Командиры полков разъезжались после встречи Нового года у командира дивизии. Последним уехал командир 332-го, майор Барабанов

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   49   50   51   52   53   54   55   56   ...   65

Анна Петровна... "Прошу вселить на сохраняемую за мной площадь Толстикову А.П. с дочерью Ольгой". Серпилин с механической точностью вспомнил, как сын тогда сидел перед ним, а он писал это заявление. Успел сын перевезти ее в Москву или она все еще живет там, в Чите? Батальонный комиссар Чернов не писал, куда послал извещение жене сына, наверное, считал, что Серпилин знает. А он не знал.

"Что, совсем один хочешь остаться?" - вспомнил Серпилин горький вопрос сына, тогда, в последнюю минуту их встречи. Нет, он не хотел оставаться один, но он все равно не мог сделать тогда ничего другого. У него не было и не могло быть свободы выбора, он все равно обязан был потребовать, чтобы сын шел на войну, а не терся в Москве. И если в его душе, несмотря ни на что, все-таки не умерла любовь к сыну, - она не умерла потому, что сын сказал тогда "да".

Любовь, оказывается, не умерла. А сын умер. Война поступила по-своему и убила сына в первом же бою. Поступила так, словно хотела сделать его, Серпилина, кругом во всем виноватым. Он подумал, что теперь надо высылать свой аттестат этой женщине и девочке, которых он никогда не видел и которые даже неизвестно где - в Чите или в Москве. И это надо будет узнать прежде, чем выписывать на них аттестат...

И еще подумал: что знает и чего не знает эта женщина про их отношения с сыном?

Батальонный комиссар Чернов написал про смертельную рану, но куда эта смертельная рана, не написал. А когда не пишут, обычно значит - в лицо или в голову, об этом трудней всего писать родным; знал по себе.

Он подумал об этом и увидел входящего в дверь капитана-переводчика и за ним высокого немецкого генерала в кителе с темно-зеленым воротником, с "Рыцарским крестом" на шее и с нашивкой за зимнюю кампанию сорок первого года. У генерала были седые виски, глубоко запавшие глаза и сильно втянутые щеки. Френч был ему заметно широк.

"Голодал", - подумал Серпилин с оттенком невольного уважения к генералу, разделявшему судьбу своих солдат.

Немец остановился и резко выкинул вперед руку. Левая щека у него нервно дернулась, но он все-таки сделал усилие над собой и заставил себя сделать этот жест, несмотря на положение, в котором оказался. Потом, опустив руку, назвал свое имя, звание и должность.

Переводчик начал переводить, но Серпилин остановил его.

- Переводите только то, что буду говорить я. Я понимаю по-немецки. А если не пойму, скажу. Сообщите ему, кто я, и от моего имени пригласите сесть. А после этого спросите, почему он позволил себе обратиться ко мне, генералу Советской Армии, с фашистским приветствием?

Немец ответил, что он употребил то приветствие, к которому привык. Серпилин внимательно посмотрел на него, - это был первый немецкий пленный, который в его присутствии решился на такое приветствие.

- Спросите его о прохождении службы, - сказал Серпилин переводчику.

Немец ответил, что окончил юнкерское училище в 1908 году, первую мировую войну начал командиром роты, а эту - начальником штаба корпуса. Был ранен в зимних боях под Москвой и уехал на лечение в Германию, а с мая 1942 года - командир 27-й пехотной дивизии.


- Спросите, сколько солдат оставалось в его дивизии. - Серпилин не был уверен, что немец ответит. Но немец ответил, что пять дней назад, когда северная группа была отрезана от главных сил и вышла из подчинения армии, в его дивизии по спискам насчитывалось вместе с тылами четыре тысячи шестьсот человек. Но с тех пор были очень большие потери, их практически перестали учитывать. И сегодня он не может точно ответить на этот вопрос.

Он просит поверить, что говорит правду - за последние дни, несмотря на доблесть своих солдат, 6-я армия перестала быть армией.

Немец пожал плечами и, чуть подавшись вперед, как бы подчеркнуто отстраняя от разговора переводчика и обращаясь к одному Серпилину, добавил:

- К сожалению, мы, кажется, научим вас воевать!

- А мы вас отучим! - Серпилин повернулся к переводчику: - Переведите ему и спросите, значат ли его слова о шестой армии, что он считает дальнейшее сопротивление бесполезным?

- Да, - сказал немец. - С двадцать шестого января, с тех пор, как северная группа отрезана от южной.

- А почему же, если он так считает, он сдался только сегодня?

Немец ответил, что он сдался сегодня утром потому, что был отрезан и оказался в безнадежном положении. Но части его дивизии обязаны и будут продолжать сопротивление, так как приказа прекратить его пока нет. "Ну и дрался бы до конца, раз ты такой принципиальный, - подумал Серпилин. - Как доносят, пять офицеров с тобой было, десяток солдат, все вооруженные. Дрался бы, пока тебя не убили, раз не получил другого приказа. А то выходит, если ты лично оказался сегодня в безнадежном положении, то руки поднял. А все остальные твои подчиненные, отрезанные от тебя вчера, они что, не в безнадежном? У них надежда, что ли, есть? Сволочь ты, фашист!"

Хотя, вполне возможно, этому немцу нельзя отказать в личной храбрости, а все же было что-то сволочное в том, как он, уже пять суток считающий, что сопротивление бесполезно и сам уже сдавшийся, заявляет, что солдаты его дивизии все равно должны продолжать драться и не сдаваться, пока не получат приказа. И как спокойно говорит об этом! Как быстро умыл руки! А от кого его солдаты должны ждать приказа о сдаче?

- Спросите его, - сказал Серпилин резко, - от кого солдаты и офицеры его дивизии должны получить приказ о сдаче, если он, их командир, в плену?

- От начальника штаба, исполняющего мои обязанности, - сказал немец. От него не ускользнула перемена в тоне Серпилина. И он, видимо желая смягчить ситуацию, добавил, что отказался обратиться к своим солдатам с предложением о сдаче не потому, что считает необходимым дальнейшее сопротивление, а потому, что это бесполезно: солдаты и офицеры его дивизии больше не подчиняются его приказам. Если у господина генерала есть какие-нибудь другие вопросы, на которые он в состоянии ответить, он готов это сделать. Сказав это, он довольно долго молчал и ждал.

Серпилин тоже молчал. Очень хотелось сказать этому немцу: "Поздно! Поздно набивать себе цену, поздно отвечать на интересующие нас вопросы, потому что, строго говоря, сегодня этих вопросов уже нет. Только за вчерашний день взято больше тысячи пленных, известен и состав вашей группировки, и номера частей, и размеры голода, и масштабы потерь. И хотя из штаба фронта звонили, чтобы я недолго задерживал тебя, потому что основной допрос будет там, но, откровенно говоря, я не предвижу особой пользы от этого допроса. Сегодня, 31 января 1943 года, все, что ты можешь сказать нам существенного, - это то, что твоя дошедшая до Волги проклятая шестая фашистская армия на краю гибели и погибнет до последнего человека, если не сдастся в самые ближайшие дни. Но это я знаю и без тебя. И знаю лучше тебя. И ты нужен нам не потому, что можешь сказать что-то такое, чего мы не знаем, а потому, что нам важен сам факт взятия в плен первого немецкого генерала на фронте нашей армии. Значит, дело дошло уже и до этого!"

Серпилин молча смотрел на генерал-майора Инсфельда, командира 27-й немецкой пехотной дивизии, и ему казалось сейчас, что вот этот сидящий перед ним фашист виноват во всем тяжком, что было в его жизни. Виноват и в смерти жены, и в смерти сына, и в том страшном разговоре с сыном там, в Москве, и в том, что сам он, Серпилин, был загнан в лагеря за "пропаганду превосходства фашистского вермахта", и вообще во всем том, что у нас в армии пошло кувырком после тридцать шестого года. Этот немец казался Серпилину сейчас виноватым в том, что фашизм пришел к власти в Германии. А именно с фашизма в Германии все и началось! Именно с него! Испугались мы его, что ли, что стали делать глупость за глупостью, нелепость за нелепостью?..

"А что значит "мы"? Что значит "мы"? - переспросил себя Серпилин. - Нет, я тогда не испугался немцев, я понимал, что они сильны, но я не испугался их, а, наоборот, с самого начала думал о том, что нам следует делать, чтобы все равно оказаться сильнее их. Об этом думал, об этом говорил... Наконец, об этом читал лекции, именно те, за которые меня посадили тогда. Нет, я не испугался. А кто же испугался?.. Испугался тот, кто посадил меня, испугался тот, кто, с одной стороны, боялся знать всю правду о силе фашизма, а с другой стороны, подозревал, что чуть ли не каждый из нас готов склониться перед этой фашистской силой, готов продаться ей. Какое проклятое время мы пережили и во что оно нам обошлось!

И как, наверное, этот вот фашист, сидящий сейчас передо мной, торжествовал тогда, в тридцать седьмом и тридцать восьмом году, когда у нас с армией делали, казалось, буквально все, что могло облегчить им победу над нами!"

Еще никогда в своей жизни, в самые тяжелые минуты ее Серпилин не думал об этом с такой силой и яростью, как сейчас, глядя на этого фашиста. Под напором всех этих мыслей он даже забыл, что немецкого генерала положено накормить и в соседней комнате его ждет обед, о котором заранее дано распоряжение.

Да, это необходимо сделать, прежде чем отправлять его дальше. Но Серпилину была сейчас неприятна мысль - самому сидеть и обедать с этим немцем, как он собирался сделать сначала.

- Обед готов? - спросил Серпилин вдруг приоткрывшего дверь адъютанта.

Адъютант сказал, что все сделано, как приказано, но на проводе начальник штаба фронта. Серпилин пошел к телефону и уже на ходу сказал адъютанту, чтобы третий прибор убрали: немецкий генерал будет обедать вдвоем с переводчиком.

- Почему не докладываете, что пленный у вас? - спросил начальник штаба фронта.

Серпилин замялся: был непривычен врать. Час назад он доложил в штаб фронта, что немца везут с передовой, и сразу же позвонил Батюку, находившемуся в одной из дивизий. Батюк, очень довольный, сказал ему, чтобы немного потянул время: хотел своими глазами увидеть взятого в плен немецкого генерала, "а то потом отправим во фронт, и хрен его увидишь!".

Замечание, не лишенное оснований. Но Батюк все еще не приехал, а начальник штаба фронта требовал немедленной отправки пленного.

Серпилин сказал, что, прежде чем отправлять дальше, хочет покормить немца, и, не кривя душой, упомянул о Батюке.

Видимо, начальнику штаба фронта было понятно желание командующего армией посмотреть своими глазами на взятого им немецкого генерала.

- Тридцать минут даю, а больше не могу, - сказал он. - Вернется или не вернется командующий, через тридцать минут отправьте и донесите!

- Будет сделано! - Серпилин понимал, что там, в штабе фронта, по существу, правы.

Немец сидел и ждал, ни на йоту не изменив лозы, в которой оставил его Серпилин. Надо отдать должное, у него была хорошая выдержка.

- Переведите ему, - сказал Серпилин, - сейчас он будет отправлен в штаб фронта. Но перед этим приглашаю его пообедать.

Немец выслушал и поклонился.

- А теперь переведите ему, что будет обедать с вами.

По лицу немца было видно, что он настроился на другое. Он поджал тонкие губы и поспешно встал.

- Идите, - сказал Серпилин капитану-переводчику. - В вашем распоряжении полчаса. Не канительтесь.

Немец напряженно стоял, ожидая, что ему переведут слова Серпилина. Но переводчик только сказал:

- Битте... [Прошу...]

И показал на дверь. Немец щелкнул каблуками и вышел.

Глядя вслед ему, Серпилин вспомнил о себе - как шел в сорок первом из окружения через смоленские леса вместе с политруком Синцовым, который теперь взял в плен и доставил сюда этого немца. Шел в опорках, в рваной гимнастерке, и ромб на левой петлице был вырезан из околыша фуражки. Вот таким и попал бы в плен к этому или к другому немцу, если бы в ночь прорыва, раненного в обе ноги, не вынесли на шинели солдаты... А хотя все равно: не попал бы - застрелился, заранее, без колебаний, приготовил себя к этому.

"И все же, несмотря ни на что, - вдруг подумал он, - мог оказаться и в плену, если б не вынесли на шинели: потерял бы сознание, или застрелился бы не до смерти, или еще по какой-то другой случайности, по которой оказались в плену другие люди, наверное нисколько не худшие, чем ты". Он снял трубку и стал искать Батюка. Из дивизии ответили, что командующий недавно выехал.

"Может не застать немца", - с досадой подумал Серпилин и вспомнил вчерашнюю вечернюю сводку, в которой говорилось о продолжающемся успешном наступлении и больших трофеях войск Воронежского фронта. Судя по датам и некоторым другим признакам, содержавшимся в письме батальонного комиссара Чернова, сын, наверное, погиб там, на Воронежском.

Да, крутится, вертится бешеное колесо войны, и каждый день кого-то переезжает и теперь переехало его сына в первом же бою. И хотя при желании сын мог оказаться на фронте гораздо раньше, еще год назад, но в том, что он после всего, что было, погиб именно в первом же своем бою, было что- то необъяснимо жестокое, не выходившее из головы...

Затрещал телефон. Из той дивизии, откуда недавно уехал Батюк, сообщили, что взят в плен полковник - командир немецкого артиллерийского полка. Едва положил трубку, как из другой дивизии сообщили, что захвачен квартирмейстер не то армии, не то корпуса: не успели разобраться и, судя по объяснениям, толком не знали, что это за должность - квартирмейстер.

Эти два звонка подряд еще усилили ощущение чего-то огромного, совершающегося на твоих глазах. "Да, понемногу привыкаем побеждать".

Он посмотрел на часы и вновь взялся за телефон. Батюка все еще нет, а немца пора отправлять в штаб фронта.

В дверях появился переводчик.

"Точный", - про себя отметил Серпилин.

- Товарищ генерал, второе заканчивает, а третье еще не ел. Как прикажете поступить?

- Подождите, - сказал Серпилин и, услышав в трубке голос начальника штаба фронта, спросил: - Товарищ генерал-лейтенант, отправлять к вам немца, хотя и не дообедал?

- Пусть дообедывает, можешь теперь не торопиться, - донесся неожиданно веселый голос начальника штаба фронта. - Обстоятельства изменились. Паулюс со всем своим штабом Шумилову сдался. Не то шестнадцать, не то семнадцать генералов сразу. Сейчас пересчитывают.

И начальник штаба фронта положил трубку. Видимо, там у них была большая горячка.

Серпилин тоже положил трубку и, впервые усмехнувшись за все это тяжелое для него утро, спросил переводчика:

- Второе заканчивает, а на третье у вас что?

- Компот.

- Пусть ест компот и не давится. Пока он первое и второе ел, наши Паулюса со всем его штабом взяли...

 

-37-

Известие о капитуляции Паулюса за несколько часов распространилось по всей армии. Таня узнала об этом от своего начальника Рослякова, - он приехал проверить, закончила ли она эвакуацию немецкого госпиталя, где вместо одной ночи застряла на целых пять суток.

Армия захватила восемь таких немецких госпиталей, и Таню подвело знание немецкого. Росляков на второй день оставил ее, сказав: "Ничего, посидите с фрицами, у вас это хорошо выходит". Кто его знает, как это выходило. Может, и в самом деле лучше, чем у других. Во всяком случае, раненые не голодали - этого она добилась, хотя и пришлось много ругаться, особенно первые двое суток. Снабжать немецкие госпитали заранее никто не планировал, отрывали от себя, а с подвозом было не богато. И все-таки, ругая немцев на все корки: "Пусть подохнут!" - в конце концов выделяли что могли: видно, уж такая она, русская натура, - приходилось удивляться не только другим, а и самой себе. Она пробовала ожесточить себя, воскрешая в памяти партизанскую жизнь. Но воспоминания о тех немцах, там, в ненавистном немецком тылу, все равно не помогали ей ожесточиться против этих немцев, здесь, в ее госпитале. Госпиталь был немецкий, но она привыкла за эти дни думать о нем как о своем. Так и говорила вслух: "Моим немцам жрать надо", "Моим немцам..." Дожили, называется!

Старалась уверить себя, что эти немцы, у нее в госпитале, - совсем другие люди, чем те, в Смоленске. Да они и в самом деле были другие. Они умирали или поправлялись у нее на глазах, жадно и благодарно ели, стонали или терпели боль, тревожно спрашивали, можно ли будет писать письма из плена, и уже заранее писали их. Были и такие, что показывали фотографии детей, и она не могла заставить себя с ненавистью смотреть на это "фашистское отродье". И дети были похожи на детей, и лежавшие в госпитале немцы были похожи на людей, и она спорила из-за них со своими, и еще сегодня в последний раз скандалила, уже при эвакуации госпиталя, когда грузили на машины неспособных ходить, а способных передвигаться строили в колонны, - требовала побольше раненых посадить на грузовики и поменьше оставить идти своим ходом.

Но теперь все, слава богу, уже позади: еще вчера, в ожидании общей капитуляции, пришел приказ очистить вблизи передовой резервные госпитальные помещения. Колонны двинулись в тыл с утра, и Росляков, приехавший к шестнадцати - сроку окончания эвакуации, застал хвост последнего грузовика, похвалил Таню, что уложилась в срок, и рассказал, что вместе с Паулюсом сдались не то пятнадцать, не то шестнадцать генералов и войска начали складывать оружие.

- Это у соседей, - добавил Росляков. - А на участке нашей армии пока стреляют.

- Может, до них еще не дошло?

- Кто их знает! - сказал Росляков. - Поживем - увидим. Наверно, злитесь на меня, что обещал заменить мужиком и не заменил?

- Ничего, я под конец уже привыкла.

- Вы, оказывается, тут даже на замполита Сто одиннадцатой шумели, что ваших немцев не по норме кормят! "Откуда ты, говорит, такую отчаянную партизанку на меня напустил? Чуть ли не под пистолетом меня держала: харчи или смерть!"

Таня рассмеялась.

- Да ну, это он шутит. Я, правда, к нему ходила, я и к замполиту полка ходила. Все понемножку помогли.

- Была бы у нас медаль "За милосердие" - пришлось бы представить, - сказал Росляков, - а раз ее нет, представим к "Отваге". Все же одна женщина против восьмисот немцев!

Они уже подошли к его "эмке".

- Ну что, поехали?

- Никаких медалей я не заслужила, даже смешно, - сказала Таня. - Но если действительно согласны доставить мне радость, то знаете что...

- Ну?

Она запнулась и все-таки сказала:

- Оставьте меня до завтра тут. Мне нужно здесь, в дивизии, повидать одного человека.

Росляков посмотрел на нее с удивлением. Не ожидал, что способна на такую откровенность. А вообще-то просьба вполне исполнимая. Все равно он до завтра не имел в виду никуда ее посылать, заранее так и считал: пусть передохнет после своих немцев.

Таня подняла глаза на молчавшего Рослякова.

- Не беспокойтесь, я точная, к утру, к девяти, буду на месте.

- Боюсь, как бы вообще тут не остались, - пошутил Росляков.

- Не останусь, - сказала Таня, - у них в дивизии пока нет свободных единиц. Я уже спрашивала. Ну как, можно? - И она улыбнулась. - Вместо "Отваги".

- Так и быть, оставайтесь, - махнул рукой Росляков. - До штаба дивизии подвезти? Все равно мимо еду.

И, ни о чем больше не расспрашивая, он ссадил Таню через километр, у штаба дивизии, и поехал дальше.

Штаб дивизии был теперь в том самом подвале, куда пять дней назад Таня приходила к Синцову. Наступали сумерки, и до ушедшего вперед батальона было бы не так просто добраться, но ей сегодня вообще везло. Едва она, проводив глазами машину с Росляковым, направилась к стоявшему у входа автоматчику, как оттуда вышли несколько человек, и один из них - знакомый замполит 332-го стрелкового. Она была у него два раза из-за своих немцев.

- Армейской медицине привет, - сказал Левашов. - Чего еще требуется для ваших фрицев? Куры, яйки?

- Ничего им уже не требуется. Эвакуировала.

- А вы не горюйте, Паулюс-то - небось уже слыхали? - хенде хох! Так что к завтрему новых подкинем, под ваше руководство!

- Спасибо!

- А что - спасибо? Нас, замполитов, например, уже собирали, внедряли, как в предвидении капитуляции с личным составом работать. Еще вчера - убий, и никаких гвоздей, а завтра - пальцем не тронь! Все равно как тормозить на полном ходу. Чуть что - и юзом! Бывайте здоровы, я в полк пошагал.

- В полк? - обрадовалась Таня.

- А как же? - сказал Левашов. - Раз в меня внедрили, теперь я иду внедрять. По нисходящей.

- Можно, я с вами пойду? - спросила Таня. - Хочу повидать капитана Синцова. Помните, я через вас ему привет передавала?

- Все исполнил в тот же день. Я у него частый гость. Боюсь только, как бы его сегодня пьяным не напоили: он у нас с утра именинник. Первого немецкого генерала в плен взял. Лично сам.

Таня не знала, радоваться или огорчаться. Это, конечно, замечательно, что Синцов взял в плен немецкого генерала. Но то, о чем она думала эти пять дней, было слишком серьезно, чтобы прийти и застать его пьяным.

- Неужели правда?

- Что генерала взял? Честное пионерское!

- Нет, вы сказали, что он, наверное, пьяный сейчас. Я никогда не думала...

- Ну и правильно, что не думали. Пошутил. Ему лишняя чарка - как слону дробина. Он знаете как тогда вашему привету обрадовался?

- Правда?

- Что за привычка такая: правда, правда... Были бы мужиком, уже схлопотали бы за это по шее.

- Ну что ж, стукните, раз виновата, - улыбнулась Таня.

- Еще чего! Я свою жену и то не бил. Даже когда, выйдя из госпиталя, с другим нашел, все равно пальцем не тронул. Только по лысине его немного похлопал, а ей сказал: "Иди живи со своим кучерявым". Вот какие бывают в жизни события, товарищ военврач...

- А кто он был?

- Человек, каких много. Я и красивей и моложе его был, но зато он ей обещал, что на войне не умрет. А я не мог.

- А простить ее не смогли? - вдруг спросила Таня.

- А как? Лечь с ней обратно в постель вместо того мужика, которого я по лысине хлопал, а он стоял по стойке смирно, боясь жизни лишиться? Лежать с ней и думать про это?