Андрей Белый На рубеже двух столетий Воспоминания в 3-х книгах
Вид материала | Книга |
Содержание6. Критики среды |
- Андрей Белый Между двух революций Воспоминания в 3-х книгах, 9395.42kb.
- Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах, 10467.8kb.
- Www proznanie ru, 279.25kb.
- Термин «маркетинг» возник в экономической литературе США на рубеже XIX xx столетий, 228.87kb.
- Мы живём на рубеже двух веков, 258.37kb.
- Константин васильевич мочульский андрей белый, 384.75kb.
- Воспоминания Сайт «Военная литература», 4244.99kb.
- Российской Академии Юридических Наук), А. С. Трифонов (исполнительный директор Волгоградского, 209.92kb.
- Православная певческая традиция на рубеже XX -xxi столетий, 653.36kb.
- Темы исследования. Динамика современного развития такова, что все чаще звучит вопрос, 3886.88kb.
произошло никакого.
Четверть века сюда я ходил; перевидал рои лиц. А. Ф. Кони, Мечников,
Боборыкин, Толстой, Поль Буайе, Соловьев, - здесь маячили; 5 помню: резвимся
мы в белой столовой, с огромнейшим грохотом стол отодвинув; а из гостиной,
обняв Николай Ильича, Лев Толстой к нам выходит; и пристально смотрит, как
мы хулиганим; иль: Владимир Соловьев сидит в красной гостиной, весьма
удивляя брадой и власами; а мы напряженно стараемся хвостик ему прицепить. В
1884 - 1890 годах постоянно встречал здесь Якушкина, Веселовского, Янжула,
Иванюкова, Танеева, тяжелого Самоквасова; шутиком вертится, бывало, не
потрясая меня остроумием, В. Е. Ермилов; в том обществе он подавался, как
номер эстрадный; а из-под ног (под Стороженкою жил) появляется нами любимый
И. А. Линниченко (тогда - не профессор); Иван Иваныч Иванов, когда ни
приди, - все витийствует здесь; и обедает здесь; а после обеда мы, дети,
сымпровизировав в детской "театр", отхватываем половину гостиной, завешиваем
ее; и требуем, чтобы гости смотрели на нас; и Федотова смотрит, похваливает.
Помню: здесь ослепил Бобо-рыкина магнием я (у него - болели глаза); впрочем,
это - не я, а - "бранкукашка" Коля:
- Ты, Боря, ему в глаза!
Боборыкин так даже подпрыгнул, а Николай Ильич - ничего.
Одно время придумали номер: придет к Н. И. "чтитель", являемся мы к
Николай Ильичу в кабинет с грозным требованием:
- К нам, папа, к нам, Николай Ильич, - на сеанс спиритический!
Вельский, учитель гимназии наш, двойки ставящий, у Стороженок вполне в
нашей власти; Н. И. не посмеет перечить он, а Н. И. прибран нами к рукам; Н.
И. тащит Вельского в темную комнату, где приготовлена нами засада; мы сядем
за стол, в темноте; и подушкою припасенною Вельского бьем (не мы - "дух");
исколоченный нами, уходит отсюда: за двойки в гимназии здесь ему - страшная
месть.
В тот период мне нравится очень студент-репетитор "кургашек"; веселый и
умный, затеивающий то интересную беготню, то сидящий, пенснэ нацепив, за
столом, очень слушающий, даже в споры вступающий, - Дмитрий Иванович Курский
(поздней "нарком-юст") ;57 после он появлялся лишь: репетирует брат его,
Владимир Иванович; Фриче сидит здесь, Бальмонт.
Поздней познакомился у Стороженок с профессорами: М. М. Покровским, с
Матвей Никаноровичем Розановым, с Саводником, с Мельгуновым, с профессором
Бороздиным (тогда - студентом), с профессором Фельдштейном (тогда -
гимназистом), с писательницей Хин; и со сколькими прочими.
Люди менялись в годах; не менялся лишь тон, задаваемый мужем маститым,
а после уже дряхлым старцем: довольно пустой; та квартира мне служит уроком:
и кариатиды легко... покрываются мохом!
Дети Николай Ильича (Маруся, Коля и Саша) - первые мне друзья по
времени, особенно Маруся;58 дружба с ней началась, когда я был еще
четырехлетним, а она - трехлетней; Коля - ползал еще, а Саши не было вовсе
на свете; с ними же порой я встречался и на Смоленском бульваре, куда меня
редко водили: водили гулять на Пречистенский, где встречались все те же
знакомые наши: Федор Иванович Маслов, с которым Танеев дружил, пока Маслов
не выписал "Нового Времени", переменив орьентацию; там Самуил Соломоныч
Шайкевич, известный Москве адвокат, с супругой бродил, и Владимир Иваныч
Танеев порой проносился стремительно; и профессор Александр Карлович
Эшлиман, посещавший нас, сидя на лавочке, предобродушно подманивал; Николай
Платонович Шрамченко, инспектор женских гимназий, являлся сюда со своей
дочкою, Надей; но ждал я не их, а огромную шубу и воткнутый нос в воротник;
из мехов два очка мне проблещут (ни носа, ни белых усов, - только шапка,
очки, да огромная шуба); и я, вырываясь из рук, мчусь под шубу, в меха, с
громким криком:
- Вот - друг мой идет!
И в объятиях мягких и теплых тону; и из меха головка седая и старческая
вылупляется; мягко шамкает мне: это - Федор Иваныч Буслаев; встречаемся с
ним каждый День на бульваре, свидания назначая друг другу и передавая друг
другу последние новости; после же я от него получаю кусочек рябиновой
пастилы с неизменным подшептом: от птички узнал он, что я - на бульваре; и
вот он - пришел ко мне.
Так мы три года встречались.
Меня на бульваре все знают:
- Вот - Боря Бугаев!
Раскланиваюсь я с неизвестными даже:
- С кем, Боренька, ты? Я же гордо:
- Знакомый мой!
Этот район населен профессурой; куда нос ни сунешь, - профессор; так с
нами дверь в дверь живет Ян-жул; под Янжула въехал историка Соловьева сын,
М. С. Соловьев; коли носом просунешься в окна из кашей квартиры, то в окна
уткнешься; за окнами теми давно обитает профессор Иван Александрович
Угримов; и рядом же Селиванов живет; на Сенной обитает профессор Владимир
Григорьич Зубков; против - сверт в Оружейный; и там - Стороженко, и там -
Линниченко.
Очерчена, замкнута жизнь: тесновато! В арбатском районе томлюсь; сюда
выжаты сливки Москвы или - целой России; и столкнуты и дверями, и окнами
здесь все традиции славные стаи славной; казалось бы, радоваться!
А тяжелая грусть, безысходная грусть охватила меня, переходя просто в
дикую мрачность; тринадцатилетним переживал я буддистом каким-то себя, а не
отроком; мрачность перерождалася в бунт открывания "форточек": в жизнь; у
Николая Васильевича вырос сын декадентом; и сказка про серого козлика, от
которого остались рожки да ножки, себя повторила: жил-был "Боренька", пришел
волк "белый"; и - "Бореньку" съел он.
И Николай Ильич, певший девочке "Танечке" дифирамбы, на Бореньку не
сердито (добряк!) стал коситься, пока... не усвоил... чего-то...
То было пред смертью его, когда он, совершенно разбитый болезнью, повис
головою в грудь, свешивался с огромного кресла, высматривая исподлобья
хитрейшими, украинскими глазками; был одинок: "бранкукашки" (и Коля, и
Саша) - перебранкуканили так, что он плакал от них; у себя на квартире
дочитывал курс свой последний последнему слушателю: И. Н. Бороздину
(препохвальное претерпение!). Выдавал дочь он замуж; унылая свадьба; из
университетских один лишь Иван Иваныч Иванов, закатывающийся... в Нежин (да
в церковь явившаяся размягченная и поседевшая кариатида-Янжул, уже
академик59, с большим поправеньем); помнится купчик, седой и подвыпивший на
этой свадьбе (со стороны жениха); грустно было на свадьбе подруги; и грустно
висел Николай Ильич в кресле; глаза наши встретились; пальцем меня подманил
он к себе; и когда я склонился к нему, с мрачным юмором, с истинно
героическим юмором, глазками ткнув на "веселие" и на купца красноносого,
вытарахтел свирепою скороговоркою он:
- Козловак!
- Что такое? - не понял я.
- Не правда ли, говорю, - "козловак"! И еще раз ткнул глазками перед
собою.
До этого мы о "Симфониях" моих - ни звука: из чувства такта (что мог он
сказать о них, кроме жестокого осуждения мне?); а тут вдруг - "козловак"
(словечко из "Северной симфонии");60 стало быть, - прочитал; и, стало быть,
усвоил; не так уже непонятны, стало быть, словечки "Белого", коли, когда
случилось обстоятельство, соответствующее словечку, то выскочило и словечко
у отрицателя моих "словечек".
Да и как не понять "козловака": там, там, где Максим Ковалевский
закатывал спич, Алексей Веселовский же вздергивал ногу Бруно в зарю
возрожденья, - ни спичей, ни мужей науки: линяющий Иван Иваныч Иванов, уж
где-то в газете хвальнувший меня, говорит что-то о Матерлинке на свадьбе
(horribile dictu)61, да купчик подвыпивший (откуда взялся он?)62
подкозловачивал.
Да, козловак!
Это было последнее слово, мне сказанное Николай Ильичей: напутственное,
прощальное слово, взывающее к сочувствию; и я его понял.
Скоро стоял я над гробом его, переживая действительную скорбь, что
утратил этого прекрасного добряка, незадачливого профессора и незлобивого
человека; и кто-то из словесников, показывая на прах, дернул ужаснейшим
"козловаком":
- Вот, вдохновитесь: и на похоронах "воспойте" нам его.
Я посмотрел на словесника; и подумал: "И дернуло же?"
Только средь "апостолов" гуманности возможны подобные "задопятовские"
безвкусицы.
6. КРИТИКИ СРЕДЫ
Картина среды мне наляпана крупными пятнами красок, действовавших на
воображение; анализировать эти пятна я мог лишь отчасти; противопоставить им
(быту быт) я не мог; мне ведь сравнения внешнего не было; и все "мое"
изживалося немо, подпольно без слов и без образов; знай я рабочих, крестьян,
иль богатых купцов, иль священников, или художников, я бы мог
противопоставить; из противопоставления нечто учесть.
Но мне подан университет - с примечанием: все, что я вижу, -
единственное "так надо".
Компания позитивистически настроенных либералов - одно пятно нашей
среды; забеспокоило рано оно меня: неискренностью позы и нечеткостью
идеологии; поза не соответствовала содержанию; честный вид не вполне
соответствовал безукоризненности всех поступков и их плодов; брак
позитивизма с либерализмом легко вырождался в оппортунистическое шатание; а
витиеватая фраза Весе-ловского, очищенная от аллегорий, вводных и
придаточных предложений, оказалась нулем; осточертели мне разговоры о власти
идей без материальной и художественной базы слова, едва я прикоснулся к
урокам Льва Ивановича Поливанова, учившего ощупывать слово; после первого
поливановского урока, до всяческого модернизма - погиб Стороженко, погиб
Веселовский; фрак, кляк, кафедра - оказались картонными.
Другое красочное пятно - математики: скучные, неповоротливые,
беспомощные люди; правда, - весьма не фразеры; даже - слишком не фразеры;
слово все-таки знак общения; а сидеть, немо друг другу показывать формулы,
пусть глубокие, и подставлять спину нам, в формулы не посвященным, - нет,
это слишком! Ведь вот: думал же я лет двадцать пять вместе с мамой:
"Бобынин - дурак!" А он - умница! Зачем же вводить в заблуждение?
Отец и Усов - каламбуристы; отец - "слабый" в быту; Усов, кажется, -
тоже слабый; в результате: революция испарялась и плавала где-то над бытом;
и Мария Ивановна Лясковская стверживала этот быт.
Я ждал только повода придраться к критике того, что полусознание мое
уже отвергало; каждое едкое слово о быте, помнится, перевешивало мне десятки
и сотни слов, быт утверждавших; оно падало, как дождь, на иссушенную почву,
мгновенно впитываясь.
Повод к критике - дяди мои, Бугаевы: главным образом Георгий Васильевич
(но и Владимир Васильевич); и повод к критике весьма уважаемый матерью
Владимир Иванович Танеев.
Дяди, - выпадыши из нашего быта: так сказать, - полудекаденты (ведь
слова такого не знали в те годы); они - чудаки, над которыми похохатывали,
которых поведение было порой ни на что не похоже; но они уже выступали:
выступали против "традиций" - не каламбурами, а жизнями, достаточно
сломанными.
Владимир Васильич Бугаев является редко из Питера; явный чудак: с видом
взъерошенного конспиратора и нигилиста шестидесятых годов, весьма бедно
одетый и весьма заносчиво нас оглядывающий, тыкающий окурок не в пепельницу,
а в цветочную вазу: с явною демонстрацией.
- Вы бы в пепельницу!
- Я так привык, - что?
Произносит он "что", точно пять "ч" написано: "чччто?" Это - в пику
Москве, говорящей "што".
- Какой говор у вас.
- Чччто? Прекрасный говор, - не ваш: не московский!
В юности нигилист, ультракрасный, требующий с Антоновичем отделенья
Украины, едва ли не режущий лягушек из "прынципа", и вздергивающий ногу на
ногу (носком в небо) при дамах, он, студент, все забыв, пристрастился к
химии, да так, что в ней выявил задатки большого научного таланта; так о нем
отзывался профессор Бутлеров, силившийся его оставить при университете; не
тут-то было: усмотревши в действиях Бутлерова покровительство начальства и
нарушение "прынципа", дядя мой, Владимир Васильевич - "чччто?" - бросил
химию, которой он увлекался; и - стал служить в банке (почему - в банке?),
где ему уже не покровительствовал никто и где получал года он гроши,
продолжая изучать Спенсера, Милля, Конта, которых он был начетчиком, как и
отец, переча отцу и доказывая свое, - "чччто?" - а не его пониманье.
Знал он позитивистов не как... Стороженко.
Отец его тащил в "свет", а он, "свет" обфыркав и едко укалывая отца его
"светом", прегордо запахивался в холодное и обтрепанное пальтишко, несся с
отцом по Невскому проспекту (отроческое мое впечатленье).
- Володя, - да-с: фыркает, - юморизировал отец.
Наконец даже в банке заметили совершенно исключительную честность уже
седого дяди, получавшего гроши, вдруг повысили, обеспечили; тогда он,
обфыркав банк, умчался учительствовать в Финляндию, где и умер.
Когда появлялся он изредка, то мне он стоял катастрофою авторитетов;
потрепанный, задирающий ногу вверх, на наскоки отца он ответствовал
ехиднейшими проты-каньями китов науки и нашего быта:
- Чччто? Да, - пустяки!
А вид - добродушный.
Отец, бывало, таким носорогом кидается на него со Спенсерами и Миллями;
а маленький, седенький дядя, полуголодный какой-то, морским коньком
выюркнет; и, выюркнув, еще уколет отца теми же Миллями, Спенсерами; и,
подразнив нас, уедет надолго.
И долго живет впечатленье во мне, что среду нашу, всю, издырявил
кротчайший Владимир Васильевич; умница, умнее прочих, а - не знаменитость,
не прочно живет; и, живя так, совсем не горюет; и даже - доволен собой и
судьбой.
Другой брат отца, Георгий Васильевич, всю жизнь являлся к обеду к нам
раз в две недели, с портфелем своим: из суда (был присяжным поверенным он);
этот был в другом стиле: высокий, красивый, стройнейший, со вкусом одетый и
умный весьма, но, как дядя Володя, - чудак, подфыфыкающий, очень злой, с
беспощадной насмешкою (впрочем, - вполне бескорыстной; и даже - себе во
вред); опрокидыватель наших традиций мне он; дядя питерский - не нападал: на
него нападали; тогда, защищаясь, он бил нас. Георгий Васильевич был
нападателем; даже - присевшим в засаду; присядет, подкрадывается молчаньем,
все выслушает, даже с неким сочувствием, точно выведывает; и, все выведав, -
трах-тарарах: скажет нечто такое, что - в обморок падай!
И после - пойдет и пойдет: на часы!
С детства я знаю, что "Жоржик" (так дядю отец называл), благосклонно
введенный отцом и Шайкевичем в круг "всей Москвы", в круг профессорский, где
адвокатствовали Танеев и Муромцев вместе с Шайкевичем, где князь Урусов
блистал, - дядя, введенный в тот круг, как весьма образованный молодой
адвокат, очень умный, и "брат Николая Васильевича", весьма скоро презло и
преедко обфыркавши всех, завел собственный круг: незадачников, странных
весьма, не блиставших нисколько; являлся к нам противопоставить
какого-нибудь им открытого очередного гения - Урусову, Муромцеву; так он -
выбыл, не став адвокатом блистательным; и, разумеется, куши срывать с
миллионеров, как их срывал после И. А. Кистяковский (его свойственник по
сестре, тете Варе), не мог, пробиваясь кой-как своим жалованьем, как
юрисконсульт при ком-то.
Наш круг, разобиженный им, от него отвернулся; и дядя его с остроумьем
безжалостным жалил всю жизнь; полагаю: для этого он и ходил к нам обедать,
чтобы, тишайше откушавши суп, за вторым блюдом фыркать, за сладким же
горькое жало вонзивши, потом доводить до каления белого моего отца.
Весьма сильно он действовал: на меня и на маму; во мне под влиянием
многогодовых заходов к обеду он действовал, вкрапливая анархический образ
мысли; я думаю: им-то питалось сознанье мое, объясняя свое подсознание; мне
становилось понятным все то, что не нравилось лишь инстинктивно; и я
подбирал его лозунга: иметь лоб и очки золотые не значит быть умницей;
легкое дело кирпич написать; удивительно: в профессора попадают тупицы;
профессорши - лицемернейшие мещанки; красавица, мамина подруга, Чернова (по
первому мужу Гамалей), которой гордилася мама за блеск и за светские связи,
оказывается, - старая цыганка; и М. Я. Лясковская - злой и зеленый одер.
Вот что знал весьма твердо уже пятилетним: от дяди.
Бывало, начнет с остроумной, как будто бы добродушнейшей шуточки; папа
и мама - покатываются со смеху, бросая салфетки:
- Нет, Георгий Васильевич, вы - человек невозможный...
- Нет, Жоржик, ты, знаешь ли, - слишком! Самим-то им весело.
А дядя Жорж, поощряемый смехом и собственной злостью, - в азарт, и -
нешуточный; вдруг затрясется, салфетку сорвет с себя, встанет (престройный
такой в серой паре), сверкает, как молньей, очками, и, вздернув красивую
золотоватую бороду, волосы светлые переерошит, и - бьет: что ни слово -
копье, протыкающее, добивающее; вот он освирепел и глазами, и носом орлиным:
- Уф, я покажу... Я... Да, уф, - я скажу им в глаза!.. Доказать
философски в те годы не мог ничего он; потом уже он обложился сериознейшим
чтением; мог показать только факты, да ум свой озлобленный; и он показывал
несоответствие слов либеральных с поступками: с силою невероятной; отец,
ужасавшийся слову его, защищавший Друзей, - даже он умолкал; ненавидел
"Жорж" пламенно и бескорыстно: его ж не обидел никто; Николай Ильич звал его
гостеприимно; Ермолова некогда на него обратила внимание; и Самуил
Соломонович Шайкевич тянул в круги... "с Муромцевым"; от всего отказался он,
странно женился, засев на Девичьем на Поле и заводя отношенья свои: с
Голоушевым, с художником Орловым (толстовцем), иль с доктором Трифановским,
гомеопатом; менялись друзья: их и не было; жил одиноко и мрачно, рождая
детей и давая названия им экзотические, вероятно, что - "в пику": Силантий,
Олег, Вадим, Ада. А доходило дело до юмористических сцен; отец умолкал, уже
не защищая; и, охая, он ужасался; потом убегал в кабинетик, являлся с
календарем Суворина; список найдя адвокатов московских, читал (по алфавиту):
- Ааронов... Абасов... Аваков... Агадиев... Адов... В ответ
раздавалось лишь:
- Жулик... мошенник... вор...
А отец ставил крестик под именем: список московских присяжных
поверенных, проредактированный Георгием Васильевичем, превращался в каталог
преступников:
- Ух, да я им покажу!
Вдруг, отпылав, он добрел с быстротой чрезвычайной; и даже: чрез десять
минут из конфуза, волны благодушия, мог отменить приговоры свои, объявив,
что увлекся, наделал ошибок, что у Ааронова есть свои добрые стороны; и что
Абасов прекрасен в одном отношенье; Аваков же, в сущности, и не так плох.
И сконфузившись тем, что насытился критикой быта, он схватывал быстро
портфель; и с подъерзом в переднюю шел: уходил в быт квартиры своей, очень
мрачной, - в тот быт, где года он, как в клетке, сидел и где трепетали пред
"злостью" его. Иногда ж уходил, разругавшись с отцом или с матерью; и
проходила неделя, другая и третья: нет Жоржа.
Потом появлялся он как ни в чем не бывало!
Мама любила выслушивать ниспроверженье кумиров: клеймился "второй
математик", мания ее; отец плотный, вполне невысокий, подскакивал псом,
защищающим математику под золотую под бороду дяди "Ерша"; он - такой
худощавый, высокий, светлея кудрями, и носом орлиным своим точно внюхивался
в "Николая", подскакивающего:
- Ты, Николай, не кричи: криком ты не докажешь... И - хихикает весело:
цель его - именно заставить подскакивать Николая; увидевши, что Николай -
вне себя, дядя Ерш, гнев на милость сменив, переводит предмет разговора; он
техникою выведения из себя овладел в совершенстве: я на себе испытал боль
укусов умнейшего, мрачно бунтующего, но бесплодно, вполне одинокого дяди, во
мне подымавшего с детства "рубеж":
- Странный был человек, Георгий Васильевич, - мне говорил уже позднее