитель гимназии наш, двойки ставящий, у Стороженок вполне в

нашей власти; Н. И. не посмеет перечить он, а Н. И. прибран нами к рукам; Н.

И. тащит Вельского в темную комнату, где приготовлена нами засада; мы сядем

за стол, в темноте; и подушкою припасенною Вельского бьем (не мы - "дух");

исколоченный нами, уходит отсюда: за двойки в гимназии здесь ему - страшная

месть.

В тот период мне нравится очень студент-репетитор "кургашек"; веселый и

умный, затеивающий то интересную беготню, то сидящий, пенснэ нацепив, за

столом, очень слушающий, даже в споры вступающий, - Дмитрий Иванович Курский

(поздней "нарком-юст") ;57 после он появлялся лишь: репетирует брат его,

Владимир Иванович; Фриче сидит здесь, Бальмонт.

Поздней познакомился у Стороженок с профессорами: М. М. Покровским, с

Матвей Никаноровичем Розановым, с Саводником, с Мельгуновым, с профессором

Бороздиным (тогда - студентом), с профессором Фельдштейном (тогда -

гимназистом), с писательницей Хин; и со сколькими прочими.

Люди менялись в годах; не менялся лишь тон, задаваемый мужем маститым,

а после уже дряхлым старцем: довольно пустой; та квартира мне служит уроком:

и кариатиды легко... покрываются мохом!

Дети Николай Ильича (Маруся, Коля и Саша) - первые мне друзья по

времени, особенно Маруся;58 дружба с ней началась, когда я был еще

четырехлетним, а она - трехлетней; Коля - ползал еще, а Саши не было вовсе

на свете; с ними же порой я встречался и на Смоленском бульваре, куда меня

редко водили: водили гулять на Пречистенский, где встречались все те же

знакомые наши: Федор Иванович Маслов, с которым Танеев дружил, пока Маслов

не выписал "Нового Времени", переменив орьентацию; там Самуил Соломоныч

Шайкевич, известный Москве адвокат, с супругой бродил, и Владимир Иваныч

Танеев порой проносился стремительно; и профессор Александр Карлович

Эшлиман, посещавший нас, сидя на лавочке, предобродушно подманивал; Николай

Платонович Шрамченко, инспектор женских гимназий, являлся сюда со своей

дочкою, Надей; но ждал я не их, а огромную шубу и воткнутый нос в воротник;

из мехов два очка мне проблещут (ни носа, ни белых усов, - только шапка,

очки, да огромная шуба); и я, вырываясь из рук, мчусь под шубу, в меха, с

громким криком:

- Вот - друг мой идет!

И в объятиях мягких и теплых тону; и из меха головка седая и старческая

вылупляется; мягко шамкает мне: это - Федор Иваныч Буслаев; встречаемся с

ним каждый День на бульваре, свидания назначая друг другу и передавая друг

другу последние новости; после же я от него получаю кусочек рябиновой

пастилы с неизменным подшептом: от птички узнал он, что я - на бульваре; и

вот он - пришел ко мне.

Так мы три года встречались.

Меня на бульваре все знают:

- Вот - Боря Бугаев!

Раскланиваюсь я с неизвестными даже:

- С кем, Боренька, ты? Я же гордо:

- Знакомый мой!

Этот район населен профессурой; куда нос ни сунешь, - профессор; так с

нами дверь в дверь живет Ян-жул; под Янжула въехал историка Соловьева сын,

М. С. Соловьев; коли носом просунешься в окна из кашей квартиры, то в окна

уткнешься; за окнами теми давно обитает профессор Иван Александрович

Угримов; и рядом же Селиванов живет; на Сенной обитает профессор Владимир

Григорьич Зубков; против - сверт в Оружейный; и там - Стороженко, и там -

Линниченко.

Очерчена, замкнута жизнь: тесновато! В арбатском районе томлюсь; сюда

выжаты сливки Москвы или - целой России; и столкнуты и дверями, и окнами

здесь все традиции славные стаи славной; казалось бы, радоваться!

А тяжелая грусть, безысходная грусть охватила меня, переходя просто в

дикую мрачность; тринадцатилетним переживал я буддистом каким-то себя, а не

отроком; мрачность перерождалася в бунт открывания "форточек": в жизнь; у

Николая Васильевича вырос сын декадентом; и сказка про серого козлика, от

которого остались рожки да ножки, себя повторила: жил-был "Боренька", пришел

волк "белый"; и - "Бореньку" съел он.

И Николай Ильич, певший девочке "Танечке" дифирамбы, на Бореньку не

сердито (добряк!) стал коситься, пока... не усвоил... чего-то...

То было пред смертью его, когда он, совершенно разбитый болезнью, повис

головою в грудь, свешивался с огромного кресла, высматривая исподлобья

хитрейшими, украинскими глазками; был одинок: "бранкукашки" (и Коля, и

Саша) - перебранкуканили так, что он плакал от них; у себя на квартире

дочитывал курс свой последний последнему слушателю: И. Н. Бороздину

(препохвальное претерпение!). Выдавал дочь он замуж; унылая свадьба; из

университетских один лишь Иван Иваныч Иванов, закатывающийся... в Нежин (да

в церковь явившаяся размягченная и поседевшая кариатида-Янжул, уже

академик59, с большим поправеньем); помнится купчик, седой и подвыпивший на

этой свадьбе (со стороны жениха); грустно было на свадьбе подруги; и грустно

висел Николай Ильич в кресле; глаза наши встретились; пальцем меня подманил

он к себе; и когда я склонился к нему, с мрачным юмором, с истинно

героическим юмором, глазками ткнув на "веселие" и на купца красноносого,

вытарахтел свирепою скороговоркою он:

- Козловак!

- Что такое? - не понял я.

- Не правда ли, говорю, - "козловак"! И еще раз ткнул глазками перед

собою.

До этого мы о "Симфониях" моих - ни звука: из чувства такта (что мог он

сказать о них, кроме жестокого осуждения мне?); а тут вдруг - "козловак"

(словечко из "Северной симфонии");60 стало быть, - прочитал; и, стало быть,

усвоил; не так уже непонятны, стало быть, словечки "Белого", коли, когда

случилось обстоятельство, соответствующее словечку, то выскочило и словечко

у отрицателя моих "словечек".

Да и как не понять "козловака": там, там, где Максим Ковалевский

закатывал спич, Алексей Веселовский же вздергивал ногу Бруно в зарю

возрожденья, - ни спичей, ни мужей науки: линяющий Иван Иваныч Иванов, уж

где-то в газете хвальнувший меня, говорит что-то о Матерлинке на свадьбе

(horribile dictu)61, да купчик подвыпивший (откуда взялся он?)62

подкозловачивал.

Да, козловак!

Это было последнее слово, мне сказанное Николай Ильичей: напутственное,

прощальное слово, взывающее к сочувствию; и я его понял.

Скоро стоял я над гробом его, переживая действительную скорбь, что

утратил этого прекрасного добряка, незадачливого профессора и незлобивого

человека; и кто-то из словесников, показывая на прах, дернул ужаснейшим

"козловаком":

- Вот, вдохновитесь: и на похоронах "воспойте" нам его.

Я посмотрел на словесника; и подумал: "И дернуло же?"

Только средь "апостолов" гуманности возможны подобные "задопятовские"

безвкусицы.


6. КРИТИКИ СРЕДЫ


Картина среды мне наляпана крупными пятнами красок, действовавших на

воображение; анализировать эти пятна я мог лишь отчасти; противопоставить им

(быту быт) я не мог; мне ведь сравнения внешнего не было; и все "мое"

изживалося немо, подпольно без слов и без образов; знай я рабочих, крестьян,

иль богатых купцов, иль священников, или художников, я бы мог

противопоставить; из противопоставления нечто учесть.

Но мне подан университет - с примечанием: все, что я вижу, -

единственное "так надо".

Компания позитивистически настроенных либералов - одно пятно нашей

среды; забеспокоило рано оно меня: неискренностью позы и нечеткостью

идеологии; поза не соответствовала содержанию; честный вид не вполне

соответствовал безукоризненности всех поступков и их плодов; брак

позитивизма с либерализмом легко вырождался в оппортунистическое шатание; а

витиеватая фраза Весе-ловского, очищенная от аллегорий, вводных и

придаточных предложений, оказалась нулем; осточертели мне разговоры о власти

идей без материальной и художественной базы слова, едва я прикоснулся к

урокам Льва Ивановича Поливанова, учившего ощупывать слово; после первого

поливановского урока, до всяческого модернизма - погиб Стороженко, погиб

Веселовский; фрак, кляк, кафедра - оказались картонными.

Другое красочное пятно - математики: скучные, неповоротливые,

беспомощные люди; правда, - весьма не фразеры; даже - слишком не фразеры;

слово все-таки знак общения; а сидеть, немо друг другу показывать формулы,

пусть глубокие, и подставлять спину нам, в формулы не посвященным, - нет,

это слишком! Ведь вот: думал же я лет двадцать пять вместе с мамой:

"Бобынин - дурак!" А он - умница! Зачем же вводить в заблуждение?

Отец и Усов - каламбуристы; отец - "слабый" в быту; Усов, кажется, -

тоже слабый; в результате: революция испарялась и плавала где-то над бытом;

и Мария Ивановна Лясковская стверживала этот быт.

Я ждал только повода придраться к критике того, что полусознание мое

уже отвергало; каждое едкое слово о быте, помнится, перевешивало мне десятки

и сотни слов, быт утверждавших; оно падало, как дождь, на иссушенную почву,

мгновенно впитываясь.

Повод к критике - дяди мои, Бугаевы: главным образом Георгий Васильевич

(но и Владимир Васильевич); и повод к критике весьма уважаемый матерью

Владимир Иванович Танеев.

Дяди, - выпадыши из нашего быта: так сказать, - полудекаденты (ведь

слова такого не знали в те годы); они - чудаки, над которыми похохатывали,

которых поведение было порой ни на что не похоже; но они уже выступали:

выступали против "традиций" - не каламбурами, а жизнями, достаточно

сломанными.

Владимир Васильич Бугаев является редко из Питера; явный чудак: с видом

взъерошенного конспиратора и нигилиста шестидесятых годов, весьма бедно

одетый и весьма заносчиво нас оглядывающий, тыкающий окурок не в пепельницу,

а в цветочную вазу: с явною демонстрацией.

- Вы бы в пепельницу!

- Я так привык, - что?

Произносит он "что", точно пять "ч" написано: "чччто?" Это - в пику

Москве, говорящей "што".

- Какой говор у вас.

- Чччто? Прекрасный говор, - не ваш: не московский!

В юности нигилист, ультракрасный, требующий с Антоновичем отделенья

Украины, едва ли не режущий лягушек из "прынципа", и вздергивающий ногу на

ногу (носком в небо) при дамах, он, студент, все забыв, пристрастился к

химии, да так, что в ней выявил задатки большого научного таланта; так о нем

отзывался профессор Бутлеров, силившийся его оставить при университете; не

тут-то было: усмотревши в действиях Бутлерова покровительство начальства и

нарушение "прынципа", дядя мой, Владимир Васильевич - "чччто?" - бросил

химию, которой он увлекался; и - стал служить в банке (почему - в банке?),

где ему уже не покровительствовал никто и где получал года он гроши,

продолжая изучать Спенсера, Милля, Конта, которых он был начетчиком, как и

отец, переча отцу и доказывая свое, - "чччто?" - а не его пониманье.

Знал он позитивистов не как... Стороженко.

Отец его тащил в "свет", а он, "свет" обфыркав и едко укалывая отца его

"светом", прегордо запахивался в холодное и обтрепанное пальтишко, несся с

отцом по Невскому проспекту (отроческое мое впечатленье).

- Володя, - да-с: фыркает, - юморизировал отец.

Наконец даже в банке заметили совершенно исключительную честность уже

седого дяди, получавшего гроши, вдруг повысили, обеспечили; тогда он,

обфыркав банк, умчался учительствовать в Финляндию, где и умер.

Когда появлялся он изредка, то мне он стоял катастрофою авторитетов;

потрепанный, задирающий ногу вверх, на наскоки отца он ответствовал

ехиднейшими проты-каньями китов науки и нашего быта:

- Чччто? Да, - пустяки!

А вид - добродушный.

Отец, бывало, таким носорогом кидается на него со Спенсерами и Миллями;

а маленький, седенький дядя, полуголодный какой-то, морским коньком

выюркнет; и, выюркнув, еще уколет отца теми же Миллями, Спенсерами; и,

подразнив нас, уедет надолго.

И долго живет впечатленье во мне, что среду нашу, всю, издырявил

кротчайший Владимир Васильевич; умница, умнее прочих, а - не знаменитость,

не прочно живет; и, живя так, совсем не горюет; и даже - доволен собой и

судьбой.

Другой брат отца, Георгий Васильевич, всю жизнь являлся к обеду к нам

раз в две недели, с портфелем своим: из суда (был присяжным поверенным он);

этот был в другом стиле: высокий, красивый, стройнейший, со вкусом одетый и

умный весьма, но, как дядя Володя, - чудак, подфыфыкающий, очень злой, с

беспощадной насмешкою (впрочем, - вполне бескорыстной; и даже - себе во

вред); опрокидыватель наших традиций мне он; дядя питерский - не нападал: на

него нападали; тогда, защищаясь, он бил нас. Георгий Васильевич был

нападателем; даже - присевшим в засаду; присядет, подкрадывается молчаньем,

все выслушает, даже с неким сочувствием, точно выведывает; и, все выведав, -

трах-тарарах: скажет нечто такое, что - в обморок падай!

И после - пойдет и пойдет: на часы!

С детства я знаю, что "Жоржик" (так дядю отец называл), благосклонно

введенный отцом и Шайкевичем в круг "всей Москвы", в круг профессорский, где

адвокатствовали Танеев и Муромцев вместе с Шайкевичем, где князь Урусов

блистал, - дядя, введенный в тот круг, как весьма образованный молодой

адвокат, очень умный, и "брат Николая Васильевича", весьма скоро презло и

преедко обфыркавши всех, завел собственный круг: незадачников, странных

весьма, не блиставших нисколько; являлся к нам противопоставить

какого-нибудь им открытого очередного гения - Урусову, Муромцеву; так он -

выбыл, не став адвокатом блистательным; и, разумеется, куши срывать с

миллионеров, как их срывал после И. А. Кистяковский (его свойственник по

сестре, тете Варе), не мог, пробиваясь кой-как своим жалованьем, как

юрисконсульт при ком-то.

Наш круг, разобиженный им, от него отвернулся; и дядя его с остроумьем

безжалостным жалил всю жизнь; полагаю: для этого он и ходил к нам обедать,

чтобы, тишайше откушавши суп, за вторым блюдом фыркать, за сладким же

горькое жало вонзивши, потом доводить до каления белого моего отца.

Весьма сильно он действовал: на меня и на маму; во мне под влиянием

многогодовых заходов к обеду он действовал, вкрапливая анархический образ

мысли; я думаю: им-то питалось сознанье мое, объясняя свое подсознание; мне

становилось понятным все то, что не нравилось лишь инстинктивно; и я

подбирал его лозунга: иметь лоб и очки золотые не значит быть умницей;

легкое дело кирпич написать; удивительно: в профессора попадают тупицы;

профессорши - лицемернейшие мещанки; красавица, мамина подруга, Чернова (по

первому мужу Гамалей), которой гордилася мама за блеск и за светские связи,

оказывается, - старая цыганка; и М. Я. Лясковская - злой и зеленый одер.

Вот что знал весьма твердо уже пятилетним: от дяди.

Бывало, начнет с остроумной, как будто бы добродушнейшей шуточки; папа

и мама - покатываются со смеху, бросая салфетки:

- Нет, Георгий Васильевич, вы - человек невозможный...

- Нет, Жоржик, ты, знаешь ли, - слишком! Самим-то им весело.

А дядя Жорж, поощряемый смехом и собственной злостью, - в азарт, и -

нешуточный; вдруг затрясется, салфетку сорвет с себя, встанет (престройный

такой в серой паре), сверкает, как молньей, очками, и, вздернув красивую

золотоватую бороду, волосы светлые переерошит, и - бьет: что ни слово -

копье, протыкающее, добивающее; вот он освирепел и глазами, и носом орлиным:

- Уф, я покажу... Я... Да, уф, - я скажу им в глаза!.. Доказать

философски в те годы не мог ничего он; потом уже он обложился сериознейшим

чтением; мог показать только факты, да ум свой озлобленный; и он показывал

несоответствие слов либеральных с поступками: с силою невероятной; отец,

ужасавшийся слову его, защищавший Друзей, - даже он умолкал; ненавидел

"Жорж" пламенно и бескорыстно: его ж не обидел никто; Николай Ильич звал его

гостеприимно; Ермолова некогда на него обратила внимание; и Самуил

Соломонович Шайкевич тянул в круги... "с Муромцевым"; от всего отказался он,

странно женился, засев на Девичьем на Поле и заводя отношенья свои: с

Голоушевым, с художником Орловым (толстовцем), иль с доктором Трифановским,

гомеопатом; менялись друзья: их и не было; жил одиноко и мрачно, рождая

детей и давая названия им экзотические, вероятно, что - "в пику": Силантий,

Олег, Вадим, Ада. А доходило дело до юмористических сцен; отец умолкал, уже

не защищая; и, охая, он ужасался; потом убегал в кабинетик, являлся с

календарем Суворина; список найдя адвокатов московских, читал (по алфавиту):

- Ааронов... Абасов... Аваков... Агадиев... Адов... В ответ

раздавалось лишь:

- Жулик... мошенник... вор...

А отец ставил крестик под именем: список московских присяжных

поверенных, проредактированный Георгием Васильевичем, превращался в каталог

преступников:

- Ух, да я им покажу!

Вдруг, отпылав, он добрел с быстротой чрезвычайной; и даже: чрез десять

минут из конфуза, волны благодушия, мог отменить приговоры свои, объявив,

что увлекся, наделал ошибок, что у Ааронова есть свои добрые стороны; и что

Абасов прекрасен в одном отношенье; Аваков же, в сущности, и не так плох.

И сконфузившись тем, что насытился критикой быта, он схватывал быстро

портфель; и с подъерзом в переднюю шел: уходил в быт квартиры своей, очень

мрачной, - в тот быт, где года он, как в клетке, сидел и где трепетали пред

"злостью" его. Иногда ж уходил, разругавшись с отцом или с матерью; и

проходила неделя, другая и третья: нет Жоржа.

Потом появлялся он как ни в чем не бывало!

Мама любила выслушивать ниспроверженье кумиров: клеймился "второй

математик", мания ее; отец плотный, вполне невысокий, подскакивал псом,

защищающим математику под золотую под бороду дяди "Ерша"; он - такой

худощавый, высокий, светлея кудрями, и носом орлиным своим точно внюхивался

в "Николая", подскакивающего:

- Ты, Николай, не кричи: криком ты не докажешь... И - хихикает весело:

цель его - именно заставить подскакивать Николая; увидевши, что Николай -

вне себя, дядя Ерш, гнев на милость сменив, переводит предмет разговора; он

техникою выведения из себя овладел в совершенстве: я на себе испытал боль

укусов умнейшего, мрачно бунтующего, но бесплодно, вполне одинокого дяди, во

мне подымавшего с детства "рубеж":

- Странный был человек, Георгий Васильевич, - мне говорил уже позднее