В. М. Бакусев (зам председателя), Ю. В. Божко, А. В. Гофман, В. В. Сапов, Л. С. Чибисенков (председатель) Перевод с немецкого А. К. Судакова Номер страницы предшествует странице (прим сканировщика)

Вид материалаДокументы

Содержание


Десятая лекция
Подобный материал:
1   ...   19   20   21   22   23   24   25   26   ...   37


243


идеей, что сословие ученых существует для того, чтобы постичь эту мысль вслед за Божеством и ввести ее в мир. Только в университете юноша может получить отчетливое понятие о сущности и достоинстве того призвания, которому уже и прежде была посвящена его жизнь. Здесь он должен получить это понятие. Учителю в низшей школе приходилось еще рассчитывать на дальнейшую учебу своих подопечных и предполагать ее; академическому же учителю не приходится рассчитывать на какое-либо дальнейшее образование, кроме того, которое будущий ученый должен дать себе сам; до этой-то способности — стать учителем самому себе — именно учитель и должен его возвысить, — отпуская ученика из своей аудитории, он передает его и самому себе, и миру. Именно в этом — что в низшей школе юноша лишь смутно предчувствует свое призвание, юноша же в университете отчетливо познает и постигает его — и состоит, по-видимому, настоящее характерное отличие низшей школы от высшей, и этим определяются различные обязанности учителей в этих школах.


Университетский учитель, о котором по преимуществу нам предстоит здесь говорить, должен образовать в учащемся, уже с полной ясностью узнавшем сущность и высокое достоинство своего призвания, восприимчивость к идее и способность развивать эту идею из себя самого и придавать ей самобытную форму — все это при условии, что он это может, — но во всяком случае и безусловно учитель должен преисполнить его уважения и почтения к собственно ученому призванию. Хотя первой из целей учения — постижением идеи с новой и самобытной стороны — не следует поступаться ни ученику, ни учителю в ученике, однако вполне возможно, что эта цель достигнута не будет, и они оба должны заранее признать друг для друга такую возможность. И если цель эта действительно не достигается, то окончивший курс молодой человек может все-таки остаться полезным, достойным и честным человеком. Но никогда нельзя поступаться второй из целей учения — чтобы ученик вынес из своих стараний достичь познания идеи по крайней мере уважение к ней, избегал бы ради этого уважения приниматься за то, с чем не чувствует в себе силы справиться, и по крайней мере непрестанно освящался бы этим


244


постоянным уважением к тому, что для него недостижимо, делая все, что в его силах, для поддержания среди людей этого уважения; ибо если бы не была достигнута даже эта цель, то в самом учении ученик утратит свое достоинство человека, и то, что должно возвышать его, повергло бы его в еще большую бездну погибели. Достижение первой цели в учащемся есть для академического учителя цель условная: обусловлена она возможностью своего осуществления. Достижение же второй цели он всегда должен считать и признавать своей безусловной целью, отказываться от которой сознательно и добровольно он не вправе. Правда, может случиться, что он не достигнет и ее; но он никогда не должен отчаиваться в ее достижении.


Что же может сделать академический учитель для достижения этой последней цели? Я отвечаю: он не может сделать для этого ничего особенного и ничего иного, кроме того, что ему и без того уже следует делать для цели первой и ближайшей. Делая это последнее, и делая вполне, он делает в то же самое время и первое. Он внушает им уважение к науке; они не поверят ему, если это глубокое уважение, которое он советует им иметь, он не покажет им сам всей своей жизнью. Он хочет до глубины души проникнуть их этим уважением; так пусть он учит их не только одними словами, но и делом; пусть сам будет живым примером и постоянным пояснением того принципа, который хочет дать им в руководство для всей их жизни. Он описал им сущность ученого призвания как выражение божественной идеи; он сказал им, что эта идея всецело проникает подлинного ученого и полагает собственную свою жизнь на место его жизни; может быть, он сказал им еще сверх того, каким определенным образом сам он, со своей стороны, должен содействовать достижению конечной цели науки и в чем состоит его подлинное особенное призвание как академического учителя. Пусть он покажет себя таким, каким и без того должен быть: всецело охваченным сознанием этого своего призвания и приносящим ему себя в непрестанную жертву, и тогда они научатся понимать, что наука в самом деле есть нечто достойное глубокого уважения.


245


Хотя эта сторона его призвания не изменяет обязанностей академического учителя, ибо, как уже было сказано, для последней цели он не может сделать ничего такого, чего бы ему не следовало и без того делать для первой, — но собственный его взгляд на это призвание становится спокойнее и тверже. Пусть даже ему непосредственно будет вовсе незаметно и непонятно, что он достиг своей подлинной цели: привести своих подопечных от чисто страдательного восприятия к самодеятельности, а от буквы — к духовному воззрению, — оттого он не станет сразу же думать, будто трудился понапрасну. За учебой в университете должна ведь последовать учеба самостоятельная, к которой первая служит лишь приготовлением. Достаточно ли сильно побуждал он к этой собственной работе, заронил ли в души немногие, пока еще не обнаружившиеся искры для такой учебы, искры, которые наверняка возгорятся со временем, — этого он все же может и не знать. Но предположим даже самое худшее: что он не добился и этого, — деятельность его имеет еще иную цель, и если даже она дала хоть что-то лишь для нее, то она не вовсе потеряна даром. Если только он сохранил в них, а в некоторых обновил и оживил веру в то, что существует нечто достойное для людей всяческого уважения, что люди могут трудом и усердием возвыситься до созерцания этого почтенного предмета и в созерцании этом обрести силу и блаженство: если только некоторые усвоили себе несколько более высокий взгляд на предстоящее им дело, так что приступят к нему уже не столь легкомысленно; если только он может надеяться, что некоторые уйдут из его аудитории пусть не более остроумными, но по крайней мере более скромными людьми, чем вошли в нее, — то он трудился не вовсе безуспешно.


Академический учитель становится примером уважения к науке, сказали мы, являя себя вполне и всецело проникнутым своим призванием, растворившимся в нем и посвященным лишь ему орудием.


Чего требует это призвание? Он, академический учитель, должен образовывать в людях восприимчивость к идее, он должен знать идею, охватить ее и быть охваченным ею, иначе откуда же будет знакома ему восприимчивость к тому, что ему неведомо? Он должен прежде сам образовать в себе эту восприимчивость, и образовать


246


ее в себе с вполне ясным сознанием, ибо познать ее могут лишь непосредственно сами обладающие ею, и лишь непосредственное собственное ее приобретение может сообщить нам искусство приобретать ее. Он может образовать их к этой восприимчивости лишь самой идеей и тем, что сообщит им идею и испытает ее на них в самых разных формах и оборотах. Идея по природе своей совершенно самобытна и совершенно отлична от всякого механизма в науке; восприимчивость к ней может образоваться лишь через ее восприятие. Сообщением одного лишь механизма мы, правда, упражняем в механизме, но никогда не возвысим до идеи. Непременное требование к академическому учителю состоит в том, чтобы он постигал идею с совершенной ясностью и как идею, и постигал в идее ту особенную дисциплину, которую сам излагает, и понимал из идеи, каковы, собственно, сущность, значение и цель этой дисциплины, ибо каждая дисциплина излагается отнюдь не только затем, чтобы изложить ее, но как особенная форма и сторона единой идеи и затем, чтобы испытать на учащемся также и эту ее сторону, а его испытать на ней. Если бы по крайней мере в конце ученого образования учащемуся нельзя было сообщить с полной ясностью, что такое учение, то учение на свете совершенно уничтожилось бы, и люди отныне уже не занимались бы изучением наук, а только добавляли бы одно или несколько к числу существующих ремесел. Кто не сознает в себе живого и ясного постижения идей, тот, если только он добросовестен, проявит свое уважение к призванию академического учителя (о существе которого он ведь получил некоторые сведения, когда сам проходил путь учения) тем, что не возьмется за него сам.


Академический учитель призван не только сообщить идею вообще в том одном и законченном понятии, в котором он усматривает ее, как того требует призвание писателя; но он должен придавать ей многообразнейшие формы, выражения и обличья, чтобы в каком-нибудь из этих случайных облачений донести ее до разумения тех, с нынешним образованием которых он должен соразмерять свои действия. Поэтому он должен владеть идеей не просто вообще — он должен владеть ею с величайшею живостью, подвижностью и с полнейшею оборотливостью и поворотливостью. Ему по преимуществу нужно то, что


247


мы описали выше как художественное дарование ученого: совершенство способности и навыка узнавать в любых обстоятельствах искру начинающей оформляться идеи, всегда находить самые пригодные средства для того, чтобы помочь именно этой искре возрасти до полноты жизни, замечать повсюду и в любой связи именно то, что здесь самое важное. У писателя может быть только одна форма для его идеи; лишь если форма эта совершенна, то он исполнил свой долг; академический учитель должен владеть бесконечным множеством форм, и для него самое главное не в том, чтобы найти совершенную форму, но в том, чтобы найти форму, в данном случае самую подходящую. Хороший академический учитель должен уметь превращаться в отменного писателя как только пожелает, но отсюда вовсе не следует, будто даже хороший писатель бывает и хорошим академическим учителем. И все же у этого навыка и этой ловкости есть свои степени, и нельзя отказать в праве на академическую профессию всякому только потому, что он не владеет ими в наивысшей возможной степени.


Из этого требования находчивости в изображении идеи, какое предъявляется к академическому учителю, следует еще одно требование к нему, а именно то, чтобы сообщение его было всякий раз новым и несло на себе печать свежей и непосредственной жизни. Только непосредственно живое мышление может вдохнуть жизнь в чужое мышление и воздействовать на него. Устаревшую и мертвую форму — пусть даже прежде она была сколь угодно живой — кто-то другой должен сперва собственной своей силой вновь вернуть к жизни; этого последнего умения ученый писатель по праву требует от своих читателей; но академический учитель, который в этой должности писателем не является, не имел бы права требовать подобного.


И вот этому-то призванию достойный и добросовестный человек, если он принялся за его исполнение и до тех самых пор, пока он исполняет его, предается всецело, не желая, не мысля ничего иного и не стремясь ни к чему иному, как быть именно тем, чем он, по его убеждению, быть должен, и тем самым публично обнаруживает свое глубокое почтение к науке.


248


К науке как таковой, говорю я, и потому, что она — наука, к науке вообще как неизменно единой и той же божественной идее во всех многоразличных отраслях и формах, в которых она выступает в явлении. Вполне возможно, что ученый, исключительно посвятивший свою жизнь одной какой-нибудь специальности, станет предпочитать свою специальность и чрезмерно высоко оценивать ее сравнительно с другими специальностями; потому ли, что он уже настолько привык к ней, или также потому, что думает, будто занятие более благородной специальностью сделает благороднее и его самого. Сколько бы сил ни положил такой ученый на разработку своей специальности, но беспристрастный взгляд никогда не признает в нем человека, чтущего науку как таковую, и он никогда не убедит в этом внимательного наблюдателя, если только выкажет чем-нибудь меньшее уважение к другим дисциплинам, которые так же точно относятся к науке. Тем самым выяснится лишь, что он еще никогда не постигал науку как единство, что он не постиг из этого единства свою специальность, что, следовательно, даже эту свою специальность он любит отнюдь не как науку, а только как свое ремесло, каковая любовь к ремеслу хотя и была бы весьма похвальной в другом месте, но в науке совершенно и навсегда лишает человека звания ученого. Кто — будь то даже в ограниченно частной специальности — действительно сделался причастным науке и от нее получил свою специальность, тот, пусть он, может быть, не знает весьма многого в других науках даже исторически, понимает, однако, в общих чертах сущность каждой отрасли и всегда будет проявлять неизменное почтение ко всем частям науки.


Пусть им движет только эта любовь к науке и к своему призванию, и пусть он обнаруживает свои мотивы лишь в ней, а не в чем бы то ни было ином, ни во что ставя интерес свой собственный или других лиц. И здесь, как и всегда, я умолчу о том совершенно низком, чему да будет закрыт путь в области, которых касалось нечто священное: например, я даже не допускаю возможности, чтобы жрец науки, собирающийся посвятить ей новых служителей, умолчал о том, что они не так охотно слышат, потому что они неохотно это слышат, — только ради того, чтобы они продолжали охотно слушать его и впредь. Возможно, только не совсем еще низкое и пошлое за-


249


блуждение позволяет вообще вспоминать о подобных вещах и утверждать противоположное им. Пусть в каждом слове, которое произносит с кафедры академический учитель, говорит его устами наука, говорит его желание служить ее распространению, говорит самая искренняя любовь к своим слушателям — не как слушателям, но как к будущим служителям науки. Пусть говорит она, наука, и оно, горячее желание сделать науку отчетливо ясной людям, — пусть говорят в нем они, а не учитель. Стремление говорить, чтобы только говорить, и говорить красиво затем, чтобы говорить красиво и чтобы другие знали, как красиво мы говорим, — страсть к извержению слов, и слов красивых, там где дело при этом молчит, — это недостойно любого человека и всего менее сообразно с достоинством академического учителя, который служит в то же время представителем достоинства науки для будущих поколений.


Пусть он всецело предаст себя этой любви к науке и к своему призванию. Сущность его профессии состоит в том, чтобы наука и в особенности та ее сторона, с которой он постиг науку, непрестанно цвела в нем во всей новизне и свежести форм. Пусть он сохранит себя в этом состоянии свежей юности духа; пусть никакая форма не застынет в нем и не окаменеет; пусть с каждым восходом солнца является в нем новая любовь к своему делу и охота к нему, а с ними — и новые воззрения. Божественная идея замкнута в себе и для себя, и притом замкнута в каждой из отдельных своих частей. Определенная форма ее выражения для определенной эпохи точно так же может быть замкнутой, но движение жизни в сообщении идеи бесконечно, как бесконечно вечно новое творение рода человеческого. Пусть не остается в этом кругу никого, в ком начинает застывать форма этого сообщения идеи, будь то даже самая совершенная для этой эпохи форма, и никого, в ком не течет по-прежнему источник вечной юности. Пусть он верно предастся этому источнику, пока источник несет его вперед; если источник иссякнет в нем, то пусть он признается сам себе, что ему нет больше места в этой перемене становящейся жизни, и тем самым отделит живое от мертвого.


250


В план, который я начертал пред вами, милостивые господа, входило рассмотрение также и этого предмета: о достоинстве академического учителя. Надеюсь, что я сделал это с той же строгостью, с какой говорил и о других подлежащих здесь нашему обсуждению предметах, не смягчая своих суждений об этом последнем предмете соображением того, что сам я исполняю ту должность, о которой говорю, и что исполняю ее в тот самый час, в который о ней говорю. Сознание чего придало мне эту твердость суждения — это вы можете выяснить в другое время; теперь же для вас достаточно живого постижения того, что истина остается истиной в любом применении, какое бы ей ни находили.


ДЕСЯТАЯ ЛЕКЦИЯ


О писателе


Чтобы завершить и закончить обозрение всего ученого призвания, которое я предложил вам, мне остается еще поговорить сегодня лишь о призвании писателя.


До сих пор я чисто и ясно высказывал идею каждого из особенных предметов моего исследования, не косясь при этом на действительный характер вещей. Поступить таким же образом с тем предметом, который предстоит нам трактовать сегодня, почти совершенно невозможно. Понятие писателя в нашу эпоху, по сути дела, неизвестно, и имя писателя присвоило себе нечто в высшей степени недостойное его. В этом — подлинный вред нашей эпохи и подлинное средоточие всех прочих ее научных бед. Бесславное прославилось здесь, и его поощряют, почитают и вознаграждают.


Согласно едва ли не общераспространенному мнению, если кто-то напечатал что-нибудь, то это вменяется ему в заслугу и честь — единственно потому, что он напечатал, и совершенно невзирая на то, что же это такое он напечатал и каким оно получилось. На высший же ранг в республике ученых притязают те, которые печатают, в свою очередь, извещения о том, что — и что именно — напечатали другие, или, как это называется: которые рецензируют сочинения других. Если рассмотреть дело по его подлинному существу, то едва ли возможно объяснить, как могло возникнуть и укорениться столь несуразное мнение.


251


В сущности же дело обстоит так: во второй половине прошлого столетия на место других вышедших из моды способов времяпрепровождения явилось чтение. Эта новая роскошь требует время от времени новых модных изделий, ибо невозможно ведь нам вновь читать то, что мы читали уже однажды, или то, что читали еще прежде нас наши предшественники, так же как неприлично являться в большом свете несколько раз в одном и том же платье или одеваться по моде, какая была во времена наших дедов. Новая потребность породила новый промысел, который старается прокормиться и обогатиться, поставляя нужный товар, — книготорговлю. Удача и успех, сопутствовавшие в этом промысле первым предпринимателям, воспламенили рвение в других, и так в наши дни дело дошло до того, что вся эта отрасль промысла весьма перенасыщена и на рынок относительно числа потребителей поставляется избыточно много товара. Книгоиздатель, как и изготовитель всякого другого товара, заказывает свой товар у производителя лишь затем, чтобы привезти свой товар на ярмарку; порой он прикупает и незаказанный им товар, изготовленный исключительно в спекулятивных видах; а производитель этот есть писатель, который пишет, чтобы писать. Решительно непостижимо, почему производитель книг должен быть благороднее всякого другого производителя; скорее, может оказаться, что, поскольку роскошь, создаваемая им, едва ли не вреднее всякой иной роскоши, он намного скромнее всякого другого производителя. Что он находит для себя издателя — это ему, конечно, полезно и выгодно, но как это может быть вменено ему в честь, понять нельзя. Ведь, без сомнения, не следует придавать никакого значения суждениям типографа, который может судить разве лишь о том, ходовой товар ему предлагают или неходовой.


При таком столпотворении в литературном промысле кому-то пришла в голову удачная мысль: составить из всех печатаемых книг одну-единственную книгу с продолжением, чтобы избавить читателей этой книги от труда читать все прочие. По счастью, последней цели достигли не всюду, и не все решили читать отныне


252


только эту книгу; ведь в этом случае никакие другие книги не находили бы сбыта, а потому их и не печатали бы больше; а, значит, также и эта книга, для возможности своего собственного существования всегда предполагающая другие книги, также непременно оставалась бы ненапечатанной.


Предприниматель, бравшийся за подобное издание, именуемое обыкновенно ученой библиотекой, ученой газетой и т. п., имел еще и ту выгоду, что его книга могла прирастать любезным содействием многих людей, которые, как правило, не называют своего имени, и что он мог таким образом трудами других заработать себе честь и доход. Чтобы нищета этого изобретения не слишком бросалась в глаза, пользовались тем предлогом, что желают в то же время и оценить авторов, из которых приводят выдержки, — предлог ничтожный для того, кто мыслит основательно и видит глубже. Дело в том, что или книга — каково ныне большинство книг — дурна и напечатана единственно для того, чтобы на свете было одной книгой больше, тогда ее вовсе не надо было писать, тогда она — ничтожество, а потому и оценка ее есть такое же ничтожество; или же книга эта есть произведение, подобное тому подлинному произведению писательского труда, какое мы опишем ниже, тогда она есть результат целой могучей жизни, посвященной искусству или науке, и легко может оказаться, что и другому для ее оценки пришлось бы потратить целую жизнь, столь же могучую и сильную. Вынести окончательный приговор о ней на паре листков через три или шесть месяцев после выхода ее в свет, всего скорее, невозможно. Какая же честь может быть человеку от сотрудничества в подобных сборниках, если именно серьезный ум склонен, скорее, к тому, чтобы трудиться над связным произведением по собственному обширному плану, нежели прерывать работу из-за каждого нового явления текущей печати, пока еще одно новое явление не прервет, в свою очередь, и этого его перерыва. Такая склонность всегда обращать внимание лишь на то, что думают другие, и присовокуплять к этим мыслям, если Бог даст, собственную попытку мышления есть явный признак незрелости и дарования несамостоятельного и зависимого [9]. Или есть сколько-нибудь чести в том, что предпринимающие по-


253


добные произведения считают нас способными быть судьями чужим сочинениям и передают нам право на это? Суждение их, как правило, даже не идет дальше обычного суждения неученого типографа о том, ходовой ли это товар или неходовой, и о той внешней весомости, которая прибавляется от него для их рецензионного заведения.


Я хорошо знаю, что, сказав это, высказал нечто весьма парадоксальное. Все мы, так или иначе занимающиеся наукой, которую можно в этой связи назвать литературой, вырастаем с мыслью о том, что промышлять ею есть счастье, преимущество, знак почета и отличия в нашу образованную и философскую эпоху, — и лишь у очень немногих хватает сил проникнуть в тайну этого предрассудка и развеять его в ничто, из которого он составлен. Единственный мнимый довод, какой можно было бы привести в защиту этого занятия, по-моему, следующий. Эта деятельность поддерживает ведь в добром внимании и как бы в собранности большую публику, чтобы — если нужно будет однажды сообщить ей нечто дельное — эта публика имелась уже в наличии и не пришлось бы еще только собирать ее вместе. Но на это я отвечаю: прежде всего, средство представляется слишком обширным для предполагаемой цели, и слишком большая жертва — занимать несколько поколений подряд ничтожествами, чтобы некогда одно из будущих поколений могло получить нечто для занятия ума; а кроме того, совсем неверно, будто эта ложно направленная деятельность только поддерживает в публике жизнь, — она в то же время искажает публику, извращает и губит ее для всего дельного. В нашу эпоху явилось кое-что превосходное и замечательное — назову здесь только философию Канта, — но именно эта промышленность литературного рынка умертвила, исказила и унизила это превосходное, так что дух его отлетел, а вместо него бродит лишь его призрак, на который никто не обращает внимания.