Литература до XVIII века почти неизвестна. Не считая нескольких произведений, таких как «Слово о полку Игореве»

Вид материалаЛитература
Подобный материал:
1   2   3   4
имеющие значение, в другую – принадлежащие практической жизни».152 С точки зрения средневекового сознания, вторые, не отсылавшие к реальности высшего порядка, как бы не существовали. Д. Лихачев отмечает, что именно по этой причине они казались неизменными – их изменения во времени проходили незамеченными.


Средневековое сознание вовсе не относится с пренебрежением к «реальному», просто оно пренебрегает некоторыми аспектами конкретной реальности, которые современное сознание, напротив, воспринимает в очень ярком свете. Коэффициент «реальности» устанавливается здесь в соответствии с разными критериями. Для того, чтобы быть «видимым», чтобы иметь социальную ценность, «та или иная вещь должна быть знаком, – пишет Ю. Лотман, – т. е. заменять нечто более значительное, чем она сама, быть его частью. Так, священные предметы ценны своей причастностью к Богу в той же мере, в какой ценность человека определяется его принадлежностью к какой-либо социальной группе».153 Поэтому привычкой и долгом человека было «пренебрегать вещами» (которые в мировом порядке ничего не замещали) и «тяготеть к знакам». Д. Лихачев в свою очередь подчеркивает, что средневековые авторы стремились «находить общее, абсолютное и вечное в частном, конкретном и временном, „нематериальное“ в материальном, христианские истины во всех феноменах существования».


Как видно, мысль Д. Лихачева очень близка к мысли Ю. Лотмана, в какой-то мере являясь ее контрапунктом, выстроенном на том же теоретическом фундаменте, но рассматривающим специфические проблемы русской культуры в их исторических проявлениях. Поразительный пример этой близости – предлагаемая Д. Лихачевым интерпретация двух явлений русской культуры, возникших в XIV веке: стиль «плетения словес» и культ «безмолвия», одного из важнейших аспектов исихазма.


Стиль «плетения словес» – это своеобразный маньеризм, для которого характерны гипертрофия выразительных средств, нагромождение синонимов, неологизмов, плеоназмов. «Автор как бы колеблется выбрать одно, окончательное слово для определения того или иного явления, – пишет Д. Лихачев, – и ставит рядом два или несколько синонимов, равноценных друг другу. В результате внимание читателя привлекают не оттенки и различия в значениях, а то самое общее, что есть между ними».154 Нагромождение синонимов лишает представляемый объект конкретности, делает его абстрактным, по крайней мере, сначала, а главное, поднимает «над обыденной жизнью», что для религиозных жанров было абсолютно необходимо. Но, что еще важнее, в пределе это нагромождение оборачивается против самого себя. Самой избыточностью оно обнаруживает свою ничтожность, неспособность выразить Божественное, и тогда эстафету у бессильных выразительных средств принимает «безмолвие» умной молитвы. Только оно соответствует невыразимому характеру Божественного и общению с ним. Это рассуждение прекрасно иллюстрирует конфликт между «выражением» и «содержанием» и согласуется с утверждением Ю. Лотмана: «Высшее положение займет знак, в котором выражение будет иметь нулевой коэффициент – несказанное слово».


Таким образом, иерархия знаков и код средневекового «этикета» позволяют рассматривать русскую литературу как «вторичную моделирующую систему», с той только разницей, что «моделируется» здесь не «отношение личности к миру» (по словам Ю. Лотмана), а коллективное отношение к миру. Вот почему средневековая литература служит отличным материалом для изучения типов духовности. Работа Д. Лихачева участвует в этом весьма актуальном предприятии: разработке истории типов духовности («истории менталитетов»).


Хотя применение современных литературных методов и теорий к древнерусской литературе, долгое время остававшейся на обочине научных интересов, является, возможно, главным новаторским достижением Д. Лихачева, его работа напоминает еще и о том, что в поэтике не следует видеть самоцель, что подчеркивает и французский медиевист П. Бадель, ученик П. Зюмтора: «Мир мыслится в языке; вдобавок к этому существует мир, который мыслится».155 Подход к средневековым текстам, предлагаемый Д. Лихачевым и западными медиевистами, способствует более точному пониманию того, что эти произведения «говорили» современникам, для того чтобы яснее определить их смысл и понять, в какой мере они продолжают «говорить» с нами.


В первую очередь необходимо понять, что коллективный характер отношения к миру, продемонстрированный анализом средневековой литературы, не является случайным и не может восприниматься как неполноценность. Напротив, это искусство, «производящее огромное впечатление, – пишет Д. Лихачев, – мудростью традиции и единством всей, в основном безымянной письменности…»,156 знает себя как коллективное, осознает и утверждает себя как принадлежность к гармоничному грандиозному ансамблю средневекового мира. Сходным образом П. Зюмтор настойчиво подчеркивает свойственные средневековью особенности: «отказ от того, что разъединяет, стремление слиться с общим, недоверие к беспокойному блеску индивидуальных достоинств».157


Речь идет не о том, чтобы сделать из коллективного типа восприятия и изображения реальности некий идеал, а о том, чтобы показать его полноценность и то, что он вовсе не основан на простой и чистой бессознательности. Это искусство хочет быть «искусством обряда, а не игры» – Д. Лихачев противопоставляет его современной концепции искусства, в которой понятие «игры» подразумевает пересмотр и преодоление традиции. Автор или переписчик нередко помещает перед текстом «предупреждение», обращение «к читателю», сообщающее ему краткое содержание произведения и подготавливающее к определенному восприятию, которое находилось бы в рамках знакомой ему традиции. Здесь уместно вспомнить о «legenda», довольно частому явлению на средневековом Западе; они указывали на «то, как следует читать», «настраивали, – пишет П. Зюмтор, – на определенный способ чтения».158


С другой стороны, поскольку авторитет идеальной модели укрепляется каждым новым произведением, а повторение одних и тех же приемов ощущается не как износ формы, а как встреча с хорошими знакомыми, литературный процесс в целом осуществляется в соответствии со специфическими модальностями. Разработанный Ю. Тыняновым принцип борьбы с автоматизмом посредством изменения функций формальных элементов, оказывается здесь неприменимым. Пародийное измерение чуждо древнерусской литературе, по крайней мере до XVII века. Тем не менее, действенность этого принципа негативным образом подтверждается. Как известно, Ю. Тынянов видел в борьбе с автоматизмом двигатель литературной эволюции. Между тем, древнерусская литература не эволюционирует или эволюционирует очень медленно. Она не знает, что такое конфликт литературных форм. Иностранные модели, не соответствующие национальным произведениям, отвергаются, а внутри системы новые произведения не отменяют старых, между ними не делается принципиальных различий и ничто не считается устаревшим. Здесь следует говорить скорее о бесконфликтном развитии, чем об эволюции. Постоянство литературных форм очень живуче: вплоть до конца XIX века отдельные струи древней литературы (летописание, житийный жанр…) уходят с «дневной поверхности», но продолжают функционировать в маргинальной культурной среде: купеческой, старообрядческой, церковной…


Не существовало и литературных направлений, которые предполагали бы сознательный выбор из уже существующих форм, их возможную смену; литература в древней Руси, пишет Д. Лихачев, «не развивалась во взаимосвязи и взаимной борьбе всех литературных явлений».159


Вместе с тем, осознанный характер подчинения традиции предполагал определенную степень свободы. «Стремление изменить среду» (невозможное, по Р. Якобсону,160 в устной народной поэзии) не является совершенно чуждым для древнерусской литературы, что доказывается существованием «стихийной реалистичности», которая появляется, когда практические потребности жизни берут верх над идеализацией, когда необходимость действия в реальном мире становится неизбежной. Вкрапления этой реалистичности встречаются на резких поворотах повествования; так, описывая ослепление Василька Теребовльского, автор «выбирает сильные детали, умеет состредоточить внимание на том, что может сделать картину особенно наглядной и вместе с тем подчеркнуть ужас совершенного… Особенно важна эта сосредоточенность повествования на ноже».161 «Стихийная реалистичность» имеет свою причину: необходимо поразить воображение читателя, чтобы ободрить его в борьбе с несчастьями, вызванными междоусобной войной.


Но главное то, что в самом воспроизводстве традиции имеется своя свобода, которая в каком-то смысле родственна вариациям на заданную тему. Так, на иконе «Спас в силах» на развернутом свитке Евангелия обычно можно прочесть слова: «Не на лица судите…», но Андрей Рублев вписывает другие слова: «Прийдите ко мне все труждающиеся и обремененные…», которые настолько соответствуют общей тональности искусства Андрея Рублева, что в них нельзя не видеть выражение сознательного выбора.


Итак, средневековое искусство учит нас отделять клише, лишенное потенциальных творческих возможностей, от канона, слитого с идеей культуры и обладающего динамической творческой ценностью. Это различие касается не только средневекового искусства, его можно применить к классицизму и романтизму, где правила, хотя и не столь явные, не становятся от этого менее строгими. Отношение к традиции, характерное для средневековой культуры, обладает своей собственной ценностью. «Было бы неправильно представлять себе, – пишет Д. Лихачев, – что литературные течения, основывающиеся на канонах, лишены творческого начала. Стремление к установлению канонов следует отличать от стремления к сохранению канонов».162


Все средневековые литературы, как пишет А. Жосс, являются «новыми становящимися литературами». Система правил соответствует потребности построить модель мира, которая была бы максимально приближена к человеческому масштабу, удовлетворяя стремлению «к систематизации своего познания облегчающим восприятие обобщением, к экономии творчества».163 Средневековое искусство и литература предполагают определенную творческую свободу, то есть сознательный выбор. Речь не идет о механическом воспроизведении стереотипов. В своем произведении писатель стремится выразить свои представления о должном и достойном. Гюстав Коэн отметил это для французского средневековья: даже если оно не удовлетворяет всем нашим требованиям в отношении художественного выражения, все равно оно остается эпохой выдающегося творческого многообразия.164 Отсюда можно вывести общий закон, пригодный для создания типологии литератур: «творческая» литература обязательно предшествует в пределах одной культуры литературе «новаторской», как, например, литературе Нового времени.


Разработка типологии литератур происходит с использованием общей терминологии. Вот причина, по которой открытия формалистов, не теряя опоры в области, которая кажется для них столь чуждой, служат (впрочем, негативным образом) для уяснения специфики бинарной оппозиции: древний/современный. Так, древний литературный тип противопоставляет утилитарную функцию функции эстетической, коллективное творчество – «индивидуальному», постоянство литературных форм – их изменчивости.


Значение и ценность типологии русской литературы


Труды Д. Лихачева имеют большую ценность для западных медиевистов, так как убедительно показывают, что две родственные литературные системы не идентичны – у них разное происхождение и разный характер эволюции. Но главное, «Поэтика древнерусской литературы» и все творчество Д. Лихачева доказывают, что русская национальная литература – вовсе не одна и та же: помимо современной системы и слегка отличающейся от нее системы XVIII века, существует древняя система, труднодоступная для современного сознания. Ю. Лотман очень высоко отозвался об открытии Д. Лихачевым этой системы в пределах русской культуры: «Не поняв, например, древнерусской литературы, не поняв того, что может существовать искусство, резко отличное от всех наших эстетических привычек, мы не поймем и специфики нашего искусства, как это прекрасно показано в недавно вышедшей „Поэтике древнерусской литературы” Д. С. Лихачева».165


Чтение возрожденных к жизни древнерусских текстов должно, прежде всего, способствовать обогащению внутреннего мира современного русского читателя, сообщая ему опыт знакомства с и н ы м в своей собственной культуре. Д. Лихачев не утверждает, что древнерусская литература может удовлетворить все эстетические требования современного человека. Он не предлагает безусловной реабилитации этой литературы и всего национального прошлого. Его фундаментальное открытие заключается в другом – в выявлении внутренней разнородности русской культуры. Современному русскому читателю необходимо релятивизировать свою собственную культуру и понять ее в связи с другими культурами. Это сравнение позволяет по-новому оценить заслуги современной литературы: «Литературоведы, – утверждает Д. Лихачев, – привыкшие только к материалу нового времени, не могут себе представить, насколько оригинальной и богатой оказывается для специалиста по средневековой литературе эта своеобразная способность реализма к самосовершенствованию».166


Жизнь всякой культуры требует того, что Ю. Лотман называет «двуязычной структурой» – внутреннего диалога между, по меньшей мере, двумя типами культуры, литературы и т. д. Из этого диалога рождаются новые произведения, в которых проявляется жизнь культуры. Открытие иной литературной системы в русской культуре высвечивает наличие иного опыта, долгое время остававшегося неизвестным, с которым современный человек может себя сопоставить, извлекая из этого сопоставления новые возможности для творчества. Осознание множественности литературных систем в пределах одной национальной культуры способствует обогащению ее «информационных» способностей в том смысле, в каком это слово понимают кибернетики и вслед за ними такие специалисты по семиотике, как Ю. Лотман.


Разнородность не отменяет возможность коммуникации; напротив, переход от одной структуры к структуре другого типа открывает для этого новые возможности. Внутреннее разнообразие культуры не является, таким образом, свидетельством разрыва. Уже в конце XIX века Веселовский утверждал, что фактором, глобально определяющим национальную литературу, является тип ее эволюции – смена одних систем другими, а не одна из систем, застывшая в синхронии. Веселовскому принадлежит термин «историческая поэтика», именно он первым проявил интерес к «длительным процессам». Только историческая дистанция, по его мнению, позволяет обобщать и систематизировать, использовать «материал общего образования», определять специфическую природу национальной литературы.


Д. Лихачев, во многих отношениях наследник Веселовского, также работает преимущественно с «большим временем». В конечном счете, его труд посвящен изучению «длительных процессов», а не просто анализу древней литературы. Веселовский занимался в основном сравнительной историей культур, тогда как Д. Лихачев рассматривает эволюцию русской литературы в целом. До него, кажется, только Переверзев, анализируя возникновение и изменения национального сознания в житийных и военных повествованиях, охватил своим анализом период с XI по XVII век.


К особенностям русской литературы следует отнести оригинальность ее возникновения, отсутствие и невозможность Возрождения, природу и исторический момент перехода к литературе современного типа, типологические характеристики XVIII века… Различные фазы, которые она прошла или не прошла, помогают определить ее тип, что, в свою очередь, позволяет рассматривать русскую литературу с самых ее истоков, а не анализировать никак между собой не связанные отдельные «состояния».


Культура как преемственность


Несмотря на глубокий переворот, о котором свидетельствует XVIII век, различные фазы культурной эволюции ни в коем случае не отменяют друг друга. Конечно, литературные системы могут отмирать: средневековый «этикет» несовместим с современным реализмом, ибо они основаны на противоположных принципах, и однако же их открытия остаются.


С каждым столетием неизвестные ранее области психологии мало-помалу оказываются в освещенной полосе сознания, как об этом свидетельствует на примере близких к нам эпох Л. Гинзбург.167 Эстетическая деятельность открывает и объективирует все более широкое духовное содержание (в эпоху Возрождения она открывает личность и индивидуальные ценности). Такого рода экспансия не обходится без отдельных потерь, и однако же она представляет собой последовательный процесс.


Эта концепция культурной эволюции противостоит тенденции к абсолютизации современности, основанной на полемическом отрицании культуры прошлого. Это не значит, что Д. Лихачева следует зачислить в адепты «прекрасного, доброго, вечного». Эстетические требования, предъявляемые произведениям искусства разными читательскими и зрительскими аудиториями, не являются незыблемыми, о чем Д. Лихачев неоднократно говорил. Каждое явление следует рассматривать сообразно его собственным законам, избегая представлений о нормативной системе и отвлеченных рассуждений об общеэстетических факторах, которые навязали бы древнерусской литературе «неактуальные» требования и привели бы к тому, что ее специфические ценности остались бы неопознанными.


Даже, если настоящее конфликтует с прошлым, это ни в коем случае не означает, что оно его перечеркивает. Культура является накоплением опыта, памятью – как в кибернетическом, так и в обычном смысле слова. В статье «Будущее литературы как предмет изучения» Д. Лихачев пишет: «Общественное развитие обладает „памятью“, то есть совершается с учетом прошлого опыта и исходя из этого опыта».168 «Память» сохраняет выработанные на протяжении многих веков культурные «коды», позволяющие интерпретировать реальность. В статье «Экология культуры» Д. Лихачев говорит об огромном, хотя и потенциально исчерпаемом запасе памяти, который представляет собой всякая культура, запасе, используемом для социальной коммуникации и понимания реальности, для продолжения жизни, выходящей за пределы чисто биологических процессов.


От богатства и разнообразия этой «памяти» зависит жизнь культуры и ее творческие возможности. Вот почему Д. Лихачева так тревожат разрушения: «„Запас“ памятников культуры, „запас“ культурной среды крайне ограничен в мире, и он истощается со все прогрессирующей скоростью».169


Переоткрытие и сохранение культурных ценностей означает преемственность, борьбу с истощением «информации», с нарастанием энтропии, угрожающей жизни культуры. Труд Д. Лихачева направлен против таких опасностей. Подобно археологу, он извлек на свет несколько пластов русской литературы, погребенных под тремя веками забвения, чтобы ввести их в «активный культурный фонд» современного читателя, то есть заново включить в жизнь русской культуры. Это стремление заново открыть прошлое распространяется не только на литературу, но и на все древнее искусство. На последних страницах «Поэтики древнерусской литературы» Д. Лихачев напоминает о том пренебрежении, с которым в XIX веке относились к эстетическим ценностям Древней Руси. Среди прочего, он цитирует статью 1826 года «О состоянии художеств в России», в которой написано следующее: «Пусть охотники до старины соглашаются с похвалами, приписываемыми каким-то Рублевым… и прочим живописцам… жившим гораздо прежде царствования Петра: я сим похвалам мало доверяю, художества водворены в России Петром Великим...».170 Этому пренебрежению, следы которого можно обнаружить и сегодня, Д. Лихачев противопоставляет утверждение эстетического достоинства древнерусского искусства. Так, полемизируя с теми, кто упрекает новгородские и псковские церкви за «грубость», он показывает значение места, которое церкви занимали в пейзаже: «Поставили их на пригорках – где виднее, позволили им заглянуть в глубину рек и озер, приветливо встречать „плавающих и путешествующих“…».171


Значительная часть статьи «Экология культуры» посвящена угрозе, нависшей над архитектурным достоянием Новгорода и других древних городов. Глубокой печали полны строки, в которых Д. Лихачев говорит о судьбе московской церкви Успения на Покровке: «Передо мной вздымалось облако красных и белых кружев… Невозможно было говорить об „архитектурных массах“… Благодаря своей легкости она вся казалась материализацией какой-то необыкновенной идеи».172 Между тем, эта церковь была разрушена в 1930-е годы, и Д. Лихачев подводит итог словами, в которых, возможно, заключен весь пафос его творчества и сформулирована глубочайшая опасность, о которой оно сообщает: «Разве не убито в нас что-то? Разве нас не обворовали духовно?».173


Стремление к сохранению культурных ценностей охватывает очень широкий спектр: оно относится и к ряду художественных течений, родившихся в начале XX века и задушенных в последующие десятилетия. Говоря о направлениях в живописи, в которых важную роль играли выставки и манифесты «Бубнового валета», «Ослиного хвоста» и «Голубого всадника», Д. Лихачев напоминает, что они не чужды русской национальной традиции: художники заимствовали свои приемы и формы у народной культуры, у русского «материального фольклора», у искусства вышивки, вывески, глиняной игрушки…


Область нуждающихся в защите культурных ценностей не ограничивается конкретными произведениями. В предисловии к избранным трудам В. Жирмунского Д. Лихачев напоминает о том, сколь многим его теоретические исследования обязаны петербургской культуре, в которой он вырос: «Тенишевское училище, встречи с Александром Блоком, Анной Ахматовой, Самуилом Маршаком…»174


Человеческая среда, в том числе и природный пейзаж, представляет собой культурный «текст», в который вписан след человеческого труда, помещающего человека в мир и создающего живые связи с ним: «Хождения крестьянина за плугом, сохой, бороной не только создавали „полосыньки“ ржи, но ровняли границы леса, формировали его опушки, создавали плавные переходы от леса к полю, от поля к реке или озеру…».175 Гуманизация природной среды оказывает обратное воздействие на того, кто в ней живет. Являясь местом и продуктом труда, эта среда помогает человеку ориентироваться: «Деревянные стены долго сохраняли тепло их строителей. Золотая маковка не только издали светилась, как украшение, но и была ориентиром для путника».176


Таким образом, этот «текст», сохраняющий основные факты человеческого существования – индивидуального и коллективного, – никогда не утратит своей актуальности: «История культуры есть не только история изменений, но и история накопления ценностей, остающихся живыми и действенными элементами культуры в последующем развитии».177


Некоторые явления, впрочем, покидают «дневную» сторону культуры. Тот или иной литературный тип может отмереть, перестав соответствовать потребностям общества, новым историческим условиям, и однако же произведения, созданные им и остающиеся в своей материальности, сохраняют свой творческий потенциал и в другой культурной системе могут стать генераторами новых ценностей. Это хорошо показывает опыт «поэтики времени»: временные представления русского средневековья, реализованные в литературных структурах, возрождаются, чтобы сыграть свою важную роль в произведениях Салтыкова-Щедрина и Достоевского. Новое творческое использование давних традиций возвращает к жизни то, что в один прекрасный день породит настоящее. Перевернутое вúдение отношения «традиция-преемственность» придает течению времени динамическую стабильность и обнаруживает сложность связей между прошлым и будущим в пределах культуры.


Разрыв этих связей чреват смертью: предать забвению ту или иную область национальной культуры значит стать наблюдателем того, как иссякает жизненная энергия человеческого духа, который она призвана питать, и тем самым подвергнуть опасности само существование данного человеческого сообщества. Стремясь вернуть древнерусскую литературу к жизни, Д. Лихачев борется против опасности застоя и обеднения, которой чревата утрата культурной «памяти».


Убеждение в том, что забвение представляет собой одну из самых страшных сил в современном мире, сближает Д. Лихачева с мыслителями, национальной культуре которых пришлось пережить сильнейшие потрясения. Милан Кундера, говоря о смертельной опасности, нависшей над культурой, имеет в виду то же самое: утрату способностей, позволяющих охватывать всю совокупность индивидуальной и народной жизни и усматривать в ней связный процесс, не сводящийся только к настоящему, к «этому ничто, медленно продвигающемуся к смерти».178 Он словно вторит в своей «Книге смеха и забвения» словам Ю. Лотмана: «Не случайно всякое разрушение культуры протекает как уничтожение памяти, стирание текстов, забвение связей».179


Разрыв, нарушение преемственности в культурном процессе не способны принести пользу ни в какой ситуации. Д. Лихачев не упускает возможности указать на те моменты в истории русской культуры, когда нормальный процесс нарушался, и на катастрофы, которые неизбежно за этим следовали. Так, вопреки определенным тенденциям в советском искусстве (например, в творчестве С. Эйзенштейна), оценка, которую Д. Лихачев дает личности и исторической роли Ивана Грозного, совершенно однозначно является негативной. Он не приемлет утверждения о том, что этот царь, несмотря на террор, в его правление, был «народным» царем. Вместе с тем, именно Д. Лихачев доказал, что Иван Грозный был одним из первых русских писателей, одной из первых творческих личностей с ярко выраженной индивидуальностью. Однако же его деспотизм во многом способствовал подавлению индивидуального начала в художественном творчестве: разразившийся во время его правления «обычный политический террор» оказался одной из причин, воспрепятствовавших расцвету Возрождения в России. Великие «объединительные» мероприятия Ивана Грозного, включая собирание древних текстов в монументальные «своды» и борьба с ересями, представлявшими собой движение свободной мысли, нарушили нормальное развитие культурного процесса и нанесли серьезный урон литературе.


Сходным образом, хотя и несколько по-иному Д. Лихачев оценивает эпоху Петра Первого. Отнюдь не считая пагубными изменения в эпоху Петра Великого, в отличие от таких своих современников, как Александр Солженицын, Д. Лихачев указывает на появление в эту эпоху всевозможных новаторских динамичных элементов, подъем жизненной активности во всей русской культуре. Что еще важнее, он тщательно исследует утверждение о разрыве, о нарушении преемственности, пусть даже благотворном, якобы произошедшем в русской культуре XVIII века. На самом деле, единственным существенным изменением, утверждает он, было изменение в системе культурных знаков. Именно так можно, например, интерпретировать необходимость брить бороду или носить одежду на «европейский манер». Но глубокие социальные, экономические и даже культурные изменения назревали уже давно, и петровская эпоха просто стала эпохой их осуществления. Несмотря на всю внешнюю резкость изменений, эта эпоха вовсе не была деструктивной. Основные направления эволюции не изменились, затронут был только его ритм. Работы Д. Лихачева о литературе и культуре Древней Руси показывают необходимость и предсказуемость изменений, которые не были, как это часто утверждается, «европеизацией», но «озападниванием» («occidentalisation»), соответствовавшим глубинному призванию русской культуры.


Д. Лихачев старается, таким образом, выйти за рамки традиционного конфликта, точкой приложения которого является культурное самосознание России. Он полемизирует главным образом с теми, кто, исходя из концепции петровской эпохи как тотального разрыва с культурными традициями, полагает, что разрушение и авторитарные реформы могут быть сами по себе плодотворными, поскольку оставляют свободное поле для «нового». Его выводы направлены против соблазнов концепции «tabula rasa», хорошо известных в русской истории, которые ощущаются, например, у А. Блока – тревожное предчувствие и одновременно ожидание великих катастроф, готовых обрушиться на современную материалистическую культуру, погрязшую в комфорте и эгоизме, оторванную от природы. Концепция «tabula rasa», утверждает Д. Лихачев, не может быть генератором новых ценностей; нарушая культурную преемственность, она подрывает возможности обновления.


Уважение к национальной «памяти», культурная преемственность, защита «информации», накопленной в течение веков во всем ее разнообразии, – именно это Д. Лихачев и называет «экологией культуры»: «Убить человека биологически может несоблюдение биологической экологии, убить человека нравственно может несоблюдение законов экологии культурной».180


Законы жизни культуры


Уважение традиций не имеет ничего общего с их консервированием. Так, Д. Лихачев спорит с предложением поместить древние города под «стеклянный колпак». Не нарушать облик города вовсе не означает остановить его рост – необходимо сохранить в сознании «идею города», «чтобы продолжить ее творчески в современной практике».181


Слово «город» здесь вполне можно заменить словом «культура»: она также образует гармоничное целое, необходимую и внутренне связную последовательность. Защита культурных ценностей – это не то же самое, что их механическая реставрация, искусственное средство, безразличное к законам жизни. Разрушения, вообще говоря, непоправимы: «Всякий заново отстроенный памятник старины будет лишен документальности – это только „видимость“. От умерших остаются портреты. Но портреты не говорят, они не живут».182


Если уподобить культуру живому организму, то законы ее эволюции, прояснению которых в литературе способствовали работы Д. Лихачева, – это законы органического развития со всеми сопутствующими им чертами необходимости и хрупкости. Утверждать неизбежный характер культурной эволюции не означает смиряться перед жестокостью истории по отношению к культурному процессу, а напротив, – настаивать на том, что насилие над законами жизни в сфере культуры так же пагубно, хотя и не всегда так заметно, как в сфере органической.


Нормальный процесс эволюции культуры может быть нарушен (как это видно на примере XVI века и Ивана Грозного), что влечет за собой тяжелые потери во всем, что касается художественного творчества, интеллектуальной жизни и общественного самосознания. Законы культурной жизни имеют свои истоки в объективной реальности. Когда они нарушаются, реальность не позволяет усомниться в совершенных ошибках и долго сохраняет их следы.


Это, в свою очередь, предполагает, что законы культурной жизни можно довольно точно сформулировать и проверить. Здесь современная литературная наука может послужить существенным подспорьем.


История стилей, которой Д. Лихачев придает большое значение, позволяет установить на примере первых семи веков существования русской литературы первый из этих законов: отказ от первоначального эстетического единства необходим для эволюции, творчества, жизни.


Искусство Древней Руси и народное искусство подчинены тому, что Д. Лихачев называет «единством стиля». Все области жизни, от философии до мельчайших деталей повседневной жизни, регламентируются одними и теми же «стилеобразующими принципами», и традиция, представляющая собой их выражение, играет важную роль в творческом процессе. Наличие «единого эстетического кода» (пример которого дает монументальное искусство Древней Руси и его западный эквивалент – романское искусство) облегчает создание художественных произведений и, вместе с тем, ограничивает возможности обновления, что соответствует «негибкости» эстетического сознания. В однородной вселенной нет «необходимости осваивать новые эстетические коды, нет поэтому и обычной для человека нового времени терпимости к искусству других эпох или чужих народов»,183 характерной для современного сознания.


В России первым явлением, противопоставившим себя «единству стиля», было барокко. Возникнув в Испании и Италии во времена Контрреформации, оно очень быстро освободилось от своего идеологического происхождения и распространилось на протестантские страны. Это был, пишет Д. Лихачев, высоко «формализованный» стиль, способный «обслуживать прямо противоположные идеологии…».184 Его переменчивый характер и отсутствие идеологической привязки объясняют, почему он сыграл столь важную роль в переходе русской литературы к современной системе. Не являясь носителем внутренне связного видения мира, но порождая обилие новых форм, он ослаблял обязательную ранее связь между конкретным идейным содержанием и художественной формой.


Ни в одной из стран, которые затронуло барокко, включая Россию, этот стиль не охватил все аспекты национальной культуры. Происходившее в XVII веке в России социальное расслоение, важность которого Д. Лихачев неоднократно подчеркивал, сделало возможным появление литературного течения, которое распространилось в пределах одного-единственного общественного класса. С этой точки зрения, придворный театр и силлабическая поэзия – новые явления, чуждые древнерусской литературе. Барокко – первый в России стиль, который не был «стилем эпохи». Ограниченный определенными социальными рамками, слабый идеологически, он принес с собой свободу выбора и послужил решающим этапом при переходе к новой литературной системе.


Первый закон жизни культуры (постепенный отказ от первоначального единообразия) влечет за собой важное следствие: появление индивидуальных ценностей и «личного начала» как основы литературного творчества. В той мере, в какой восприятие оказывается отныне открытым разнообразным эстетическим «кодам» – вещь, немыслимая во времена, когда безраздельно царило «единство стиля», обязательные литературные формы, которые Д. Лихачев обозначает термином «матрицы» (нормы жанров, нормы употребления «этикета», «окаменевшие» эпитеты, по выражению Веселовского, традиционные темы, образы и мотивы), облегчавшие создание произведений, но стремившиеся исключить любые личные нововведения, будут мало-помалу исчезать. В XVIII–XX веках безусловное подчинение традиции уступает место «осознанному и сознательному освоению всего литературного прошлого»; автор располагает все большими и большими возможностями, что и ведет к индивидуализации творчества. Сегодня исчезновение коллективного творчества в литературе особенно очевидно, а значит, жанровые различия перестают играть сколько-нибудь значительную роль. Каждое новое произведение, задавая себе свои собственные нормы, становится новым жанром. На такого рода общих чертах литературной эволюции Д. Лихачев обосновывает свое утверждение об универсальном характере реалистического стиля, который, будучи результатом процесса постоянной диверсификации, знаменует собой эпоху «индивидуальных стилей».185


Таким образом, уважение законов культурной эволюции и ее непрерывности, сохранение культурной «памяти» не означает ностальгического возвращения к теням прошлого. Более того, это диаметрально противоположные явления. Д. Лихачев вовсе не живет ностальгией по прошлому, и область его исследований не должна вводить нас в заблуждение.


Конечно, он знает, каким очарованием обладает средневековая система для современного сознания, сожалеющего об утраченном единстве: «Красота этого эстетического единства жизни настолько покоряла иногда людей нового времени, что всегда и во всех странах, особенно в период господства романтизма, находились поборники старины, стремившиеся возродить это эстетическое единство жизни, по крайней мере в собственном бытовом укладе и в собственных художественных произведениях».186 Но Д. Лихачев напоминает, что такого рода попытки обречены на провал, поскольку противоречат закону культурной жизни и природе современного эстетического сознания, для которого любая художественная форма является относительной и которое не способно, не совершая над собой насилия, ограничиться одним эстетическим кодом. Он иронизирует над «романтическими поклонниками национального прошлого», над теми, кто внутри или за пределами советского мира восхваляют эстетическое единство и идеологическое единообразие. Трудно не вспомнить здесь о Солженицине с его мечтой о чудесном возвращении в милое сердцу прошлое.


Д. Лихачеву чуждо романтическое сожаление о единодушии и коллективном начале художественного творчества, характерном для «монологических» или «догматических» культур. Здесь Д. Лихачев явно не соглашается с мыслью Бахтина. Народная культура, как он показывает, вовсе не предполагает разнообразия в видении мира и эстетических системах – она так же «монологична», как и «официальная» культура. Если расцвет «народной смеховой культуры» в России совпадает по времени с разрушением монолитного характера русской литературы, то это особенность определенного исторического момента, когда оба принципа, книжный и народный, пришли во взаимодействие друг с другом. В отличии от Бахтина, который в своей книге «Творчество Франсуа Рабле…» и в статье «Формы времени и хронотопа в романе» абстрагирует «монологический» и «диалогический» принципы от конкретных исторических условий и рассматривает их слишком отвлеченно, Д. Лихачев помещает их в диахроническую последовательность. О каком-либо предпочтении «монологического» («догматического») или «диалогического» («релятивистского») принципа не может быть и речи: смена одного другим есть объективный исторический факт, еще один закон жизни культуры.


В период господства «коллективного начала» единство системы ценностей являлось д а н н о с т ь ю, а не результатом в ы б о р а. Сознание не в состоянии было воспринимать иное. Современное сознание, напротив, приходит к единообразию, лишь выбрав его среди других систем. Показывая нелепость возврата к «коллективному началу» и неизбежность насилия, которое оно принесет современному сознанию, релятивистскому по определению, Д. Лихачев выступает против тех, кто хочет навязать современному мышлению единые нормы и модели, чьим идеалом является идеологическое единообразие. «Индивидуальные ценности», на которых основана жизнь современной культуры, в том виде, в каком они начали утверждаться в России в XVIII веке, имели решающее значение для происходившей в эту эпоху секуляризации и для освобождения от авторитарных идеологий.


Однако эстетический «плюрализм» заключает в себе опасность распыления, атомизации. Иногда кажется (и Д. Лихачев это признает) что современной литературе угрожает опасность растворения в непосредственной данности, в документе, в произвольности абсолютного индивидуализма. Он выражает сожаление по поводу распространенной привычки «писать книги так, словно авторы записывают свою вечернюю болтовню за стаканом чая, не пытаясь причесать, сократить или привести в порядок свои растрепанные мысли, избавиться от разрывов ассоциативных связей».187 Но, с его точки зрения, этим нарастанием «энтропии» можно пренебречь, имея в виду то культурное богатство, которое несет с собой диверсификация традиции.


Оптимизм Д. Лихачева отличает его от таких западных мыслителей, как К. Леви-Стросс, который констатирует деградацию коллективного отношения к действительности и по мнению которого индивидуальная свобода, не направляемая объективной необходимостью, лишает современное художественное творчество убедительности.188 Ускоренная смена стилей (которую Д. Лихачев рассматривает как позитивный фактор и необходимое следствие расцвета «индивидуального начала») приводит французского ученого к пессимистическому взгляду на современность. «Мы выбрали себе в качестве идеала, – пишет К. Леви-Стросс, – не то, что плодотворные новшества могли бы еще дать, но новшество само по себе… и каждый день заклинаем его, чтобы оно предоставило нам новые свидетельства своего всемогущества…».189 Конечно, издержки индивидуализма опасны для искусства, но еще опаснее для него внешнее принуждение, глубоко анахроничное и не имеющее никакого отношения к специфическим нуждам искусства и литературы.


К тому же свобода творчества вовсе не означает для Д. Лихачева отказ от каких бы то ни было правил. Понятие «культуры» и понятие «правила» неразделимы, о чем говорил и Ю. Лотман. Возникая, новый стиль (это особенно верно для романтизма) в первую очередь проявляет себя как требование свободы в борьбе с окаменелостью правил, но и он, в свою очередь, подчиняется определенным правилам, разве что другим. Невозможно представить себе полный отказ от норм: «Отсутствие границ выбора есть отсутствие самого выбора».190 Однако нормы интериоризируются, делаются все более осмысленными, тогда как их обилие расширяет поле творческих возможностей до бесконечности. «Необходимость, будучи осознанной, – пишет Д. Лихачев, – пронизывается свободой».191 Эта фраза не является повторением хорошо известной максимы. Речь идет о диверсификации эстетических «кодов» за счет освоения все более широких и разнообразных слоев прошлого.


С другой стороны, утверждение о «прогрессе» в эстетической деятельности человека, которое мы встречаем у Д. Лихачева, не следует понимать прямолинейно. Этот «прогресс» можно обнаружить в новых возможностях, которые каждая эпоха открывает художнику, но также и в новых требованиях, которые она ему предъявляет. А осознание новых возможностей, как известно, сдерживает в той же мере, в какой и освобождает… В современном искусстве доступ к творчеству, по утверждению Д. Лихачева, гораздо более труден, чем три века назад, и отказ от гармонии, свойственной средневековому видению мира, даже абсолютно необходимый, есть, несмотря ни на что, объективная утрата…


Новое открытие древнерусской литературы не должно, таким образом, вести ни к абсолютизации прошлого, ни к слепой вере в достоинства современности. Цель, преследуемая Д. Лихачевым, – осознание культурной относительности.


Проблема национальных ценностей


Диверсификация традиции происходит не только во времени, но и посредством расширения внутрикультурных связей. Подобно тому как современная эпоха сама по себе не может стать самодостаточной, национальная культура не способна развиваться исключительно за счет своих собственных ресурсов. Таково было убеждение Веселовского, видевшего в «двойственности образовательных начал» необходимое условие для возникновения современной литературы. В 1930-х годах В. Жирмунский, учеником которого в определенной степени является Д. Лихачев, утверждал, что не может существовать «чистой» национальной культуры: «Ни одна великая национальная литература не развивалась вне живого и творческого взаимодействия с литературами других народов, и те, кто думает возвысить свою родную литературу, утверждая, будто она выросла исключительно на местной национальной почве, тем самым обрекают ее не на „блестящую изоляцию”, а на провинциальную узость и „самообслуживание“».192 Радикальные перемены в русской литературе XVII–XVIII веков показывают, сколь важную роль сыграло здесь иностранное влияние благодаря структурной новизне того, что оно с собой принесло. Подобно Этьенблю,193 В. Жирмунский призывал к изучению «по-настоящему мировой литературы», не запятнанной «европоцентризмом», после того как будут установлены общие законы эволюции культур и литератур. С этими мыслями перекликается утверждение Д. Лихачева: «Для использования всех традиций и всего опыта сейчас фактически нет границ – ни пространственных, ни временных. Мы не только имеем возможность учесть художественные ценности африканских или азиатских народов, но и глубже, с помощью литературоведения, проникнуть в ценности собственного прошлого или прошлого других стран, в ценности, создаваемые литературами народов СССР».194


В «Заметках о русском» Д. Лихачев говорит о разнообразных влияниях, на основе которых сложилась русская культура. В создании русской литературы участвовали не только греки и болгары, но и сербы, хорваты, поляки, мордва, белорусы, украинцы… Он неоднократно указывал на особую роль в формировании русской культуры Болгарии: «Сама почва Болгарии была напоена культурными соками античной Греции и Рима, фракийских племен, а также отдельных племен Азии и Европы. В Болгарии скрещивались пути военных походов и широкие дороги переселения народов».195


Для Д. Лихачева любой национальный характер – это «оригинальная организация» общих черт, принадлежащих всему человечеству, и Россия подчиняется тому же правилу: «Резких различий в народных задачах нет, потому что в основе каждой народности лежит один общий человеческий идеал, только оттененный местными красками».196 В этом отношении мысль Д. Лихачева перекликается с мыслью Ю. Лотмана, который полагал, что типологию культур можно разработать на основе общего кода, число элементов которого невелико.197


Удивительно, что кто-то сумел увидеть в Д. Лихачеве глашатая русского национализма, тогда как все его творчество доказывает, что замкнутость на себе, в пределах своего времени и узко национальных ценностей невероятно опасна для любой культуры. Более того, ему случалось выступать против национализма, который, как он подчеркивает, строится на патологическом фундаменте неудовлетворенности и презрения к самому себе, являющихся следствием невежества: «Национализм порождает неуверенность в самом себе, слабость, и сам, в свою очередь, порожден этим же».198 Постоянное стремление Д. Лихачева подчеркнуть подлинные ценности русской культуры проистекает не из национальной гордыни, а из обостренного понимания опасностей, связанных с незнанием своей культуры.


Литературное произведение на службе у общества


Цветан Тодоров, как и Вяч. Вс. Иванов, обратил внимание на парадоксальную и трагическую ситуацию Бахтина, обнаружившего «диалогический принцип» в любой культуре, в то время как его собственный голос, лишенный эха, был вынужден задыхаться в насильственном единодушии цивилизации «догматического» типа.199 Ситуация, в которой находится Д. Лихачев, отчасти напоминает ситуацию Бахтина: он говорит о бесплодности культурной замкнутости, а сам вынужден работать в изоляции, насильственно лишенный возможности следить за тем, что делается в жизни других культур, поскольку не имеет возможности путешествовать и получать новые публикации.


Несмотря на все эти препятствия, Д. Лихачев занимает в современном советском обществе совершенно исключительное место. Негромкий голос ученого, огромный авторитет и сила знаний специалиста – вот его оружие в борьбе с произволом некомпетентных властей, когда речь идет, например, о защите архитектурного национального достояния; круг его слушателей в советском мире очень широк, о чем свидетельствуют его нередкие появления на экране телевизора, многочисленные статьи в газетах и журналах и даже официальное «признание» в последнее время. Авторитет Д. Лихачева у советских читателей тем более замечателен, что основан на его моральных и интеллектуальных качествах, свободных от верноподданичества, что, вероятно, свидетельствует о существовании в определенных слоях советского общества глубинной потребности осмыслить национальные ценности, которую власти не вправе игнорировать.


Без громогласных заявлений, но с неизменной твердостью и настойчивостью, ни на йоту не поступаясь своей независимостью, Д. Лихачев снова и снова говорит о необходимости признавать культурные законы, индивидуальные ценности и свободу творчества. Когда он отвергает мысль о том, что Иван Грозный был «народным царем», и подчеркивает значение пусть пассивного и стихийного сопротивления тирании в его царствование, нашедшего особое выражение в народном искусстве, это не может оставить равнодушным современного читателя, который прекрасно помнит всю тяжесть совсем недавней несвободы. Д. Лихачев утверждает абсолютную неприемлемость того, что Жорж Нива называет «сталинской школой жестокости, бдительности, борьбы».200 Он относит себя к противоположному лагерю и придает ключевому понятию «доброты» смысл активного внутреннего сопротивления.


Несмотря на всю привязанность Д. Лихачева к ценностям народного искусства, у него нельзя отыскать и намека на неопопулизм, напротив, речь идет о защите интеллигенции и ее общественной роли: «Создалось и неправильное представление об „интеллигенте“ Гамлете как о человеке, постоянно колеблющемся и нерешительном. А Гамлет вовсе не слаб: он преисполнен чувства ответственности, он колеблется не по слабости, а потому что мыслит, потому что нравственно отвечает за свои поступки».201


Опыт медиевиста обостряет восприятие: творчество А. Жосса свидетельствует об этом в такой же степени, как и творчество Д. Лихачева. В европейской литературе между X и XX веками произошел переход от текста нестабильного, но имеющего устойчивый и единый референт, к тексту незыблемому, стабильному, но имеющему изменчивый, неустойчивый референт: «от текучего текста с „вечным“ содержанием к „вечному“ тексту с текучим содержанием».202 Осознание этой вариативности выводит на первый план адресата произведений: «Каждое поколение в настоящих произведениях искусства открывает для себя нечто новое именно потому, что содержание произведения бесконечно глубоко и не может быть извлечено из него единовременным актом его познания».


Особенность литературного текста в современной культуре – его способность вмещать самое разное содержание. Произведение, являющееся в своей материальности и постоянстве частью объективной реальности, в свою очередь, оказывает на нее воздействие. Оно способствует изменению сознания, а его содержание преобразуется под давлением истории. «Действительность не только отражается и изображается в художественном произведении – она продолжает соотносится с ним уже после того, как произведение создано, – в чтении читателя. Читатель как бы участвует в творческом процессе писателя, „угадывая” за образом мысль, художественную идею писателя».203


Историческая вариативность восприятия выдвигает на передний план критика, ибо выживаемость произведения зависит, в первую очередь, от восприимчивости читателей. Между читателем и произведением могут встать, образуя непроницаемый экран, самые разные препятствия, в том числе и ошибки перспективы, связанные с разными типами сознания, из-за чего подлинные ценности той или иной литературы остаются неузнанными. Работа Д. Лихачева, возродившего для своих современников древнерусскую литературу и обогатившего тем самым возможности ее восприятия, прекрасно это иллюстрирует. К «активному культурному фонду» читателя, обогащающего его восприятие художественных произведений, «относится не только то, что в данную эпоху находится в живом употреблении, но и то, что при восприятии художественного произведения может быть извлечено из запасов „культурной памяти“».204


Таким образом, бдительность критики должна распространяться на все, что способно нарушить связь между произведением и его читателями. Она призвана воспитывать эстетическое сознание и корректировать «исторический параллакс» между произведением и его адресатом, который искажает восприятие и нарастает с течением времени. Эта задача оказывается весьма разнообразной: Д. Лихачев наперекор укоренившимся представлениям утверждает, что для того, чтобы по-настоящему понимать поэзию того или иного поэта, необходимо хорошо знать его биографию. Глубокое прочтение поэзии Александра Блока, с точки зрения Д. Лихачева, требует знаний о его жизни и его времени, а также знания «городского пейзажа Петербурга и петербургских окрестностей, деревенского пейзажа Шахматово».205 Все это «корректирует» восприятие, «позволяя заметить в этой поэзии множество реалистических подробностей, незаметных с первого взгляда».


Историческая вариативность восприятия вовсе не означает, что нам неизбежно придется иметь дело с индивидуальным произволом. Существует объективная истина текста, и даже автор не является ее абсолютным гарантом. Критик, поставленный в ситуацию выбора между несколькими вариантами текста, может отвергнуть «последнюю волю» автора, изучив предварительно множество побочных обстоятельств: историю текста и его создания, социальный контекст, свойственные эпохе типы духовности… При подготовке издателем или критиком даже современного текста необходимо «изучать как творческие, так и нетворческие моменты истории текста произведения (в том числе элементы случайности)».206


В отличие от Марты Робер, которая, говоря о «литературной истине», имеет в виду «теорию о власти написанного»207 и размышляет об ответственности писателя перед жизнью, Д. Лихачев стремится определить ответственность критика перед литературой. Именно он должен судить о том, вписывается ли произведение в процесс литературной эволюции, согласуется ли оно с «законами культурной жизни». В литературной системе, где личность автора занимает первостепенное место, критик должен «вовремя опознавать одаренность писателя и отличать подлинный и ценный индивидуальный стиль, связанный со значительной личностью, от искусственных и надуманных приемов».208


Всемогущество, которым наделяются при этом критик и издатель, приглашение к ним «отделить зерна от плевел» может пробудить определенное опасение: как избежать (особенно когда речь идет о современных произведениях) субъективных оценок? Разве читатель и критик, хотят они того или нет, не ангажированы историей, которая может быть источником иллюзий и существенно искажать перспективу?


Не следует забывать, что в своей практической деятельности теоретика и критика Д. Лихачев никогда не играл роль цензора, скорее наоборот – он не прекращал борьбу за возвращение к жизни забытых или попавших под запрет произведений. Смягчая жестокость некоторых утверждений, он подчеркивает, что критика должна ставить перед собой задачу «расширения культурного горизонта» и обогащения восприятия, а не его ограничения. «Роль критики будет сведена на нет и дискредитирована, – пишет он, – если критика просто будет претендовать на роль гувернантки и, указывая пальцем, твердить: это хорошо, а это плохо».209 Гуманитарные науки играют важнейшую роль в диверсификации и обогащении восприятия: именно они сокращают расстояние между различными культурами.


Призыв Д. Лихачева отделять в современных художественных произведениях «творческие» элементы от «нетворческих» можно уподобить лингвистической операции, выделяющей «порождающие» элементы. Именно так можно интерпретировать различие между «псевдостилями» и «подлинными индивидуальными стилями», и это показывает, что Д. Лихачев вполне отдает себе отчет в опасности, которой, по словам К. Леви-Стросса, современное искусство подвергает «услужливость человека по отношению к собственному восприятию» и неистовая жажда новшеств ради новшеств.210


Несколько жесткое утверждение о том, что существует объективно определяемая «литературная истина» и что критик обязан привить уважение к ней, перекликается с утверждением, соотносящим законы литературной эволюции с законами, управляющими развитием живого организма. Оно направлено на то, чтобы уважению законов литературного творчества придать характер абсолютной необходимости.


Заключение


Периферийность такой области исследований, как древнерусская литература, не должна увести нас от истинной проблематики, неявно присутствующей во всем творчестве Д. Лихачева: в центре его интересов находится современная культура и ее специфические проблемы. Великие исторические противостояния, спор между «славянофилами» и «западниками» или же, на исходе XX века, конфликт между «восточными» и «западными» элементами русской культуры, ее судьба и место по отношению к Европе – все это проявляется при чтении работ Д. Лихачева в новом и подчас неожиданном свете. Это его оригинальный вклад в полемику о русской самобытности, которая еще далека от завершения и набирает в последние годы новые обороты.


Россия, хочет она того или нет, по причине византийского происхождения своей письменной культуры является частью европейского пространства, – утверждает Д. Лихачев. Это объективный факт, а не вопрос выбора. Но отнести русскую культуру к Европе еще не значит отрицать ее самобытность. Напротив, сравнение путей развития разных литератур со времени их возникновения в средневековье и поныне позволяет выявить специфический вклад русской литературы, сформировавшейся не через рабское подражание Византии или западным литературам, но в диалоге с ними, в совместном поиске, который ведет к разным и однако же вполне сравнимым результатам.


Доказательство того, что русская культура является частью европейской культуры, означает отказ от замкнутости на себе и изоляции, угроза которой по-прежнему остается актуальной. Восстанавливая связи современной русской культуры с ее истоками и сообществом, которому она, по утверждению Д. Лихачева, всегда принадлежала (даже если иногда делала вид, что об этом не знает), эта работа подчеркивает пагубность последствий, к которым ведет самоизоляция в своих национальных границах или в пределах своей эпохи. Можно сказать, что она продолжает мысль, сформулированную Бахтиным: мы знаем себя только благодаря другому; любая замкнутость на себе означает утрату себя.


Труд Д. Лихачева является также возражением всем тем, кто, как это сделал Милан Кундера в статье «Похищенный Запад», отождествляет современную русскую культуру и «цивилизацию русского тоталитаризма», отбрасывая Россию далеко за пределы европейской сферы и отказывая в диалоге тем, кто, пребывая внутри советского мира, продолжает жизнь европейского духа русской культуры и отказывается принимать участие в том, что М. Кундера называет «застарелыми антизападными маниями».


Типологический анализ, восстанавливая разорванные связи, чужд всякому «имманентному» анализу и помещает свои точки отсчета вне рассматриваемой системы, сопоставляет ее с другими системами. Творчество Д. Лихачева затрагивает интересы не только славистов, но и западных медиевистов и специалистов по восточным литературам: он рассматривает проблемы, общие для всех литератур в их исторической эволюции.


Работа Д. Лихачева утверждает непрерывность русской культуры: возвращение русской культуры в русло европейской эволюции означает также переоценку петровской эпохи. Ее уже нельзя считать разрывом культурного процесса, а следует рассматривать как необходимое завершение развития древней системы, достигшей зрелости несколько позже, чем западные культуры по причине «торможения» в развитии, связанного с отсутствием культурного двуязычия, наподобие двуязычия латинского средневековья.


Внезапность перехода к литературе и культуре современного типа создала впечатление произвольной смены пути развития, к чему якобы подтолкнул Россию Петр Великий. В действительности, авторитарное, а значит искусственное воздействие на культурный процесс только вредит ему и приводит к культурному вакууму, как это случилось в эпоху Ивана Грозного. Петровская эпоха не позволяет говорить о произвольности, и возникшая a posteriori иллюзия насилия, которому якобы подверглась Россия, всего лишь следствие «ускорения», обусловленного «отставанием» древнерусской культуры. Петровская эпоха явилась необходимым переходным этапом между двумя разными, но взаимосвязанными состояниями единого культурного процесса.


Стремление вернуться от мифических построений к конкретным реалиям, отказ от мистических спекуляций по поводу судьбы русской культуры отмечает важный этап в самопознании русской культуры. Это открытие выходит далеко за пределы осмысления петровской эпохи: оно основано на утверждении, согласно которому любая национальная культура является непрерывной последовательностью и ее настоящее не может строиться на отрицании прошлого, неизбежной основы настоящего. Переход от предыдущего этапа к последующему не отменяет его, а сохраняет и по-новому продолжает.


Вопреки довольно распространенному восприятию «современности», для которого характерно преклонение перед сиюминутным и отказ от «неактуального» прошлого, Д. Лихачев утверждает, что культурное настоящее не является инертным нагромождением и «вечным возвращением», оно не может жить, не питаясь своим прошлым. Эстетические ценности не уничтожаются, а преобразуются. Эволюция культуры – динамический процесс, своеобразный «жизненный порыв», целостность во времени и в пространстве. Осознание жизненности и изменчивости культурных ценностей помещает историю в самую сердцевину исследования русской литературы.


Динамический прогресс, движение к новому, ни в коем случае не являющееся отказом от прошлого, характеризуют позицию Д. Лихачева в целом. Он использует, показывая их относительность, открытия формализма: трудность применения их к древнерусской литературе не уменьшает их значимости, но служит для выработки новых понятий. Не ограничиваясь анализом литературного процесса, Д. Лихачев выходит за пределы теории «отражения» и показывает, что с социальными явлениями взаимодействуют скорее литературные формы, чем содержание.


Д. Лихачев рассматривает текст не как статическое явление, а как динамический процесс, который продолжает развиваться, даже если автор завершил свое произведение в далеком прошлом. Подчеркивать материальность текста, неуклонно придерживаться ее, утверждать, что существует объективная «литературная истина», вовсе не значит застыть в гипнотической утопии единого значения, что было характерной особенностью средневековой эпохи. «Истина» текста – лишь исходный факт, на основе которого развивается его постоянно обновляющийся диалог с разными моментами исторического становления, с разными адресатами.


Таким образом, творчество Д. Лихачева созвучно таким весьма актуальным на Западе тенденциям критической мысли, как работы А. Р. Жосса, который пытается обосновать свое понимание литературного процесса посредством «эстетики восприятия» – специфического внимания, уделяемого адресату произведений. Чтобы глубже понять современного человека, ни в коем случае нельзя абсолютизировать современность. Как показывает Д. Лихачев, для современного человека осознание этой относительности является еще более важным явлением, чем относительность культурных ценностей. Сравнительный анализ двух литературных типов, средневекового и современного, выводит нас на проблематику Возрождения, знаменующего собой открытие культурной относительности и утверждение индивидуальных ценностей. Для современного сознания характерно использование разнообразных эстетических кодов. Перед нами, таким образом, два культурных типа: основанный на единообразии и основанный на множественных системах ценностей. Исторически их положение определяется отношениями преемственности, отмеченной печатью необходимости. Высказываться за отказ от эстетической (и шире, идеологической) множественности значит идти против течения история; стремиться восстановить утраченное единообразие – значит оказаться в сфере абсурда и насилия.


Через роль (исторически обусловленную), которую Д. Лихачев отводит индивидуальному самоопределению в культуре современного типа, он показывает общность российской и западной интеллектуальной жизни и открывает новый этап в нашем понимании национальных культур.


Новаторский характер мысли Д. Лихачева, помимо ее специфического вклада в литературную теорию, состоим не в том, чтобы констатировать исчезновение средневекового догматизма (выражая по этому поводу скорбь или радость), а в том, чтобы показать анахронический характер любого догматизма, даже если он еще не утратил свою притягательную силу, и предложить достойную современного человека позицию по отношению к системам ценностей.



1 А. Н. Веселовский, Из введения в историческую поэтику (1893) / А. Н. Веселовский, Историческая поэтика, Л., 1940, с. 62.

2 Д. С. Лихачев, Развитие русской литературы X–XVII веков. Эпохи и стили. Л., 1973 (далее: Лихачев, 1973), с. 30.

3 H. Stern, L’art byzantin, Paris, 1982, p. 3.

4 L. Bréhier, Vie et mort de Byzance, Paris, 1969, p. 187.

5 Лихачев, 1973, с. 20.

6 Там же, с. 79.

7 Там же, с. 29.

8 Д. С. Лихачев, Человек в литературе Древней Руси, М. – Л., 1958 (далее: Лихачев, 1958), с. 31.

9 Лихачев, 1958, с. 45.

10 А. Я. Гуревич, Категории средневековой культуры, М., 1972.

11 Лихачев, 1958, с. 31.

12 E. Mâle, L’art religieux de la fin du Moyen-Age en France, Paris, 1908.

13 О «монументальном искусстве» см.: Лихачев, 1973, с. 65, 73–74, 170.

14 Д. С. Лихачев, Поэтика древнерусской литературы, Л., 1971 (далее: Лихачев, 1971), с. 39.

15 Там же.

16 Там же, с. 83–85.

17 Лихачев, 1973, с. 222. См. также: E. R. Curtius. La littérarure européenne et le Moyen-Age latin, Paris, 1956, p. 391.

18 См.: P. Wolff, L'éveil intellectual de l’Europe, Paris, 1971, p. 20.

19 Лихачев, 1973, с. 36.

20 Лихачев, 1971, с. 8.

21 Там же, с. 10, 13.

22 См. главу, посвященную географическим границам древнерусской литературы.

23 Лихачев, 1971, с. 12.

24 G. Nivat. Vers la fin du mythe russe, Lausanne, 1981, chap. IX.

25 Б. И. Бурсов, Национальное своеобразие русской литературы, Л., 1967.

26 Лихачев, 1973, с. 250 о турецком барокко.

27 Лихачев, 1971, с. 412.

28 R. Jakobson, Une vie dans le langage, Paris, 1984, p. 66.

29 Лихачев, 1973, с. 22.

30 Там же, с. 20.

31 В. М. Жирмунский, Проблемы сравнительно-исторического изучения литератур (1935) // Сравнительное литературоведение, Л., 1979, с. 75.

32 Ю. М. Лотман, О редукции и развертывании знаковых систем // Материалы всесоюзного симпозиума по вторичным моделирующим системам, I (5), Тарту, 1974, с. 106.

33 А. Н. Веселовский, цит. соч. (прим. 1), с. 63.

34 P. Zumthor, Essai de poéthique médiévale, Paris, 1972.

35 А. Н. Веселовский, цит. соч. (прим. 1), с. 60.

36 Это прилагательное употребляется, в частности, Ж. Пари в Esquisse historique de la littérature française au Moyen-Age, Paris, 1907.

37 P. Zumthor, op. cit. (прим. 34), p. 45.

38 А. Н. Веселовский, цит. соч. (прим. 1), с. 60.

39 Там же, с. 63.

40 Лихачев, 1971, с. 97.

41 Ю. М. Лотман, цит. соч. (прим. 32), с. 106.

42 Лихачев, 1971, с. 65.

43 Там же.

44 В. М. Жирмунский, цит. соч. (прим. 31), с. 74.

45 Лихачев, 1973, с. 19.

46 E. Garin, Moyen-Age et Renaissance, Paris, 1969.

47 Там же, p. 35.

48 Там же, p. 81.

49 Там же, p. 86.

50 Там же, p. 160.

51 М. Бахтин, Автор и герой в эстетической деятельности // Эстетика словесного творчества. М., 1979; французское издание: Mikhail Bakhtine, Le principe dialogique, Paris, 1981, p. 154.

52 Лихачев, 1973, с. 120.

53 Там же, с. 116.

54 E. Garin, op. cit. (прим. 46), p. 87.

55 Лихачев, 1973, с. 119.

56 Там же.

57 Лихачев, 1971, с. 205.

58 Лихачев, 1973, с. 13.

59 E. Mâle. L’art religieux du XIIe au XVIIe siècle, Paris, 1961.

60 Лихачев, 1973, с. 107.

61 Там же, с. 84.

62 Там же, с. 102.

63 Д. С. Лихачев, Принцип историзма в изучении единства содержания и формы литературного произведения // Вопросы методологии литературоведения, М.-Л., 1966 (далее: Лихачев, 1966), с. 157.

64 E. Panofsky, Essais d’iconologie, Paris, 1967, p. 27.

65 Лихачев, 1973, с. 9.

66 Там же, с. 215.

67 Там же, с. 93–95.

68 Там же, с. 95.

69 Там же.

70 Там же.

71 L. Ouspensky, Théologie de l’icône, Paris, 1980, p. 211.

72 Там же, p. 214.

73 Там же, p. 212.

74 Ju. Tynianov, De l’évolution littéraire // Théorie de la littérature, texts des formalists russes, présentés et traduits par T. Todorov, Paris, 1965, p. 130.

75 Д. С. Лихачев, Будущее литературы // Новый мир, 1969, № 9 (далее: Лихачев, 1969), с. 168.

76 Лихачев, 1973, с. 144.

77 В. Ф. Переверзев – один из главных представителей социологической школы в литературной критике, не медиевист. Издал получившую известность книгу «Литература Древней Руси», которая должна была быть первой частью «Истории русской литературы», написанной на основе социологического анализа. В 1930-е годы эта школа критики была разогнана, а сам Переверзев надолго отстранен от официальной деятельности.

78 Лихачев, 1973, с. 144.

79 Это выражение принадлежит А. Р. Жоссу. См.: Littérature médiévale et théorie des genres // Poétique, Paris, 1970, № 1; Pour une esthétique de la réception, Paris, 1978.

80 Лихачев, 1973, с. 142.

81 A. Jolles, Formes simples, Paris, 1972, p. 46.

82 В. В. Иванов, К семиотической теории карнавала как инверсии двоичных противопоставлений // Труды по знаковым системам, VIII, Тарту, 1977, с. 45–64.

83 А. Н. Веселовский, ук. соч. (прим. 1), с. 59; H. R. Jauss. Pour une esthétique de la réception, p. 58.

84 В. П. Адрианова-Перетц, Очерки поэтического стиля Древней Руси, М., 1947.

85 В. П. Адрианова-Перетц, Очерки по истории русской сатирической литературы XVII века, М., 1937.

86 Лихачев, 1973, с. 160.

87 См.: D. Hayman, Au-delà de Bakhtine // Poétique, Paris, 1973, № 13.

88 Лихачев, 1973, с. 141, 143.

89 Etiemble, Essais de litérature (vraiment) générale, Paris, 1974, p. 39–63.

90 Лихачев, 1973, с. 157 и далее.

91 Там же, с. 159.

92 Этот принцип нередко декларируется в творчестве Д. С. Лихачева, см., в частности, Лихачев, 1971, с. 137.

93 Лихачев, 1973, с. 148.

94 А. Н. Веселовский, цит. соч. (см. прим. 1), с. 55.

95 Цитаты Ж. Гримма взяты из книги: André Jolles, Formes simples (прим. 81), p. 175–176.

96 R. Guiette, D’une poésie formelle en France au Moyen-Age // Questions de littérature, Romanica Gandensia VIII, Gand, 1960, p. 18.

97 Там же, с. 31.

98 Лихачев, 1971, с. 59.

99 Там же, с. 291.

100 Там же, с. 295.

101 P. Zumthor, op. cit. (прим. 34), p. 65.

102 Там же.

103 Например, Le discours de la poésie orale // Poétique, 1982, № 52.

104 R. Jakobson, Le folklore, forme spécefique de creation // Questions de poétique, Paris, 1973, p. 71.

105 Лихачев, 1971, с. 68.

106 Там же, с. 250.

107 Там же, с. 266.

108 Там же, с. 300.

109 Там же, с. 304–305.

110 Там же, с. 299.

111 Там же, с. 96.

112 Там же, с. 266.

113 Ответ на вопрос редакции журнала «Новый Мир» в кн.: М. М. Бахтин, Эстетика словесного творчества, М., 1979.

114 Лихачев, 1971, с. 334.

115 Там же.

116 Там же, с. 412.

117 P. Zumthor, op. cit. (прим. 34), p. 7.

118 Как отмечает Марио Рок в Etudes de littérarure francaise, Lille et Genève, 1949, p. 124.

119 Emile Mâle (прим. 12); E. Gilson, L'esprit de la philosophie médiévale, Paris, 1932.

120 Johan Huizinga, L’automne du Moyen Age, Paris, 1975 (рус. пер.: Й. Хейзинга, Осень Средневековья, М., 1988).

121 Edgar de Bruyne, Etudes d’esthétique médiévale, Genève, 1974.

122 Д. С. Лихачев, У предыстоков русского реализма // Вопросы литературы, 1957, № 1.

123 И. П. Еремин, О художественной специфике древнерусской литературы // Русская литература, 1958, № 1.

124 Г. А. Гуковский, специалист по русской литературе XVIII в., опубликовал: Русская поэзия XVIII века, Л., 1939 и др.

125 Ju. Tynianov et R. Jakobson, Les problèmes des études littéraires et linguistiques (1928) // Théorie de la littérature, op. cit. (прим. 75), p. 139.

126 Там же.

127 R. Jakobson, op. cit. (прим. 28), p. 64.

128 Выражение Ю. Тынянова (см. его статью 1924 г. «О литературном факте», Леф, № 2).

129 Б. Эйхенбаум, Теория формального метода (1925) // Théorie de la littérature, op. cit. (прим. 74), p. 74.

130 Ю. Тынянов, ук. соч. (прим. 128), с. 258.

131 Лихачев, 1971, с. 51.

132 Там же.

133 J. Huizinga, op. cit. (прим. 120), p. 321.

134 Лихачев, 1971, с. 268.

135 Там же, с. 32.

136 Gustave Cohen, La grande clarté du Moyen-Age, Paris, 1945, p. 22.

137 Лихачев, 1971, с. 128.

138 Ю. Лотман, Проблема знака и знаковой системы и типология русской культуры XI–XIX вв. // Материалы к курсу теории литературы, вып. I, Тарту, 1970, с. 22.

139 L. Ouspensky, op. cit. (прим. 71), p. 31.

140 Ю. Лотман, ук. соч. (прим. 138), с. 22.

141 И. П. Еремин, ук. соч. (прим. 123), с. 79.

142 Лихачев, 1971, с. 127.

143 Там же, с. 109–110.

144 Там же, с. 33.

145 Там же, с. 106.

146 Там же, с. 33, 34.

147 Лихачев, 1971, с. 95.

148 Там же, с. 149.

149 P. Zumthor, Topique et tradition // Poétique, 1971, № 7, p. 355.

150 Там же, p. 356.

151 P. Y. Badel, Pourquoi une poétique médiévale? // Poétique, 1974, № 18, p. 246.

152 Ю. Лотман, ук. соч. (прим. 138), с. 15.

153 Ю. Лотман, К проблеме типологии культуры // Труды по знаковым системам, III, Тарту, 1967, с. 35.

154 Лихачев, 1971, с. 129.

155 P. Y. Badel, op. cit. (прим. 151), p. 263.

156 В. Д. Лихачева, Д. С. Лихачев, Художественное наследие Древней Руси и современность, Л., 1971 (далее: Лихачева, Лихачев, 1971), с. 54.

157 P. Zumthor, op. cit. (прим. 34), p. 44.

158 Там же, p. 143.

159 Лихачев, 1971, с. 75.

160 R. Jakobson, Questions de poétique (прим. 104), p. 65.

161 Лихачев, 1971, с. 145.

162 Там же, с. 170.

163 H. R. Jauss, op. cit. (прим. 79), p. 80.

164 G. Cohen, op. cit. (прим. 136), p. 161.

165 Ю. Лотман, О типологическом изучении культуры // Статьи по типологии культуры, Тарту, 1970, с. 89.

166 Лихачев, 1971, с. 168.

167 Лидия Гинзбург, О психологической прозе, Л., 1970.

168 Лихачев, 1969, с. 184.

169 Д. С. Лихачев, Экология культуры // Москва, 1979, № 7 (далее: Лихачев, 1979), с. 179.

170 Лихачев, 1971, с. 409–410.

171 Д. С. Лихачев, Заметки о русском, М., 1981 (далее: Лихачев, 1981), с. 13.

172 Лихачев, 1979, с. 178.

173 Там же.

174 Лихачев, Предисловие // В. Жирмунский, Теория литературы, Л., 1977, с. 6.

175 Лихачев, 1981, с. 22.

176 Лихачев, 1971, с. 174.

177 Лихачев, 1973, с. 5.

178 Milan Kundera, Le livre du rire et de l’oubli, Paris, 1979, p. 103.

179 Ю. Лотман, Культура и информация // Статьи по типологии культуры, Тарту, 1970, с. 9.

180 Лихачев, 1979, с. 174.

181 Там же.

182 Там же, с. 179.

183 Лихачев, 1971, с. 85.

184 Лихачев, 1973, с. 176.

185 Лихачев, 1969, с. 183.

186 Лихачев, 1973, с. 166.

187 Там же, с. 180.

188 Cl. Levi-Strauss, Le regard éloingé, Paris, 1983, p. 334–335.

189 Там же, с. 368.

190 Лихачев, 1969, с. 175.

191 Там же.

192 В. М. Жирмунский, ук. соч. (прим. 31), с. 71.

193 Etiemble, op. cit. (прим. 89).

194 Лихачев, 1969, с. 176.

195 Лихачев, 1973, с. 37.

196 Лихачев, 1981, с. 69.

197 Ю. Лотман, ук. соч. (прим. 138).

198 Лихачев, 1981, с. 69.

199 T. Todorov, op. cit. (прим. 51), p. 172.

200 G. Nivat, Le nationalisme russe // Le Débat, 1984, № 28, p. 128.

201 Лихачев, 1981, с. 20.

202 Лихачев, 1969, с. 178.

203 Там же, с. 160.

204 Там же, с. 161.

205 Там же.

206 Лихачев, 1983, с. 38.

207 Marthe Robert, La vérité littéraire, Paris, 1981.

208 Лихачев, 1969, с. 183.

209 Там же.

210 C. Levi-Strauss, op. cit. (прим. 188), p. 334.


Источник: Françoise Lesourd, Dmitri Likhatchov, historien et théoricien de la littérature, Lausanne: Editions L’Âge d’Homme, 1988. Пер. с фр. В. Каплуна под ред. Б. Останина.