А. В. Полетаев история и время в поисках утраченного «языки русской культуры» Москва 1997 ббк 63 с 12 Учебная литература
Вид материала | Литература |
Содержание2. Специфика исторического познания Время и место истории Время и место истории Время и место истории Время и место истории Время и место истории Время и место истории Время и место истории |
- История языкознания Основная литература, 31.08kb.
- Литература к курсу «История отечественной культуры» основная литература учебные пособия, 95.12kb.
- Жиркова Р. Р. Жондорова Г. Е. Мартыненко Н. Г. Образовательный модуль Языки и культура, 815.79kb.
- Факультет якутской филологии и культуры, 52.03kb.
- План урок: Особенности русской культуры в изучаемый период. Грамотность, письменность., 103.61kb.
- Н. И. Яковкина история русской культуры, 7448.64kb.
- Учебно-методические материалы по дисциплине «общее языкознание», 303.6kb.
- Литература ХIХ века, 303.87kb.
- Литература в поисках личности Роман «Кысь», 114.06kb.
- История история России Соловьев, 43.79kb.
2. Специфика исторического познания
Наука отличается от других способов познания прежде всего
тем, что научные исследования ведутся в соответствии с определенными правилами, организующими и направляющими научный про-
58 Глава 1
цесс. Совокупность этих правил именуется «научным методом».
Проблема метода — это история научных традиций, научных школ
и внутринаучной коммуникации. Это проблема ярлыков и искренней веры, пожизненных научных споров, нелицеприятных нападок и
резких отповедей. Ибо, как отмечал крупнейший специалист в области методологии науки, американский философ П. Фейерабенд, процедура, осуществляемая в соответствии с правилами, считается научной; процедура, нарушающая эти правила, считается ненаучной. Тот
факт, что эти правила существуют, что наука своими успехами обязана их применению и что правила эти рациональны в некотором
безусловном, хотя и расплывчатом смысле, сомнению не подвергается. При этом основное содержание научного метода образуют научные теории.
Понятно, что пока не было социальных наук, не было научных
методов и в распоряжении истории. Она представляла собой свод
историй, хроник, сведений и т. д. «До конца XIX — начала XX в., —
пишет Коллингвуд, — исторические исследования находились в положении, аналогичном положению естественных наук догалилеевской эпохи... Историограф в конечном счете, — как бы он ни пыжился, морализировал, выносил приговоры, — оставался компилятором,
человеком ножниц и клея. В сущности его задача сводилась к тому,
чтобы знать, что по интересующему его вопросу сказали „авторитеты", и к колышку их свидетельства он был накрепко привязан, сколь
бы длинной ни была эта привязь» (Коллингвуд 1980 [1946], с. 367).
Под историческими методами в узком смысле слова подразумеваются приемы критики источников, прежде всего письменных.
Как способ верификации фактов исторические методы усложнялись
и эволюционировали вместе с расширением пределов исторической
науки.
Природа исторических исследований такова, что в них значительное место занимает работа с источниками. Как пишет французский историк М. Ферро, система источников, на которую опирается
история, подчинена строгой иерархии. «Во главе ее красуются сверкающие письмена автографов высоких особ и другие священные
манускрипты, принадлежащие Магомету, Марксу или Мао. За ними
следуют уже менее внушительные комментарии, законы, трактаты и
хадисы, а также данные статистики. В хвосте кортежа плетутся, как
смиренное третье сословие, одетое в черное, документы, непосредственно касающиеся жизни общества и семьи, разные анонимы и свидете-
Время и место истории 59
ли берут слово лишь для того, чтобы еще раз подтвердить чудесные
деяния тех, в чьих руках власть» (Ферро 1992 [1986] с. 306).
Источники повествуют о событиях, причем последние могут быть
и фактами, и вымыслом. В критическом анализе описанных событий, в отделении фактов от вымысла и состоит первый этап работы
историка с источниками. Обычно исторические события называют
«историческими фактами», но подобное клише имеет оценочный и
весьма субъективный характер — в историографии разделение событий на «факты» и «вымысел» всегда было и остается до некоторой степени условным. Кроме того у каждого составителя документов свой набор фактов и, соответственно, своя «область исключенного».
Как пишет Ю. Лотман, «можно было бы составить интересный перечень „не-фактов" для различных эпох» (Лотман 1996 [1990], с. 303).
Выбор тех или иных событий в качестве «исторических фактов» зависит от эпохи — присущих ей знаний, идеологических установок и т. д., равно как и от субъективных представлений конкретного
историка. Для любого средневекового хрониста эпизоды библейской
истории были «историческими фактами» в не меньшей, если не в
большей степени, чем непосредственно описываемая им вчерашняя
битва. Не менее богата примерами условности «исторических фактов» и современная историография — назовем в качестве примера
такое всем известное событие, как принятие Декларации независимости США 4 июля 1776 г. (как показано американским историком Д. Бурстином, речь идет не об «историческом факте», а о чистой воды вымысле — см.: Бурстин 1993 [1958—1973], т. 2, с. 477—489).
Достоверность события, установленная post factum, все равно
остается достоверностью уже несуществующего и не идентична реальности — историк всегда наблюдает отсутствующий объект. Из этого
вытекает и другая важная особенность исторического «расследования». Историк на самом деле никогда не имеет дело с «объективными фактами», а всегда только с их интерпретацией. Он не интерпретирует факты, а реинтерпретирует их интерпретацию даже тогда, когда
опирается только на источник и не использует научные результаты
своих предшественников.
«Борьба с документами» (известное выражение М. Блока) отличает историка-профессионала от любителя. Однако критический
подход к источникам — явление довольно позднее. Техника критики текстов и анализа фактов зарождается в эпоху Возрождения и в
непродолжительное время, «от Лоренцо Баллы и итальянского гума-
60 Глава 1
низма XV в., через труды бенедиктинцев Святого Маврикия15, появившихся на фоне кризиса европейского сознания накануне эпохи
Просвещения, до исторического толкования Библии в немецких
университетах XIX в.», достигает «такого уровня формального совершенства, который, видимо, никогда не будет превзойден» (Шоню
1993 [1974], с. 142).
В XIX в. методология исторических исследований, несмотря на
доминирование идиографии и индивидуализации, испытала существенное влияние естественнонаучного метода, что отмечал, в частности, немецкий философ М. Хайдеггер: «Естественнонаучному эксперименту соответствует в историко-гуманитарных науках критика
источников. Это название означает теперь весь комплекс разыскания, сопоставления, проверки, оценки, хранения и истолкования источников. Основанное на критике источников истбрическое объяснение,, конечно, не сводит факты к законам и правилам. Однако оно не
ограничивается и простым сообщением о фактах. В исторических науках, не меньше чем в естественных, метод имеет целью представить
постоянное и сделать его предметом. Предметной история может стать
только, когда она ушла в прошлое. Постоянное в прошлом, то, на что
историческое истолкование пересчитывает единственность и непохожесть всякого исторического события, есть всегда-уже-однажды-имевшее место, сравнимое» (Хайдеггер 1993 [1950], с. 45).
Главная заслуга в создании методики определения подлинности
документов, их датировки и локализации принадлежит школе немецкого историка Л. фон Ранке. Именно в его семинаре в Берлинском
университете была выведена «новая порода» академических историков (среди них: Г. фон Зибель, Г. Вайц, В. Гизебрехт, В. Ваттенбах и др.),
практиковавшихся прежде всего в критическом изучении и оценке
15 Конгрегация Св. Маврикия или Мавра (Mauristes) — французская конгрегация бенедиктинцев, сыгравшая выдающуюся роль в собирании и публикации западноевропейских средневековых рукописей. Основана в 1618 г.
(центр — парижский монастырь Сен-Жермен-де-Пре). С целью отстоять от
критики протестантов авторитет католической Церкви мавристы выявили
и издали огромное количество источников по ее истории. Кроме того ими
была составлена история французской литературы (более 40 томов), а также
многотомные истории отдельных провинций (Лангедока, Бретани и др.), в
приложениях к которым напечатано множество документов. Их заслуга —
выработка правил критического издания памятников, создание вспомогательных исторических дисциплин (палеографии, дипломатики и др.). Наиболее видными мавристами были Ж. Мабильон, М. Буке, Б. Монфокон.
Время и место истории 61
источников в соответствии с позитивисткими представлениями о научности. Создавались громадные коллекции тщательно просеянного материала: своды латинских надписей, новые издания исторических текстов и документов всякого рода; история чрезвычайно обогатилась за
счет находок археологии. Историческая добросовестность отождествлялась с предельной скрупулезностью в исследовании любого фактического материала. Историки славились не только как авторы фундаментальных исследований, но и как величайшие знатоки исторической
детали (Коллингвуд 1980 [1946], с. 123).
Позитивистская методика критики источников, сохранявшая
свое значение на протяжении всего нашего века, в последние десятилетия столкнулась с серьезным вызовом со стороны постмодернистов, сделавших главной и почти исключительной темой своих исследований семиотическую критику текстов. Семиотическое истолкование
источников подразумевает реконструкцию кодов (как тех, которыми
пользовался создатель документа, так и тех, которыми пользуется
историк) и установление корреляции между ними. Тем самым в
последние годы осуществляется перенос современных методов критики художественных произведений на анализ собственно исторических источников.
Кроме того, инструментарий историков, традиционно изучавших
письменные источники с помощью текстологии, палеографии, эпиграфики и т. д., в последние десятилетия обогатился методами сопредельных социальных наук. Благодаря появлению квантитативной истории в обиход вошли процедуры критики статистических
источников, а социология, антропология и демография способствовали укоренению в исторических штудиях контент-анализа, устного
анкетирования и т.д., вплоть до технических процедур климатологии, примененных Э. Ле Руа Ладюри. Таким образом, целая совокупность традиционных и современных методов используется в настоящее время для сбора, обработки и первичной систематизации
данных о прошлых обществах.
Но, как отмечалось выше, в современных социальных науках
операции подобного рода вынесены за рамки собственно науки и
являются вспомогательными. Нас же интересуют в данном случае
исторические методы (методология) в широком смысле, как аналитические концепции исторического процесса, способы познания причинных и структурных связей, теоретический анализ прошлых обществ и процессов перехода от одного типа общества к другому, модели,
объясняющие динамику и статику истории.
62 Глава 1
Со второй половины XIX в. историки, склонные к теоретизированию, обращались за методами к появлявшимся одна за другой социальным и гуманитарным наукам. Социальные науки на протяжении длительного времени «составляли хорошую партию с историей;
между ними по разным линиям — от Маркса до Вебера, от Дюркгейма до Фрейда — наблюдался постоянный обмен концепциями и
перебежчиками. Однако совсем недавно кое-кому вздумалось отрицать
толщину старого Хроноса. Этим занялись социальные науки, претендующие на безупречность и твердость, в противоположность истории,
обвиненной в мягкости...». Но представители «нападающей стороны»
забыли, что «история подверглась научной мутации. Однажды во время купания она взяла одежды социальных наук, а те даже не заметили
своей наготы» (Ле Руа Ладюри 1993 [1974], с. 172).
Историки поняли, что нельзя оставлять полностью имплицитными теоретические посылки, которыми они руководствуются. «Настойчивые утверждения „охвостья" профессиональных историков, что
теория не является частью их ремесла, постепенно становятся все
менее эффективной базой для „институционализации" истории и все
более откровенной и бессмысленной формой ностальгии», — писал
американский социолог Ф. Эбрамс (Abrams 1982, р. 300). Главное в
развитии исторического метода в XX в. — важнейший методологический прорыв, связанный с утверждением социальной и культурной истории, ориентированной на структурный анализ, и вызов, брошенный структуралистам следующим поколением «сердитых молодых
историков», ныне, впрочем, уже немолодых. Во второй половине XX в.
взаимодействие истории с социальными науками привело к разделению на «старую» и «новую» историю.
«Новая» история разительно отличалась от «старой». Исследования, написанные в духе «новой» истории, характеризовались отчетливо выраженным аналитическим, а не нарративным подходом. В
центре исследований «новой» истории оказались отношения между
человеком, обществом и средой применительно к прошлому. Соответственно в поле зрения, точнее даже в фокус работ этого направления попали проблемы экологии, демографии, географии, технологии
и экономики.
«Новая» история сконцентрировала внимание на структурах,
функциях и композиции социальных институтов, будь то институты
государственной власти, социализации, социального контроля, рас-
Время и место истории 63
пределения, образования, организации труда, досуга и культуры и т. д.
Не меньший интерес «новая» история проявила к социальным процессам, таким как миграция, урбанизация, индустриализация, различные формы мобильности в обществе, проблемы адаптации в переходные период и и общественные движения. Введение в «новую»
историю методов демографии, экономики, антропологии, культурологии и, главное, социологии происходило на разных этапах ее развития и, естественно, меняло не только акценты, но и объекты исследования. «Новая» история становилась то почти экономической, то
преимущественно культурной, то, как в последние годы, тяготела к
изучению повседневности.
«Новая история» по существу представляла собой попытку «продлить настоящее в прошлое». Ее сторонники на первом этапе явно
или неявно исходили из возможности применения аппарата современных общественных наук к прошлому. Тем самым по существу
постулировалась относительная неизменность общества, его социальной или экономической структуры. Однако чем больше отличалось от
современного то общество, которое пытались реконструировать представители «новых историй», тем очевиднее были неудачи. Типичный
пример — книга американских историков Р. Фогеля и С. Энгермана
«Время на кресте» (Fogel, Engerman 1974), где общество, основанное на
рабском труде, анализировалось в терминах современной рыночной
экономики. После этого в большинстве случаев американская новая
экономическая история старалась не углубляться в периоды, предшествовавшие окончанию Гражданской войны в США, или предпочитала ограничиваться историей нерабовладельческих штатов.
Политическое лицо представителей «новой» истории прежде
всего определялось провозглашенным интересом к широким массам
как к главному, но «забытому» субъекту истории. В области обработки источников «новые» историки также произвели настоящий переворот, широко используя математические методы, позволившие в свою
очередь освоить огромные массивы статистики, дотоле недоступной
историкам. Но главный вклад «новых историй» в историческую науку состоял не столько в распространении количественных методов
или компьютерной обработки массовых источников информации,
сколько в активном использовании теоретических моделей для анализа прошлых обществ. Наконец, ориентация «новой» истории на
теоретические достижения социальных наук, новые источники и
64 Глава 1
методы их обработки и принципиально новую тематику привела в
ее стан многих молодых талантливых ученых.
Местоположение истории в системе знания определяется также условностью и неопределенностью границы между научным и
художественным методами познания прошлого, иначе говоря, между историей как наукой и историей как искусством. «Если история
и „не менее, чем наука", то она, вне всякого сомнения, и нечто большее» , — писал Р. Коллингвуд (Коллингвуд 1980 [1946], с. 237). А. Гулыга в статье «О характере исторического знания» (Гулыга 1962)
напоминал, что о близости истории к искусству известно довольно
давно и что в античном мире «эта идея олицетворялась символическим образом музы истории — Клио».
Историки в большей мере, чем представители других социальных
наук, испытывают ограниченность возможностей человеческого познания, которые относятся ко всем дисциплинам, изучающим человека. Социолог Р. Нисбет так определил эти пределы: во-первых,
все попытки постижения реальности содержат в себе элемент искусства, независимо от претенциозности методологии и компьютерных
методов; во-вторых, сколь бы велико ни было стремление к объективности и истине, невозможно избежать ограничений, налагаемых
формой исследования; и, в-третьих, многие слова, с помощью которых представители социальных и гуманитарных наук описывают
реальность, невыразимо метафоричны (см.: Stone 1987, р. 42).
Спор о том, что есть история — наука или искусство, — далеко
не нов, и уж во всяком случае он старее модного спора об идиографическом или номотетическом характере исторической науки.
Еще Аристотель, сравнивая историков и поэтов, утверждал: «Различаются они тем, что один говорит о том, что было, а другой — о том,
что могло бы быть» (Аристотель. Поэтика 9, 1451Ь). В противоположность Аристотелю афинский логограф и учитель риторики Исократ (436—338 до н. э.) прямо объявил историю риторикой. Эту тенденцию унаследовала и римская историография. Например, в диалоге
«О законах» Цицерон (106—43 до н. э.) высказывался за то, чтобы
историю писали поэты. Правда, как заметил М. Варг, Цицерон «проводил различие между „всеобщей" (связной) историей, в которой вещи
выступают в связи, соизмеримыми друг с другом, и „частичной" (монографической) историей, в которой освещается какой-нибудь один изолированный эпизод. В первом случае историк следует хронологии, его
Время и место истории 65
цель — истина и польза, во втором случае задача более сродни поэзии
и на первый план выдвигается удовольствие» (Барг 1979, с. ЗО)16.
Еще более категоричную позицию занимал знаменитый ритор
Марк Фабий Квинтилиан (ок. 35 — ок. 100), который писал: «... История имеет определенную близость к поэзии и может рассматриваться
как род поэмы в прозе, когда она пишется с целью повествования, а не
доказательства и предназначена от начала и до конца... не для монументальных нужд... а для описания событий для пользы потомков».
Исходя из этого он различал три рода повествования: 1) вымышленное
(каким оно предстает в поэмах и трагедиях), 2) реалистическое (каким оно предстает в комедиях), 3) историческое (в котором излагается
действительный ход вещей) (Qumtihan. Institutia oratoria II, 4, 2—3; цит.
по: Барг 1979, с. 30).
Дискуссия вокруг сформулированного Аристотелем различия
между историей и поэзией (литературой) возобновилась на пороге Нового времени, в эпоху Возрождения, и продолжается по сей день (еще
один пример преемственности европейской культурной традиции).
Так, Ф. Бэкон в начале XVII в. полагал, что «под именем поэзии мы рассматриваем... историю, произвольно воссозданную фантазией писателя» (Бэкон 1977—1978 [1623], с. 176). В свою очередь
Декарт, во многом определивший представления о «новой науке»,
сформировавшиеся в XVII в., считал историю родом литературы, а
не наукой.
Позднее немецкие романтики XVIII—XIX вв. возродили традиции творческого, интуитивного, эстетического подхода к истории:
например, для Шеллинга наиболее адекватной формой постижения
прошлого было «историческое искусство».
В конце XIX — начале XX в. тезис о принадлежности истории
к искусству отстаивал молодой Б. Кроче. Таких же взглядов придерживался Б. Расселл, основываясь на том, что история — область
духа человеческой личности и ее реконструкция историком возможна
только потому, что он сам личность и обладает духовностью. Типичное обоснование этой позиции мы находим у Г. Зиммеля: «Как могут чисто субъективные картины, созданные умом историка, проеци-
16 Напомним, что авторство крылатых выражений «история — свет истины» (lux veritatis), «история — учительница жизни» (magistra vitae), равно
как и присвоение Геродоту титула «отца истории», принадлежит Цицерону
(Цицерон. О законах I, 5).
66 Глава 1
роваться в прошлое и расцениваться как описание того, что в действительности произошло?» (Зиммель 1898 [1892], с. 163).
В 60-е годы нашего века Ролан Барт снова вернулся к вопросу
о характере исторического познания: «Действительно ли описание
событий прошлого, отданное... в распоряжение исторической „науке", обеспеченное высокомерными гарантиями „реальности", обосновываемое принципом „рационального" объяснения... отличается, в
силу своей неоспоримой значимости или каких-то специфических
характерных черт, от воображаемого описания, каковое можно найти
в эпосе, романе или драме?» (Barthes 1967, р. 65). И сам же дал ответ:
«Исторический дискурс не следует за реальностью, скорее он только
обозначает ее путем бесконечного повторения того, что она имела место, но это утверждение не представляет собой ничего кроме очевидной
подкладки всех исторических описаний» (Barthes 1967, р. 73—74).
В то же время, замечает французский историк Д. Мило, «как и
всякое сравнение, сравнение ученого, художника и историка имеет
свои границы. Прежде всего, различна природа реальности, с которой имеет дело каждый из них. В этом плане соответствующие обязательства сильно отличаются друг от друга. Историк, как и ученый,
вынужден обращаться с явлениями, какими они были в действительности (wie es eigentlich gewesen 1st), в то время как художник вправе
говорить о том, „что могло бы иметь место в силу правдоподобия или
необходимости", говоря словами „Поэтики" Аристотеля» (Мило 1994
[1990], с. 191). По отношению к реальности искусство выступает как
область свободы (Лотман 1992, с. 233), ибо обладает свойством превращать условное в реальное и прошедшее в настоящее.
Безусловно, в арсенале познавательных средств историка образное мышление занимает значительное место. «В том-то и заключается
трудность условий исторического таланта, — писал В. Белинский, —
что в нем должны быть соединены строгое изучение фактов и материалов исторических, критический анализ, холодное беспристрастие
с поэтическим одушевлением и творческой способностью сочетать
события, делая из них живую картину, где соблюдены все условия
перспективы и светотени» (Белинский 1955 [1843], с. 52—53).
Как отметил М. Блок, крайние позиции в вопросе о характере
исторического познания породили две тенденции в историографии:
жесткий подход социологической школы, когда за бортом оставалось все, что не поддавалось рациональному объяснению и не укла-
Время и место истории 67
дывалось в схему, и последовательное отношение к истории как к
эстетической игре (Блок 1986 [1949], с. 12—13).
Надо отметить, что не только историческое сочинение, но и литературное произведение на историческую тему — это в определенном смысле пограничный жанр. Писатель, как и историк, может
воссоздать исторический облик прошлого, хотя художественное воссоздание отличается от научного. Опираясь на исторические данные,
писатель полагается на творческий вымысел. Он свободен в создании контрфактической истории, размышляя не только над тем, что
было, но и над тем, что могло бы быть в данных исторических условиях. Обращаясь к прошлому для того, чтобы раскрыть определенные идеи и взгляды, писатели широко использовали исторические
аллегории. Тем самым у исторической литературы изначально были
очень свободные отношения не только с вымыслом, но и с историческим временем.
Для писателей обращение к истории — нередко прием «остранения», означающий снятие привычности, превращение знакомого
предмета в чуждый. Понятие остранения было сформулировано
В. Шкловским в статье 1917 г. «Искусство как прием»17. «Автоматизация (восприятия. — И. С., А. П.) съедает вещи, платья, мебель,
жену и страх войны... вещи, воспринятые несколько раз, начинают
восприниматься узнаванием: вещь находится перед нами, мы знаем
об этом, но ее не видим». Задача искусства (во всяком случае авангардного), по мнению Шкловского, состоит в том, чтобы «остранить»
знакомую вещь, поместив ее в непривычный контекст (Шкловский
1983 [1917], с. 15).
Как писал У. Эко, в литературе существует три способа рассказывать о прошлом. Первый — когда прошлое используется как предлог, как фантастическая предпосылка, дающая свободу воображению.
Второй — «роман плаща и шпаги в духе Дюма». В этом случае
узнаваемость прошлого обеспечивается «наличием персонажей, взятых из энциклопедии (Ришелье, Мазарини), которые здесь совершают
действия, не зафиксированные в энциклопедии (интриги с миледи,
сотрудничество с неким Бонасье), но не противоречащие тому, что
сказано в энциклопедии». Эко называет это обстановкой так называемой подлинности, потому что и реальные, и вымышленные герои
действуют, руководствуясь общечеловеческими мотивами, не увязан-
17 По типографскому недосмотру слово «остраннение» было набрано с
одним «н», затем ошибка стала традицией (Гулыга 1978, с. 34).
68 Глава 1
ными жестко с психологическими и моральными характеристиками
времени.
Третий способ представить прошлое, по Эко, как раз и есть исторический роман, в котором реальные или вымышленные герои говорят
и действуют так, как должны были говорить и действовать люди того
времени, которое описывается в романе (Эко 1989 [1980], с. 464—465).
Резкое возрастание степени свободы по отношению к реальности делает искусство полюсом экспериментирования. Искусство создает свой мир, который строится как трансформация внехудожественной действительности по закону: «если — то...» (Лотман 1992,
с. 234). Постмодернистское направление в исторических исследованиях предельно развило именно эту особенность исторического познания. Граница между фактом и художественным вымыслом, которая когда-то казалась четкой, в постмодернистскую эпоху подверглась
эрозии. (На самом деле только сейчас стало ясно, что эта граница
всегда была открыта.)
На этой пограничной территории мы находим таких писателей, как Г. Маркес и У. Эко, романы которых представляют собой
попытку восстановить прошлое художественными средствами, но с позиций сегодняшнего объективного знания. Здесь же можно назвать
авторов, которых привлекает идея создания так называемого «нехудожественного романа», таких, как Т. Капоте («Хладнокровное убийство»,
1965) или Н. Мэйлер («Армии тьмы», 1968 — о марше протеста в
Пентагон с подзаголовком «История как роман/Роман как история»;
см.: Weber 1980). (Отсюда споры о художественных достоинствах известных литературных произведений, например, исторических романов А. И. Солженицына.) Литераторы давно использовали в своих
текстах документы, газетные публикации и другие исторические
источники. Л. Толстой, например, включил в повесть «Хаджи-Мурат» подлинное письмо кавказского наместника графа Воронцова.
Беллетристам, которые пытаются писать «романы как историю»,
в научной среде соответствуют историки, способные писать «историю как роман». Так, В. Белинский писал: «Читая „Историю завоевания Англии норманнами" Огюстена Тьерри, как его же „Рассказы о
временах меровингских", думаешь, что читаешь роман Вальтера Скотта; а между тем в этих сочинениях знаменитого историка французского нет ни одной черты, которая не основывалась бы на фактах и
не подтверждалась бы хрониками; но и те, которым коротко и ученым образом знакомы были эти хроники, в творениях Тьерри впер-
Время и место истории 69
вые познакомились с той и другой эпохой, удивляясь, что в этих
творениях могло оказаться столько жизни, поэзии и разумности»
(цит. по: Далин 1981, с. 15—16).
В 1966 г. американский историк X. Уайт обвинил своих коллег
в том, что они все еще живут в XIX в., веке реализма, и призвал их
использовать формы современной художественной репрезентации
(White 1978 [1966]). Однако если автор художественного произведения
с помощью воображения создает свой материал, то «для историка
любое отступление от архивного материала — непростительный грех»
(Стоун 1994, с. 169). Действительно, сейчас существует небольшая
группа историков, которые экспериментируют с «творческим
nonfiction». Например, известный историк Голо Манн, сын знаменитого Томаса Манна, написал биографию генерйла XVIII в. Альбрехта
фон Валленштайна18, использовав для достижения научных целей метод потока сознания, и сам назвал свою работу «совершенно настоящим романом». Впрочем, английский историк П. Берк, приводящий
этот пример, примечания Манна находит более убедительными, чем
его текст (Burke 1993, р.128). Своей сознательно литературной манерой славится итальянский историк К. Гинзбург.
Представление о времени действующего, сформулированное как
научное понятие психологами, в исторических исследованиях, конечно, не избежало и влияния беллетристики. То же самое справедливо будет отнести к методам вживания, вчувствования, интуитивного ощущения прошлой, «другой» эпохи. Такой, например, стала для
историков уникальная попытка М. Пруста, для которого история
вообще не процесс, а поток калейдоскопических изменений. Пруст,
этот исследователь утраченного времени как такового, «наотрез отказывается навязывать прошлому схему настоящего, практикуя строгое невмешательство, решительно уклоняясь от какого-либо конструирования... Вместо того чтобы реставрировать утраченное время,
он довольствуется созерцанием его обломков» (Ортега-и-Гассет 1991
[1923а], с. 179). Многие попытки антипрезентистского написания
истории, характерные для наших дней, осуществляются вполне по
букве Пруста (в духе «невозможно»).
На протяжении веков эволюционировали не только способы
исторического познания, изменялись и функции истории. Несмотря
18 Валленштайн, Альбрехт Венцеслав (1583—1634) — полководец, главнокомандующий имперской армией в Тридцатилетней войне.
70 Глава 1
на то, что история долго находилась вне общепризнанной системы
научного знания, авторитет ее был высок. Например в 1559 г. в Англии было опубликовано «Зерцало для правителей» — собрание стихотворных трагедий на исторические темы. И каждая трагедия, в
основе которой лежала судьба какой-либо исторической личности,
сопровождалась прозаическим комментарием, указывавшим, какой
исторический урок из нее можно извлечь (Барг 1979, с. 111).
Культурно-политические функции, выполняемые историей, перечень которых мы обнаруживаем во многих трудах по историографии, обеспечивали удовлетворение многочисленных социальных
потребностей. Например, потребности в житейской мудрости (начиная с «прагматической истории» Макиавелли). Гуманисты, высоко
поднявшие авторитет истории, наделяли ее «двумя „общественнополезными" функциями: она должна была служить школой морали
и школой политики» (Барг 1979, с. 32). Историю использовали для
легитимизации власти, доказательства благородства происхождения,
нахождения общего языка между разными социальными или национальными общностями или утверждения национального превосходства. С помощью истории обосновывали необходимость возврата к
прошлому (романтизм), воспевали настоящее и конструировали будущее. Ей также всегда приписывали способность давать воспитательные уроки (начиная с «моральной истории» Плутарха). И кроме
того, особенно на любительской стадии, до второй половины XIX в.,
история служила развлечением для тех, кто ею занимался.
Начиная с Ренессанса, и особенно в XIX в., престиж истории
был необыкновенно высок. Для этого периода характерны бурный
рост исторического сознания, всеобщий интерес к истории. Историю
стали рассматривать как средство обеспечения национального единства, воспитания гр'аждан и даже орудие националистической пропаганды. Тогда же история была поставлена на службу государству,
а многие известные историки состояли на государственной службе,
занимая высшие государственные должности. Особенно показателен пример Франции середины XIX в., где два популярнейших историка, Тьер и Гизо, возглавляли соперничающие политические партии,
а затем их «сбросили» другие историки — Луи Б дан, Токвиль и
Наполеон III (Зелдин 1993 [1976], с. 157).
Но к концу XIX в., как отметил Р. Коллингвуд, с историей случилось нечто подобное тому, что во времена Галилея произошло с
естествознанием, «(только очень невежественный или же очень уче-
Время и место истории 71
ный человек рискнул бы кратко сказать, что же именно), внезапно и
в громадной степени ускорившее движение историков вперед и расширившее их кругозор» (Коллингвуд 1980 [1946], с. 367).
Между 1870 и 1930 гг. история превратилась в независимую
профессиональную дисциплину. Историки стали писать для историков. Они больше не обращались к образованной публике, они говорили с горсткой профессиональных коллег (Stone 1987, р. 4, 7). Историки
в большинстве своем отказались от претензий на роль философов и
наставников в повседневной жизни. «Как это ни парадоксально,
именно тогда, когда у истории появилось столько читателей, сколько
никогда раньше не было, историки стали скромнее, чем когда бы то
ни было. Популяризаторов оттеснили профессионалы» (Зелдин 1993
[1976], с. 157).
Историки уже не участвовали столь активно и в политической
жизни. В силу последнего обстоятельства между трепетным отношением к моральным урокам истории прошлых поколений и скептическими взглядами современников образовался большой разрыв
(Stone 1987, р. 3). Падение политического престижа истории объяснялось не только, а может быть и не столько, ее профессионализацией.
Произошло в своеобразном смысле возвращение к точке зрения древних греков, для которых, как отмечал английский историк Дж. Покок, история во многом была упражнением в политической иронии,
формой размышления о том, как действия человека производят результаты, противоположные намерениям (Pocock 1975, р. 6).
Исторический опыт XX в. свидетельствовал о невозможности
учитывать уроки истории, показывая, что возможности индивидуальных действий жестко ограничены экономическими процессами, социальными силами и политическими институтами. «Этот опыт начал осознаваться представителями высших и средних слоев (а именно к ним
большей частью принадлежали историки) самое позднее со времени
становления индустриального капитализма, — пишет немецкий историк Ю. Кокка, — а после взрыва социальных движений XIX в., великих, в большинстве своем непонятных, кризисов рыночной экономики, после мировых войн и политических катастроф XX в. его уже
нельзя было игнорировать. В нижних социальных слоях это ощущение относительного бессилия отдельных людей перед обстоятельствами появилось, видимо, гораздо раньше» (Кокка 1993 [1986], с. 177).
Интересно, что часть влиятельных историков тоскует об утраченных общественных позициях и, видимо, считает неадекватной роль
72 Глава 1
представителей своей профессии в принятии политических решений. Конечно, теперь речь идет прежде всего не о способности истории «учить жизни» на опыте прошлого, а о состоятельности ее экспертных оценок. Как пишет Стоун, «только продемонстрировав
политикам и общественности, что нам есть что сказать важного, интересного и полезного, мы, профессиональные историки, сможем добиться
процветания в обществе, все более обращающемся к технике за рецептами быстрого решения своих проблем, и к мифотворцам, левым или
правым, за уверенностью и надеждой» (Стоун 1994, с. 175).