Шубин Роман Владимирович
Вид материала | Лекция |
- Ип алябьев Роман Владимирович, 3.17kb.
- Роман Петрович Костюченко, Николай Владимирович Максимович, Сергей Владимирович Мыльников,, 1886.15kb.
- Бавтута Роман Владимирович. Зам директора по ит тезисы, 220.97kb.
- Российская академия наук институт африки г. В. Шубин проблемы развития демократической, 3341.46kb.
- Шаповал Роман Владимирович, начальник Главного управления образования и науки Харьковской, 60.54kb.
- Роман Москва «Детская литература», 3628.68kb.
- 17. 01. 2011 г. Резюме быстров Роман Владимирович, 46.86kb.
- Англ the Gothic novel, «черный роман», роман «ужасов» в прозе предромантизма и романтизма, 180.16kb.
- Онегин Роман «Евгений Онегин», 39.21kb.
- Роман Роман принадлежит к эпическим жанрам литературы. Эпос, 87.36kb.
Лекция 9. Деревенская проза
А.Солженицын о «деревенской прозе»: «На рубеже 70-х и в 70-е годы в советской литературе произошел не сразу замеченный беззвучный переворот, без мятежа, без тени диссидентского вызова. Ничего не свергая и не взрывая декларативно, большая группа писателей стала писать так, как если б никакого "соцреализма" не было объявлено и диктовано, - нейтрализуя его немо, стала писать в простоте, без какого-либо угождения, кадения советскому режиму, как бы позабыв о нем. В большой доле материал этих писателей был - деревенская жизнь, и сами они выходцы из деревни, поэтому (а отчасти из-за снисходительного самодовольства культурного круга, и не без зависти к удавшейся вдруг чистоте нового движения) эту группу стали звать деревенщиками. А правильно было бы назвать их нравственниками, ибо суть их литературного переворота – возрождение традиционной нравственности, а сокрушенная вымирающая деревня была лишь естественной наглядной предметностью».
Родоначальником целого литературного направления считают рассказы А.Солженицына “Один день Ивана Денисовича” и “Матрёнин двор”, появившиеся в начале 1960-х годов в журнале “Новый мир”. Эти произведения изображали не столько колхозную деревенскую жизнь, сколько конкретные образы двух людей “от земли”: в первом рассказе, первоначально названном “Не стоит село без праведника”, повествовалось о тяжелейшем и полном достоинства жизненном пути простой русской женщины; второй представлял психологию крестьянина, без вины содержащегося в ГУЛАГе. В этом же ключе создавались и такие произведения В.Распутина, как “Деньги для Марии” (1967), “Последний срок” (1970), “Прощание с Матёрой” (1976), в которых на первый план выходили не социальные проблемы села, а проблемы нравственных ценностей народа в изменяющемся мире; подобного рода прозе давались определения “натурфилософской” и “онтологической”.
В круг «деревенщиков» входят такие авторы, как А.Яшин, В.Тендряков, Ф.Абрамов, В.Белов, В.Распутин, Б.Можаев, В.Шукшин, Е.Носов, И.Акулов, М.Алексеев, В.Личутин, В.Лихоносов, Б.Екимов... Кроме того, поскольку литература в СССР считалась единой советской литературой, в этом ряду обычно упоминались молдаванин И.Друцэ, литовец Й.Авижюс, армянин Г.Матевосян, азербайджанец А.Айлисли и прочие представители братских республик, пишущие на данную тему. Помимо прозаиков, большую роль в разработке деревенской проблематики сыграли известные публицисты. Наиболее ярким произведением стал цикл очерков Валентина Овечкина, объединённый под общим названием “Районные будни”, печатавшийся в 50-е годы. В них повествовалось о борьбе двух секретарей райкома партии, “консервативного” и “прогрессивного”, за свой стиль управления сельским хозяйством. Впрочем, по мнению той же Л.Вильчек (которая, кстати, настаивает, что родоначальником деревенской прозы был именно Овечкин), публицистичность его была там просто приёмом: “Писатель средствами искусства имитировал журналистику, но подобное снижение художественной прозы к очерку возвращало литературу к реальной жизни”, и это “позволило нарисовать картину, немыслимую в те годы в романной форме”. Как бы то ни было, и Овечкин, и Ефим Дорош с его известным в своё время “Деревенским дневником” (1956--1972), и К.Буковский, а впоследствии -- Ю.Черниченко, А.Стреляный и другие публицисты оставили свой след в литературе, посвящённой деревенской теме.
Темы: 1. В центре внимания этой литературы стояла послевоенная деревня – нищая и бесправная (стоит вспомнить, что колхозники, например, до начала 60-х годов не имели даже собственных паспортов и без специального разрешения начальства не могли покидать “места приписки”). Правдивое изображение такой действительности в рассказах А.Яшина “Рычаги” (1956) и “Вологодская свадьба” (1962), повестях “Вокруг да около” (1963) Ф.Абрамова, “Подёнка – век короткий” (1965) В.Тендрякова, “Из жизни Фёдора Кузькина” (1966) Б.Можаева и в других подобных произведениях являло собой разительный контраст с лакировочной соцреалистической литературой того времени и вызывало подчас гневные критические нападки (с последующими проработками авторов, в том числе и по партийной линии, и прочим).
2. Отток крестьянства из деревни (в после получения паспортов), обезлюдевшие деревни, где царили вопиющая колхозно-совхозная бесхозяйственность и почти повальное пьянство среди оставшихся жителей. В попытках найти ответ на эти вопросы авторы возвращались памятью в военные годы, когда силы деревни были надорваны, и касались такого губительного явления в агрономической науке, как процветавшая многие годы недоброй памяти “лысенковщина”, либо занимались ещё более далёкими историческими периодами – например, роман С.Залыгина о гражданской войне “Солёная падь” (1968) или книга В.Белова “Лад. Очерки народной эстетики” (1981), посвящённая жизни дореволюционной общины Севера...
3. Поиск причин «раскрестьянивания» человека на земле – главная из которых проистекала из “Великого перелома” (“перелома хребта русского народа”, по определению Солженицына), то есть насильственной коллективизации 1929--1933 годов. И писатели-«деревенщики» прекрасно это сознавали, но до отмены цензуры им было крайне сложно донести до читателя всю или хотя бы часть правды об этом трагичнейшем периоде. Тем не менее в печать всё-таки смогли пройти несколько таких произведений, посвящённых деревне перед самым началом коллективизации и во время первого её этапа.
4. Поэтизация крестьянского мира, круга, лада (гармонии сосуществования с коллективом и природой); погружение человека в циклически повторяющуюся жизнь природы; сыновнее отношение к земле, выявляющее мерило человеческой нравственности; труд, прижимающий человека к земле, и обновление души; обостренное отношение к городу и прогрессу.
Горький итог деревенской прозе подвёл В.Астафьев: «Мы отпели последний плач – человек пятнадцать нашлось плакальщиков о бывшей деревне. Мы и воспевали её одновременно. Как говорится, восплакали хорошо, на достойном уровне, достойном нашей истории, нашей деревни, нашего крестьянства. Но это кончилось. Сейчас идут только жалкие подражания книгам, которые были созданы двадцать--тридцать лет назад. Подражают те наивные люди, которые пишут про уже угасшую деревню. Литература теперь должна пробиваться через асфальт».
Лекция 10. Василий Белов. «Привычное дело».
Одной из самых первых ласточек "деревенской прозы" была повесть Василия Белова (р. 1932) "Привычное дело". Явившаяся в свет в начале 1966 года на страницах в ту пору еще малоизвестного журнала "Север" (Петрозаводск), она была перепечатана в "Новом мире" (факт редкостный для журнальной периодики!) и сразу же стала объектом самого пристального внимания критики: ни одно из произведений "деревенской прозы" не обросло таким слоем интерпретаций, как эта повесть. «Жемчужиной российской словесности» справедливо назвал ее Федор Абрамов.
Герой повести, Иван Африканович Дрынов – многодетный колхозник, человек добрый и терпеливый, воспринимает свои бедность и бесправие как данность (“Жись она и есть жись”), а все трудности и потери становятся для него «привычным делом». Единственная его попытка улучшить своё положение, уехав в город на заработки, кончается поспешным возвращением назад – ибо не в силах он поменять место и привычный уклад своей жизни, своей деревни, своего колхоза. Как отмечал критик Ю.Селезнёв, “Иван Африканович активен как личность тогда, когда он в коллективе, и раскрывается его личность через коллектив, его и можно определить как коллективную личность, в отличие от личности автономной”. В отрыве от мира его настигает самая страшная потеря – смерть жены.
Герой полностью растворен в мире и не пытается осмыслить или понять его, осветить его собственной рефлексией. Неслучайно повествователь сравнивает его состояние с состоянием шестинедельного сыночка Дрыновых: "Он ничего не думал, точь-в-точь как тот, кто лежал в люльке и улыбался для которого еще не существовало разницы между явью и сном. И для обоих сейчас не было ни конца, ни начала". Конечно в таком состоянии Ивана Африкановича есть и умиление, есть и поэзия созерцания мира, но нет стремления к миропониманию.
И в явном контрасте с позицией Ивана Африкановича представлено мироотношение старой Евстольи. Бесстрашием перед бесконечностью неба, перед понятой неотвратимостью законов бытия отличается бабка Евстолья от Ивана Африкановича. Именно она всегда находит верную меру во всем, именно она в самой лихой для семьи час, когда умерла Катерина, заставляет всех, и прежде всего Ивана Африкановича, продолжать "привычное дело" жизни.
В сущности, весь сюжет "Привычного дела" представляет собой драматическую историю личности, горько расплачивающейся за "нутряное" существование, за зыбкость своей жизненной позиции и лишь ценой страшных, невозвратимых утрат возвышающейся к миропониманию.
Повесть В. Белова поначалу может оглушить своим многоголосьем. В ней "перемешаны" разные речевые и фольклорные жанры: пословицы, поговорки, частушки, молитвы, народные приметы, сказки, деловые бумаги (чего стоит один только "Акт", составленный по случаю поломки самоваров), бухтины, брань. В ней сталкиваются разные речевые стили: и поэтическая речь бабки Евстольи, что сродни народной песне и плачу; и литературная, "книжная" речь безличного повествователя; и казенное, претендующее на державность, слово "густомясого" уполномоченного ("А у вас в колхозе люди, видать, это недопонимают, им свои частнособственнические интересы дороже общественных"; "Вы, товарищ Дрынов, наш актив и опора. . . "); и "наигранно-панибратский голос" газетчика, вооруженного "поминальником"; и реплики Митьки, освоившего в городе лишь пену "блатных" оборотов ("А мне до лампочки"; "Я его в гробу видал. В белых тапочках"); наконец, в повести очень часто звучит суматошный, захлебывающийся говор "бабьих пересудов". Причем автор очень продуманно "оркестровал" стиль повести.
Горькая и смешная нескладица в современной жизни критикуется самим народом. Именно люди из народа: старик Федор, его приятели Куров и Пятак – умеют разглядеть нелепости в окружающем их мире и осмеять их, не прочь они провести и веселый розыгрыш на пошехонский лад (вспомним хотя бы, как Куров перепугал до смерти Еремиху своим требованием платить алименты за бойкого петуха). Наконец, сама мера, позволяющая обнажить дурость, старую и новую, принадлежит народу. Этой мерой выступают у Белова веселые сказки про пошехонцев, которые рассказывает мудрая и сердечная бабка Евстолья.
В "пошехонском свете" представлены у Белова и характерные для колхозной деревни методы управления и хозяйствования. Не случайно рассказ конюха Федора о том, как перед областным начальством показывали механизированную подачу воды из колодца, куда Федор заранее навозил на своей кляче воду, или размышления старого Пятака о запретах косить в лесу, где трава все равно "под снег уходит", приобретают черты сказки про пошехонцев. Очень кстати рядом с этими современными сказками оказываются описанные непосредственно повествователем сцены с участием председателя и уполномоченного, который "важно стукал в перегородки, принюхивался и заглядывал в стайки", но более всего нажимал, чтоб "наглядную" (имеется в виду наглядная агитация) сделали к совещанию животноводов. Их диалог дан в откровенно пародийном ключе. Да и вся зона "казенных" голосов, а вместе с ними и "блатной" жаргон Митьки сливаются с зоной "бабьих пересудов". Это все голоса пошехонского мирка.
Лекция 12. Поэзия 60-х годов
1. Противоречие эпохи «оттепели».
Нет четкой границы, когда начинается и кода заканчивается новый «оттепельный» период в жизни страны. Одни начинают новый отсчет со смерти Сталина в 1953 году, другие – с ХХ съезда партии и знаменитого выступления Н.С.Хрущева по разоблачению культа личности Сталина, третьи – с повести И.Эренбурга «Оттепель», опубликованной в 1954 году, четвертые – со съезда Союза Писателей в декабре 1954 года, где появились выступления, требовавшие срочных перемен. Пятые – с сенсационной подборки стихотворений о любви, помещенной на первой странице первомайского выпуска «Литературной газеты» в 1953 г., шестые – с открытия памятника Маяковскому в Москве 29 июля 1958 года, когда митинг неожиданно превратился в публичное чтение стихов – из толпы выходили люди и читали свои стихи; в дальнейшем эти собрания «на Маяке» стали регулярными, седьмые – с открытия Международного фестиваля молодежи и студентов в Москве в 1957 г.
Да и заканчивалась эпоха, судя по разным мнениям, неодинаково и не единовременно: в 1956-м году с подавлением студенческой демонстрации в Будапеште (Венгрия) (то есть закончилась, не успев начаться), с суда над Иосифом Бродским (1964) и Синявским и Даниэлем (1966), в 1968 г. с подавлением «Пражской весны» и вводом танков в Чехословакию, в 1964-м с отставки Хрущева с поста Первого секретаря КПСС в ходе внутрипартийного переворота, в 1962-м с расстрелом демонстрации в Новочеркасске, со смещения с поста главного редактора «Нового мира» А.Т.Твардовского, в 1962-м с посещения Хрущевым выставки художников в Манеже (некоторые из них считались абстракционистами), в ходе которой Хрущев пришел в ярость и велел разогнать выставку… бульдозерами.
Такой широкий разброс дат в начале и в конце эпохи свидетельствует о главном: целый этап в культурной и государственной жизни страны состоялся, но он был крайне противоречив. Критика культа личности С. и борьба со сталинскими консервативными кругами в партии перемежалась с использованием сталинских методов в борьбе с демократией во внешней и внутренней политике; необразованность, грубость Хрущева проявилась в его перегибах – в волюнтаризме. Это был период, когда почти одновременно вышел в свет «Один день Ивана Денисовича» и был устроен суд над Бродским, публиковался «Теркин на том свете» и расстреливалась демонстрация рабочих, протестующих против повышения цен, когда в Москве молодые поэты собирали целые стадионы, а в Ленинграде свирепствовал обком партии и поэты с трудом пробивались в печать, а то и преследовались. Несмотря на относительный демократизм и свободу самовыражения, несмотря на сильнейшее влияние Запада в этот период и прежде всего – западной литературы (Фолкнер, Хемингуэй, Ремарк), несмотря на появления «самиздата» и «тамиздата» (активной волны публикаций советских писателей за рубежом), политически и государственно «шестидесятники» не выходили за рамки социалистической идеологии и в их среде не возникало идей о перевороте государственного строя. Общество жило мечтой о «социализме с человеческим лицом».
2. Лирический взрыв в 60-х и черты новой поэтики.
Поэты-«щестидесятники» наиболее остро восприняли «оттепель» и выразили ее. Прежде всего их поэзию отличает исповедальность – особая откровенность и доверительность с читателем. Отношения с любимыми, размолвки с друзьями, случайные обиды – все это выговаривается лирическим героем. Прежде всего он подвергает взыскательному анализу самого себя. И выясняется, что личность поэта не в ладах с собою, сомневается в себе и в «истинах в последних инстанциях». Лирический герой – дивой и непосредственный человек, эмоционально отзывчивый, резонирующий с судьбами других людей, жизнью страны, откликающийся на беды всего мира.
Пафос поэтов-«шестидесятников» – человечность, которой измеряется идеологическая, абстрактная идея социализма. Они запечатлели отношение человека и времени, когда человек перестал быть винтиком в системе, а может влиять на нее исходя из человеческих (а не идеологических) стремлений к лучшему. В их поэзии возникает диалог между человеком и обществом, государством, временем, и этот диалог – одно из самых главных демократических завоеваний поэзии 60-х. Пафос шестидесятников заключался в желании преобразить социальный пафос советской гражданской лирики в пафос гуманистический, общечелвеческий.
Поэты-«щестидесятники» в ходе диалога со временем попытались восстановить утраченные традиции с литературой прежней эпохи, и прежде всего с поэзией Серебряного века, которая в сталинские годы была утрачена. Евгений Евтушенко – один из сильнейших представителей этой поэзии, продолжил линию В.Маяковского, и прежде всего его гражданственную миссию. Б.Ахмадуллина перенимала классицизм А.Ахматовой. Андрей Вознесенский перерабатывал традиции акмеизма. Ленинградская группа поэтов также провели мостики к поэзии дореволюционной.
В силу необычайной популярности поэзии в обществе, которое было ориентировано на развитие не культуры, а экономики, науки и техники, выявились такие черты поэзии, как учительство, менторский тон, трибунность и эстрадность. Интимное слово стало проговариваться тысячам людям. Поэты не стеснялись выражать свои чувства огромной аудитории. И главный кризис, который ощутили почти все шестидесятники в конце 60-х, был связан с кризисом эстрадности – с потерей отклика в сердце Другого человека, Других людей (миллионов), вовлеченных в круг лирического Я. Учительская функция налагает ограничения на поэтику – она требует графической четкости линий, крупных мазков, однозначности поэтического слова. И следствием этого стало сужение эстетических норм, в чем с горестью признавался Евтушенко: «Я научился вмазывать, врезать, но разучился тихо прикасаться». В поисках усиления публицистичности у шестидесятников оформилось слово-клеймо, слово-ярлык, слово-эмблема. И за этой публицистичностью обнаруживалась порой куцая, поверхностная мысль, что приводило к автопародии.
Чрезвычайно важна поэтика тропов и метафор. Новое мироощущение требовало и нового языка. Такой язык преподнесла сама эпоха и ее техническая сторона, лексика физиков, ворвавшаяся в лирику. В этом отношении характерны метафоры А.Вознесенского. В поле его метафоры (НТР): ракеты, протоны, антимиры, изотопы, пластмассы, Ту-104 (первый советский реактивный пассажирский самолет), битники, рок-н-рол и т.д. Им написаны циклы: Анти-миры, «Параболлическая баллада» и др. Рядом с техникой соседствует архаика, приметы старины, фольклорная лексика. Но для Вознесенского эти метафоры были не способом отражения действительности, а «мини-миром поэта», то есть «геном» поэзии, в котором есть все.
Лекция 13. Юрий Валентинович Трифонов (1925-1981)
Ставший впоследствии знаменитым цикл "городских повестей" Трифонова открывается повестью "Обмен" (1969). Это произведение еще несет в себе печать достаточно канонических форм жанра повести. Конфликт отчетлив и строг, его суть - столкновение двух систем ценностей, духовных и бытовых.
Его сюжет таков - Виктору Дмитриеву, чью мать постигла смертельная болезнь, советуют как можно быстрее произвести квартирный обмен, чтоб не потерять материну жилплощадь. С одной стороны, дело житейское, надо думать о будущем своей дочки, с другой - смертельная болезнь матери, с одной стороны - квадратные метры, прагматика быта, с другой - трагедия неминуемого ухода того, кому ты обязан жизнью. Эту коллизию Трифонов материализует в рельефном эпическом каркасе повести.
Во-первых, в ней есть четкий сюжет. Правда, этот сюжет развивается не плавно, а дискретно: сюжет "Обмена" выстраивается из цепи событий, каждое из которых представляет собою самостоятельную новеллу. Первая, "завязочная", новелла – жена Виктора Лена, которая терпеть не может свою свекровь, уговаривает Виктора Дмитриева съехаться с матерью ради жилплощади. Вторая новелла - это метания Виктора Дмитриева, который мучается угрызениями совести и в то же время обдумывает варианты обмена; здесь появляется Таня – женщина, которая любит Дмитриева, готова ради него на все, она предстает одной из первых жертв его компромиссов. Третья новелла - это родословная Виктора Дмитриева. Четвертая новелла – это история противостояния двух семейных кланов: потомственных интеллигентов Дмитриевых и Лукьяновых, из породы "умеющих жить"; здесь в череде историй мелких семейных междоусобиц есть "тягомотная история" с Левкой Бубриком, старым другом еще со школьных лет, которого Лукьяновы пристраивали на работу в какой-то институт ГИНЕГА, а в итоге на это место пристроили Дмитриева. И, наконец, пятая новелла - мучительный диалог Дмитриева и его сестры Лоры о том, куда девать больную мать, тем более неуместный, что она умирает за стенкой, рядом, и здесь Ксения Федоровна почти в забытьи констатирует, что он дошел уже до полной утраты нравственных принципов:
Ты уже обменялся, Витя. Обмен произошел. - Вновь наступило молчание. С закрытыми глазами она шептала невнятицу: - Это было очень давно. И бывает всегда, каждый день, так что ты не удивляйся, Витя. И не сердись. Просто так незаметно. . .
Вся эта цепь новелл демонстрирует процесс "олукьянивания" Виктора Дмитриева: его невольных, вынужденных отступлении от совести, этапы погружения все ниже и ниже по лестнице моральных компромиссов.
Но вот что показательно – в эту цепь новелл, сосредоточенных на современной текущей, бытовой возне вокруг квадратных метров, врезается как раз посередине новелла-ретроспекция о роде Дмитриевых, и из череды историй клановых стычек, в которых и Дмитриевы с их интеллигентским высокомерием, и Лукьяновы с их этической неразборчивостью выглядят одинаково неприглядно, выделяются "истории с дедом". Деду Дмитриева, Федору Николаевичу, 79 лет, он старый юрист, в молодости занимался революционными делами, "сидел в крепости, ссылался, бежал за границу, работал в Швейцарии, в Бельгии, был знаком с Верой Засулич", видимо, прошел через ГУЛАГ ("недавно вернулся в Москву, был очень болен и нуждался в отдыхе"). Истории с дедом, который умер за четыре года до описываемых событий, приходят на память Виктору по контрасту с тем, что вокруг него и с ним происходит, - он, которого сейчас настойчиво подвергают "олукьяниванию", вспоминает, что "старик был чужд всякого лукьяноподобия, просто не понимал многих вещей". Он, например, не понимал, почему немолодому рабочему, который пришел им перетягивать кушетку, Елена, молодая жена Дмитриева, и теща дружно говорят "ты": "Что это значит, - спрашивает старик. - Это так теперь принято? Отцу семейства, человеку сорока лет?" Он затеял "смешной и невыносимый по нудности разговор с Дмитриевым и Леной", когда они, веселясь, рассказали, что дали продавцу в магазине пятьдесят рублей, чтобы тот отложил радиоприемник. И Лена, обращаясь к деду, сказала: "Послушайте, Федор Николаевич, вы - монстр! Вам никто не говорил, вы - хорошо сохранившийся монстр!" И в самом деле, в современном интерьере, где главное - уметь жить, расталкивая локтями ближних и дальних, где проблема жилплощади важнее смертельной болезни матери, такие старики, как Федор Николаевич Дмитриев, это монстры со своими доисторическими принципами. Но именно контраст между "непонимающим" старым революционером и "понимающими" обывателями становится в повести "Обмен" способом эстетического суда автора. Не случайно самую точную характеристику Дмитриеву дает он, дед: "Мы с Ксеней ожидали, что из тебя получится что-то другое. Ничего страшного, разумеется, не произошло. Ты человек не скверный. Но и не удивительный". Дед увидел главное в процессе "олукьянивания" - он протекает как-то незаметно, вроде бы помимо воли человека, через вялое сопротивление, не без скребущих душу кошек, с массой самооправданий, вообще-то небезосновательных, но никак не меняющих отрицательного вектора движения души.
Повесть "Другая жизнь" (1975) свидетельствовала о том, что писатель вступил в новую фазу творческого развития. Поначалу может показаться, что здесь он разрабатывает ту же жизненную материю, что и в "Обмене": непонимание двух людей, мужа и жены, их брак - стычка двух кланов, двух моделей отношения к жизни. Ольга Васильевна из мира людей достаточно меркантильных и прагматичных, за спиной Сергея Троицкого стоит мать, женщина с принципами. Но в "Другой жизни" Трифонов на первый план выдвигает проблему несовместимости людей, даже любящих друг друга, пытается понять природу непонимания - ту ментальную, ту нравственную почву, которая его рождает. И он обнаруживает, что непонимание носит, можно сказать, онтологический характер: причиной несовместимости двух людей является их разное отношение к самому существованию, разное понимание сущности человеческой жизни.
Ольга Васильевна по профессии химик и исследует, кстати говоря, проблему биологической несовместимости. И как специалист, работающий с молекулами и клетками, она просто и внятно объясняет суть человеческого существования: "Все начинается и кончается химией". А Сергей по профессии историк, а историк у Трифонова – носитель особого, духовно-взыскующего отношения к жизни. Вот его понимание сути человека:
Человек есть нить, протянувшаяся сквозь время, тончайший нерв истории, который можно отщепить и выделить, и по нему определить многое. Человек, говорил он, никогда не примирится со смертью, потому что в нем заложено ощущение бесконечности нити, часть которой он сам.
Сергей считает, что человек - существо все-таки не молекулярное, а духовное, что он существует не только в куцых физических пределах – между рождением и смертью, но и в бесконечных исторических просторах, проникая в прошлое и будущее мыслью, догадками, интересами, надеждами. Сергей ставит перед собой задачу - искать "нити", связывание настоящее с прошлым. Это оказывается очень тяжелой для души работой, потому что нити, которые тянутся из прошлого, "чреваты, весьма чреваты". Разматывая их, он проникается почти мистическим чувством беды. И все же надо искать эти нити, потому что "если можно раскапывать все более вглубь и назад, то можно попытаться отыскать нить, уходящую вперед".
Такова исповедуемая Сергеем Троицким философия истории как формы преодоления забвения и смерти. Не вызывает сомнений человечность и нравственно взыскательный характер этой философии. Но сам ее носитель становится жертвой среды, живущей по биологическим законам борьбы за существование: когда Сергей отказывается сотрудничать с околонаучными "кликочками" и "бандочками" - например, не предоставляет спальни для очень полезного начальника и его любовницы или отказывается отдать часть своей диссертации начальнику, ему не дают работать. И Сергей не выдерживает: он забрасывает диссертацию, увлекается парапсихологией, развлекается сеансами вызывания духов, в конце концов умирает - у него не выдерживает сердце.
Но вся повесть строится как внутренний монолог его вдовы, Ольги Васильевны, вспоминающей прошлое. Ольга Васильевна, вспоминая недавно умершего мужа, совершает ревизию прошлого, оставаясь верной своей химической бестрепетности, она беспощадно "копает" себя как можно глубже, и в ее памяти оживают все бывшие голоса и позиции.
Вот, например, воспоминание Ольги Васильевны о том, как она себя вела, когда Сергей пришел с заседания, где "гробанули" его диссертацию:
Она пылко продолжала его учить. Кипело низкое раздражение. Он махнул рукой и куда-то вышел. Через минуту вернулся с чемоданом. Она не сразу поняла, что он собрался уезжать, а когда он сказал, что на несколько дней поедет к тете Паше, что было нелепостью, никто его в Васильково не звал, жить там было негде, вся родня тети Паши уже перебралась из клетушек и сараев в избу, лето кончилось, она рассердилась и не могла сдержаться, и громко кричала о том, что это бегство, малодушие, и что если он сейчас уедет в деревню, она снимает с себя ответственность за его здоровье и вообще не даст ему денег. Орала вздорно, постыдно, как можно орать только в большом гневе.
Центральный конфликт этой повести ни в коем случае не сводим к обличению "мещанства". Как ни парадоксально, эта повесть о любви – любви Ольги Васильевны к Сергею. Всю свою жизнь она любила его, любила деспотически, отчаянно, боясь потерять, горестно переживая его неудачи, с готовностью ради его успеха сделать все и пожертвовать всем. Она навсегда оглушена этой любовью, самое поразительное, что она изолирована ею даже от Сергея. Реальный Сергей то и дело подменяется в ее восприятии неким объектом, нуждающимся в руководстве и опеке. "Вести его за руку и поучать его с болью и с сокрушением сердца" - вот ее позиция. Отсюда постоянные подмены его образа мыслей, его взглядов своими, отсюда и "толстокожесть" Ольги Васильевны, ее "недочувствие", неспособность принять другую жизнь как другую, как не совпадающую со своей.
Рядом с Ольгой Васильевной Трифонов расставляет другие варианты духовной изоляции. Прежде всего, это современные "новые люди" - прагматики, "железные малыши", вроде Генки Климука, четко и однозначно меряющие все и вся выгодой для себя. Не менее агрессивный тип духовной изоляции представляет Александра Прокофьевна, мать Сергея. Вроде бы по всем статьям она, человек кристальной честности и принципиальности, прямо противоположна циничным прагматикам. Но Трифонов обнаруживает, что принципиальность матери, перерастающая в догматизм и нетерпимость, ничуть не менее ограниченна, чем эгоистический прагматизм "железных малышей", что тон "металлической комиссарской твердости", с которым она безапелляционно навязывает свои рацеи, столь же неприемлем для порядочного человека, как и циничные предложения всяких ловкачей. Что же до Александры Прокофьевны, то нетерпимость и доктринерство являются доминантами ее характера, и они играют немалую роль в нагнетании напряженной психологической атмосферы вокруг ее сына. Автор совершенно определенно указывает источник этих черт личности Александры Прокофьевны: в годы гражданской войны она служила машинисткой в политотделе, и уже при первом посещении квартиры Троицких именно это "было обозначено сразу: не чета другим матерям, не просто начинающая старуха, а делательница истории". Сама Александра Прокофьевня гордится своей принадлежностью к поколению старых революционеров, ибо это - согласно советской мифологии - и дает ей моральное право судить и выносить приговоры по любому поводу. Но демонстративная приверженность Александры Прокофьевны революционному прошлому получает в повести ироническое освещение, вплоть до язвительного гротеска. Вот хотя бы чисто внешнее описание: Александра Прокофьевна "еще недавно наряжалась в древнейшие штаны цвета хаки, немыслимую куртку времен военного коммунизма". Конечно, можно было бы отнести такое описание на совесть Ольги Васильевны (она - субъект сознания), испытывающей особые чувства к своей свекрови. Но ведь и Сергей после очередной дискуссии с Александрой Прокофьевной замечает: "Зато ты, мамочка, за это время осталась совершенно нетронутой. Своего рода достижение".
Но самое главное – именно Ольга Васильевна реализует духовный проект Сергея: преодолеть замкнутость своего "я", выйти к другому, к пониманию другого. Этому, в сущности, и посвящена повесть с самых первых страниц. "И опять среди ночи проснулась, как просыпалась теперь каждую ночь, будто кто-то привычно и злобно будил толчком: думай, думай, старайся понять!" Ольга Васильевна просыпается так же, как просыпался Сергей. Сейчас ее мучит та же по своей природе боль, что не отпускала его. Она так же, как и он, раскапывает могилу. Он раскапывал могилу, связанную с историей московской охранки, она раскапывает историю своих отношений с Сергеем.
Она пытается восстановить связную логику судьбы, войти в живой открытый контакт с прошлым, ушедшим навсегда. Она пытается разомкнуть свою изоляцию для другой жизни, для жизни Сергея. Она точно так же, как он, страдает от "недочувствия" близких людей, свекрови и дочери. Она так же, как и он, одинока в своих попытках понимания, и через единство боли приходит чувство связи. Она начинает страдать от той же боли и по той же причине, что Сергей. "Всякое прикосновение - боль, а жизнь состоит из прикосновений, потому что тысячи нитей, и каждая выдирается из живого, из раны". Образ нити, который был знаковым у Сергея, перекочевывает уже в сознание Ольги Васильевны.
А потом становится ясно, что она своей мукой, своим выдиранием нитей из памяти постигала завет Сергея о бесконечности нитей и о том, что они "чреваты". Если она раньше спорила с идеализмом Сергея, теперь понимает иное: "Боже мой, если все начинается и кончается химией, отчего же боль?" Ведь боль не химия, химия и боль - вот и все, из чего состоит смерть и жизнь. Химия это смерть, а боль - это жизнь. Вот формула трифоновской философии всеобщей связи в первом, сугубо психологическом приближении. Как раз это ощущение боли, рождение в душе соболезнования к боли другого человека - это и есть первый контакт с другим, это и есть признание другого и его "другости" как самоценного и не допускающего грубого вмешательства и насилия феномена.
Неслучайно автор заканчивает повесть почти сюрреалистической картиной сна Ольги Васильевны. Через сон героиня как бы преодолевает порог бытия/небытия и вступает в контакт с Сергеем, которого физически уже нет, но духовно она с ним воссоединилась в процессе мучительного постижения его "другости", пропущенной другой жизни. Ольге Васильевне снится, что она идет с Сергеем по лесу, проходит мимо забора, они видят каких-то больных людей, ищут шоссе, какая-то женщина вызывается их провести и "они оказываются перед маленьким лесным болотцем". Но после сюрреалистического сна, прерываемого звонком будильника, начинается реальность, однако и она изображается в той же зыбкой сюрреалистической манере, что и сон, так что читатель не сразу может понять, где пребывает сейчас героиня - по ту или по эту сторону реальности.
Здесь, в реальном мире Ольга Васильевна встретила другого человека, новую «другую жизнь». У него есть своя семья, своя работа. Он уже немолод, нездоров, "и она мучилась оттого, что он болеет вдали". Своей заботой о нем Ольга Васильевна словно бы восполняет то сочувствие, которого так не хватало ей в отношениях с Сергеем. Финальный аккорд повести таков:
Однажды забрались на колокольню Спасско-Лыковской церкви. …
Сам ритм этого повествовательного периода создает ощущение зыбкости, поэтического элегического состояния, а это своего рода ритм со-чувствия, со-болезнования, со-переживания.
Лекция 14. Битов Андрей Георгиевич (род в 1937).
Битов – Писатель, выразивший свое время в различных ракурсах и спектрах. Мир в его прозе обнаруживает разрыв между миром и человеком и показывает духовную драму, которую несет современный человек, наделенный интеллектом, но лишенный Бога, веры. Многие его герои показаны в падении, в движении ко дну, к разрыву. Они сомневаются в целостности мира, души, мысли. Но причина этого сомнения не индивидуальна – это порок эпохи. За интеллигентным человеком 60-70-х годов проглядывает другой образ – образ «совка», так называли среднего и массового советского человека, Homo soveticus.
Роман-пунктир «Улетающий Монахов» состоит из шести рассказов, каждый из которых представляет законченный сюжет и описывает жизнь одного человека, рассмотренную в шести мгновениях (действие каждого рассказа занимает время от нескольких часов до нескольких дней). Странная форма – пунктирность, фрагментарность повествования – связана с разорванным мышлением современного человека, не способного воспринимать свою жизнь в единстве и думать долгую думу. В первом рассказе «Дверь» перед нами безымянный мальчик, испытывающий вполне взрослое чувство (любовь, страсть, ревность) к девушке, старшей него. Во втором – «Сад» – это Алеша, студент второго курса, начинающий жить. Но на первых шагах к самостоятельной жизни он спотыкается – ему приходится взять деньги своего дяди. А его любовная история в Асе развивается в русле первой: герой слеп от любви и не замечает (не хочет замечать), что она ему не пара, что она встречается с другим мужчиной, что она порой вульгарна. К нему приходит озарение, что они – маленькие на фоне огромного чувства – любви. Третий рассказ – «Образ» – показывает Алексея (и уже не Алешу) Монахова определившимся молодым человеком, у него жена находится в роддоме, а он встречает свою давнюю любовь – Асю, уже изменившуюся и погрубевшую, и собирается с ней изменить жене. Как и в первых двух рассказах, герой Битова не отягощает себя нравственными вопросами, а воспринимает жизнь в ее мозаичности и раздробленности. Четвертый рассказ «Лес» относится к экологической прозе, основная философия которой – люди разобщены, хотя и живут вместе, а деревья связаны друг с другом корневой системой, под землей. Этот Монахов, более опытней прежнего, приезжает в Ташкент к отцу и встречает свою первую любовь Наташу. А рядом с ней – мальчик Ленечка, младше нее и смотрит на нее преданными, восторженными, но слепыми глазами. Монахов узнает в нем себя прежнего, Алешу из «Сада». Хотя и здесь не происходит нравственного падения, герой был к нему близок. И только со смертью отца понимает, ощущает, что и он связан со всеми живущими невидимыми корнями. В пятом рассказе, «Вкусе», Монахов – зрелый мужчина, даже имя его упоминается редко, встречает девушку Свету, напоминавшую ему Асю. Ее обманывать он не хочет, чувствуя, что она – последняя надежда на любовь. Но узнает, что его возлюбленная Ася умерла от рака. Он едет к ней, целует покойницу и понимает, что будто вкус — последнее живое чувство, еще доступное его закоснелому сознанию. В шестом – «Лестница», написанном стихами, – перед нами уже не герой, обладающий именем, а безымянная душа, совершающая свое последнее восхождение к Богу. «Видно, все же подкосила меня жизненная сила, видно, духу не хватило — меня ждут... Видно, впрямь дорога к Богу — слишком длинная дорога, слишком дорого и много... Господи, прости!».