Рождение волшебницы побег
Вид материала | Книга |
- Рождение волшебницы погоня, 7346.97kb.
- Рождение психоаналитика, 4014.43kb.
- «Побег», 555.88kb.
- В. А. Сухомлинский. Сердце отдаю детям Рождение гражданина, 10155.76kb.
- "Рождение трагедии, или Элиннство и пессимизм" рождение трагедии из духа музыки, 1524.2kb.
- Лекция 17. Половое размножение цветковых растений, 66.31kb.
- Внеклассное мероприятие в 1-м классе "Загадки волшебницы Зимы", 87.97kb.
- Исмаил Ахмедов служба в сталинском гру и побег из него бегство татарина из разведки, 13248.04kb.
- Социально-значимый проект «рождение гвардии» Новосибирск 2012 год, 77.18kb.
- Этот старинный метод получил в наше время свое второе рождение и научное обоснование, 51.3kb.
Золотинка загоралась надеждой, внимая осторожным рассуждениям обвинителей о “своего рода” гениальности того загадочного лица, которое стояло у истоков хотенчика. Тут проскальзывало “своего рода” обещание великодушно простить гения. И опять падала она духом, повторяя вместе с обвинителями скорбный путь от хотенчика к искреню, от искреня к потопу, и шептала губами, подсчитывая вместе с судьей погибших по невежеству малограмотной волшебницы: шесть пигаликов и, оценочно, от пяти до десяти тысяч людей. В последнее число, понятно, включались не только жертвы Рукосиловой войны с Юлием, то есть погибшие на поле брани, но и сгоревшие в пожарах.
Невозможно и предсказать тяжкие последствия, которые принесет запуск искреня в будущем, – обвинители, Хрун со своими помощниками, переходили к заключению. Вселенная стоит у порога бедствий; войны с широким использованием искреня приведут к огромным жертвам среди мирного населения Словании, сопредельных государств и впоследствии – всего обитаемого мира. Будем ли мы считать потери десятками тысяч, сотнями тысяч или миллионами большого значения не имеет. В сущности, число потерь не ограничено ничем, кроме нашей способности к воображению, справедливо указывали обвинители. И можно с уверенностью утверждать, что эпоха огненных войн приведет к общей разрухе и запустению, потому что сделает невозможным или крайне опасным всякое использование железа, на котором держится хозяйственная жизнь людей и пигаликов.
Невежество, переходили обвинители к обобщениям, одно из тягчайших преступлений против жизни. Нравственные достоинства не спасут невежественного человека от зла, как только он окажется без должного руководства или примера. Невежа, как ослабленный болезнями человек, становится добычей всякой заразы и эту заразу распространяет. Невежество – орудие тиранов, невежество – это рабство, свободный человек ищет знания! Вот почему республиканское законодательство предусматривает суровое наказания для пигаликов и людей, повинных в невежестве, которое повлекло за собой особо тяжкие последствия. В соответствии с толкованием Совета восьми (“Судьбоносные труды”, том 117 за 602 год, раздел третий, статья первая) под особо тяжкими последствиями невежества подразумевается гибель двух и более пигаликов или человек, как прямое следствие невежественного действия. При том, однако, условии, что последствия невежественного действия являются не однократным, а общим изменением существующего порядка вещей к худшему. Преступные деяния волшебницы Золотинки целиком и полностью охватываются указанным толкованием.
Таким образом сказанная Золотинка Поплевина-Тучкина дочь Колобжегская, именовавшаяся также принцессой Септой, 750 или 751 (начало) года рождения, обвиняется в преступлении, предусмотренном статьей 211 частью третьей Уложения о наказаниях “Невежество с особо тяжкими последствиями”... наказывается смертной казнью.
Судья сложил папку, оторвав глаза от бумаги еще прежде, чем произнес последние роковые слова, – он хорошо их помнил. Поглядел на заполненные народом склоны и сел, убедившись, что слова эти дошли по назначению.
Наступила пора первого взвешивания, решающего, как полагала Золотинка, хотя Тлокочан толковал ей, что это не так. Первое взвешивание, говорил он, определит тяжесть народного чувства, установив меру и образец для последующих взвешиваний и только. Но Золотинка нутром чуяла: когда насыплется через край, никакими рассуждениями, что это лишь образец и мера, дела уже не поправишь.
Восемь волшебников за спиной судей – всё выдающиеся чародеи, включая и Тлокочана с его всклокоченной шевелюрой, – засветили свои волшебные камни – вспыхнуло блистательное созвездие. Прямо из купола через неприметное прежде отверстие посыпался в правую для Золотинки чашу черный песок обвинения. Хрустальный сосуд, в котором мог бы поместиться слон, а то и два, вышел из равновесия и опустился, перекосив коромысло до крайнего положения.
Черная тонкая струйка сыпалась с едва уловимым шипением, она как будто дымилась. Прозрачное дно чаши потемнело. Чародеи не опускали камни. Опали тяжелые рукава их торжественных риз на поднятых с усилием руках, и казалось, что волшебники наполняют чашу обвинения своей злой волей, не принимая во внимание безучастно присутствующий народ. Но песок иссяк наконец, и стало понятно, что это не так: волшебники продолжали жечь огни, а черная струйка кончилась, раз или два напоследок брызнув.
Всё.
Чаша заполнилась не целиком, не с верхом и теперь, когда муки ожидания кончились, это казалось благоприятным знаком. Ощущая затекшую шею, Золотинка повела взглядом... увидела она, уловила в неподвижности народа нечто ошеломительное, словно двадцатитысячная толпа ахнула и застыла, ужаснувшись содеянному.
Внезапно председатель зазвонил в колокол, призывая к порядку и тишине – среди гнетущей тишины.
Такой тяжести обвинения, как поняла вдруг Золотинка, тут никто не ждал.
Дрожащей рукой потянулась она ко лбу... и уронила руку.
Однако заседание продолжалось своим чередом. Все началось сначала: Золотинка вставала, отвечала и снова садилась. Но оставалась она как в тумане, слушала свидетелей, тоже выходивших на арену, в каком-то нравственном оглушении. Она ничем уже не могла взволноваться, хотя в странном противоречии с этой душевной сонливостью и различала временами гулко стукающее в груди сердце.
Каждый случай обвинения рассматривался теперь по отдельности при всестороннем исследовании доказательств. И каждый раз судья объявлял взвешивание, измеряя на этот раз не обвинение как таковое, а доказательность обвинения. Каждый случай в отдельности теперь как бы опровергался. Волшебники зажигали камни, и можно было ожидать белый песок оправдания – при условии, что народное собрание нашло бы повод усомниться в показании свидетеля. Собрание не сомневалось. Двадцать тысяч пигаликов и Золотинка со страстным ожиданием задирали вверх головы... но ничего не сыпалось. Разве жалкая белесая струйка, не оправдания даже, а сердобольности, брызнет, испаряясь в воздухе еще прежде, чем достигнет вознесенной вверх чаши.
В перерыве Золотинке дали плащ. Она вспомнила о голой спине, ощутила холод в остриженном затылке и забыла об этом. Так или иначе, темная накидка с капюшоном, который можно было надвинуть на лоб, дала ей возможность принять явившихся в караульню друзей.
– Друзья хотят вас видеть, – с не совсем понятной многозначительностью известил ее начальник стражи и добавил, как будто уже предостерегая: – Это ваши друзья.
Кислая рожица пигалика, и обычно-то не слишком веселая, – да и чему было веселиться тюремщику с таким безобразно потешным, круглым носом? – выражала добросовестные сомнения служаки, озабоченного вопросами безопасности. Так, во всяком случае, почудилось Золотинке, которая далека была от забот и тревог своей охраны.
– Можно! – приоткрыв дверь в коридор, объявил тюремщик тем зычным голосом, каким общаются с толпой представители власти.
– Здра... мм... ствуйте, – запнулся на пороге совершенно неизвестный Золотинке пигалик. Он едва успел стянуть шапку и прикрыть ею рот, когда под действием мягкого толчка в спину ввалился в камеру весь целиком вместе с недожеванным приветствием – сзади подпирали.
– Здравствуйте! Простите! Вы позволите? Не помешали? – тихими скорбными голосами загомонили пигалики и пигалицы, совершенно запрудившие вход. Да и в коридоре перед камерой стало уже не продохнуть. Явилось множество неведомого Золотинке народу – “друзья”. В лучшем случае они здоровались, а часто не решались даже на это, и, несмотря на давку в дверях, держались очень застенчиво. То есть, они и толкаться ухитрялись с покаянным видом, кашляли в шляпу, вздыхали и вообще смотрели затравленными, несчастными глазами. Так что Золотинка, с недоумением взирая на это нашествие, едва удержалась от вопроса: что с вами?
Одни протискивались в камеру, другие чувствовали необходимость уступить место товарищам и потому, не переставая вздыхать, начинали пробираться к выходу. За порогом, в просторном мраморном коридоре, маялись не мерянные полчища Золотинкиных друзей. Так образовался пристойный медлительный круговорот: теснились у стен, истово прижимая к груди шапку, и понемногу выбирались обратно, у порога уже с самым постным выражением на лице, возвращая головной убор на его законное место.
Все это сильно смахивало на похороны, на прощание близких с телом покойного. Но если не трудно было догадаться, кто здесь покойник – покойница, то оставались все же известные недоумения относительно “близких”.
Золотинка не решалась спрашивать, зачем пришли эти “друзья”, опасаясь получить напрашивающийся сам собой ответ. Однако вопросов все же нельзя было избежать, и она обрадовалась Буяну.
– Кто эти пигалики? – прошептала она, когда, комкая на груди ярко-желтую шляпу, Буян приблизился к ней, чтобы поклониться.
Добрый ее знакомец имел то самое похоронное выражение в лице, какое приобретали, переступая порог, пигалики и пигалицы всех возрастов.
– Простите? – запнулся Буян со скорбным взлетом бровей. – Кого, собственно, вы имеете в виду? – Член Совета восьми произнес это так, будто он не различал притихшие толпы, будто “все эти пигалики” существовали в Золотинкином воображении. Она должна была оглянуться.
Буян поймал взгляд.
– Это? – понизил он голос, отчего присутствующим пришлось затаить дыхание – они плохо слышали. – Это Чупрун, выдающийся математик.
– С носом и борода лопатой? – сбилась Золотинка, не понимая уже, о чем они говорят.
– С носом – пекарь, – поправил Буян, стараясь придать голосу как можно больше уважительности. Пекарь, похоже, уловил, что нос его так или иначе задет. – Дважды занимал выборные должности в городском совете Ямгор, это Гаоян. А борода лопатой – Шиман.
– Но кто они?
– Вообще, все вместе, в целом? – переспросил Буян, искренне недоумевая.
– Ну да, да! – теряла терпение Золотинка.
Буян задумался, терзая шляпу.
– Широко образованные... мм... – промямлил он, – в высшей степени достойные... мм... преданные своему делу и отечеству... любознательные... мм... достойные, достойные пигалики.
– Что они здесь делают, достойные пигалики? – сказала Золотинка, и голос ее казался кощунственным криком среди благоговейной тишины похорон.
Буян разве не отшатнулся. Сглотнув, с выражением боли на своем глазастом лице он прижал шляпу к животу.
– Зачем они пришли? – понеслась Золотинка, чувствуя, что сорвалась с цепи и уж не удержаться. – Зачем они здесь? Что им надо? – Она тряхнула обезображенной головой, скидывая капюшон.
– Нам уйти? – переполошились пигалики. Наиболее догадливые и дальновидные из них пятились, не задавая вопросов, к двери.
Золотинка сверкала глазами и разевала рот, затягивая-перетягивая спутанный, спустившийся с плеч плащ, словно без этого предварительного действия – не перевязавшись накрепко, не могла ринуться на своих друзей с кулаками и вытолкать их вон. А те шарахнулись уже всем стадом.
– Простите! – блеяли они, даже в толкучке. – Простите за навязчивость!
Но Золотинка задыхалась и ничего не слышала, она глубоко, судорожно дышала, чтобы не расплакаться. Когда друзья ее ринулись бежать и она раскаялась в своей запальчивости, нечем было уже питать и поддерживать злость – тогда нахлынули слезы. И оттого, что приходилось кусать губы и кривить безобразные рожи, выходило нечто среднее между припадком бешенства и самыми жалостливыми рыданиями, так что обескураженные пигалики совершенно обомлели. И даже Буян отступил на шажочек-два.
– О! Вы не поняли! – воскликнул он с горечью, в то время как последние из друзей еще теснились у выхода. – Как вы не поняли! Эти пигалики! Кто эти пигалики?! – он и сам пришел в возбуждение. – Они пришли... да! О, поверьте: такая тяжесть! Это не просто – вынести обвинительный приговор! Им всем не просто! Такая тяжесть...
Золотинка остановилась. Вдруг она поняла, прозрела и охватила воспаленным умом нравственный смысл и значение этого скорбного шествия. Поняла она, наконец, кто “все эти пигалики”.
– Так что?.. Они пришли, что им тяжело? – медлительно проговорила она. – Чтобы я их утешила?
Буян всплеснул руками в попытке возразить или поправить, смягчить несправедливое суждение, но в руках его случилась шляпа и он бездарно ее скомкал, не сумев выразить своих чувств ни словом, ни жестом.
– Простите! – прошептал Буян. – Простите меня... простите. Я тоже... Я тоже высказался за обвинение. И потому так хорошо понимаю всех этих пигаликов.
– Ну так идите за ними, – то ли всхлипнула, то ли огрызнулась Золотинка в нестерпимой потребности, чтобы Буян вышел, выскочил прежде, чем она разревется.
Буян повернулся, махнул ни на что больше уже не годной шляпой – “простите” и, сгорбившись, ткнулся в дверь, где стоял в глубочайшем расстройстве чувств начальник стражи.
Ушел. Бросил ее... легко ее бросил и ушел. Обида душила несчастную Золотинку подступающими слезами. Она не расплакалась – начальник стражи тосковал у двери с такой несчастной рожей, что она собралась уж было вспылить и напомнить тюремщику о его прямых обязанностях, когда явился оправдатель Оман.
Томный юноша предощущал подступающее вдохновение. Вид имел сонно-сосредоточенный и, конечно же, не находил возможности беспокоиться еще и о Золотинке. Впрочем, это было обычное состояние поэта.
– Ну что же, сударыня! – начал Оман. – Напрягитесь, напрягитесь и пожелайте мне удачи! Да, черт! Ужасно волнуюсь. Ужасно, – признался он с обезоруживающей улыбкой. И Золотинка улыбнулась сквозь слезы в побуждении приласкать и утешить милого бедолагу. – В пять утра, так сказать, размежил очи и уж не смежил.
Он нашел вазу со сластями, к которым Золотинка так и не притронулась – не сообразила, для чего это тут поставлено, выбрал чистенькое, хотя и сморщенное от почтенного возраста яблочко, раз другой куснул, сказал «черт!», скривившись, и бросил в корзину. Удовлетворился он, в конце концов, варенными в меду орешками.
– Ладно, преступница, надейся на меня! – бросал он в рот орешки и смотрел мимо узницы, погруженный в собственные ощущения.
Предоставленная себе, Золотинка обратила внимание, что измученный бессонницей и переживаниями Оман прекрасно выглядит. Пострижен и завит, коротенькая черная бородка его стала еще короче и глаже; подровненные усы приоткрыли губы. Желтый шейный платок, бантики, завязки и, наконец, как откровение, распахнутые настежь отвороты жилета. И все это приятно пахло варенными в меду орешками.
– Ну, ладно, – загадочно обронил Оман, заглянувши напоследок в пустую вазу из-под сластей. Пошел к выходу и на пороге уже вспомнил Золотинку: – А, может, ты хочешь другого оправдателя? Я откажусь. Если хочешь.
Откажется, поняла внезапно Золотинка, потерявшись. Откажется или, уж по крайней мере, верит, что откажется.
Где-то далеко приглушенно ударил колокол – Оман спохватился и захлопнул за собой дверь.
На этот раз Золотинке оставили плащ. Не из милости – она-то не просила “ваших снисхождений!” – а по закону. В соответствии с судебным уставом оправдательное заседание проводилось иначе, чем обвинительное. Ладно, ваше дело, – она расправила капюшон, чтобы прикрыть изуродованный стрижкой затылок, и устроилась вполне сносно.
Зал встретил оправдателя Омана легким оживлением. Почудились даже смешки. Зал приветствовал Омана как любимца, смешивая в одном чувстве снисходительность и нечто от восхищения; было тут и нетерпение, и ожидание чего-то заранее известного.
Оман остановился у стойки с наклонной столешницей и достал из кармана пачку листиков, которыми и занялся при возрастающем внимании зала. Говорить все не начинал, перекладывал бумаги, словно бы потерял начало речи. Зал начинал гудеть – исподволь и на пробу. Председатель позвонил.
– Да что там! Ладно! – откликнулся Оман, поднимая голову. – С вашего позволения, сойду на арену.
На этом он сгреб разложенные листики, широким движением, напоказ швырнул их с высоты судейского придела в воздух, а потом под откровенный смешок двадцатитысячного зала направился к выходу, чтобы спуститься вниз.
Начало ужасно не понравилось Золотинке, и она вполне поняла председателя, который еще раз тренькнул в колокол.
– Попрошу оправдателя Омана оставить неуместные замашки. И позвольте напомнить уважаемому собранию: мы здесь не на вечере отдыха и не на детском утреннике. Я хотел бы напомнить присутствующим – голос судьи возвысился, – только что, полчаса назад, они высказались за смертную казнь для подсудимой волшебницы Золотинки.
Он сел, и настала такая полная, продолжительная тишина, что казалось, двадцать тысяч пигаликов затаились, попрятавшись. Не смутился, похоже, один Оман. Это можно было приписать тому удачному обстоятельству, что он скрылся в дверях позади придела, когда судья зазвонил в колокол, и появился на арене, едва тот кончил говорить. Когда Золотинка увидела оправдателя вблизи, она почувствовала его лихорадочную собранность, с которой готовятся, наверное, прыгнуть в пропасть.
– Поэт я, может быть, не самый известный! – воскликнул Оман, ступая по разбросанным на арене листкам. – Пусть я не самый прославленный поэт, – повторил он, рассчитывая как будто на возражение, но зал не откликнулся. – Но ходатай за обвиненных в творческой смелости волшебниц хороший! Так что не ждите от меня снисхождения.
Золотинка поежилась. Она нутром чуяла, что нельзя разговаривать так с пигаликами, которые только что совершили гражданский поступок, как они его понимали. Все, что говорил оправдатель Оман, казалось ей бахвальством, – не туда и не о том. Кутаясь в плащ, то и дело подтягивая его на плечах, она нет-нет да поглядывала на осевшую под грузом черного песка чашу – высоко над головой, немыслимо высоко и страшно, зависла роковая тяжесть, которую Оман силился приподнять своими легковесными и заносчивыми речами.
– Ага, вы устроились в позе беспристрастных и мудрых слушателей! Ну, так оставьте надежду отсидеться! – бросал он в пространство. – Моя речь не оправдание подсудимой, я не буду ее оправдывать, она виновата. Моя речь – обвинение судей. Так в чем же я вас обвиняю? Вы скажите: в жестокости. Нет, это было бы слишком просто, это ничего не объясняет. Не обвинишь вас в пренебрежении долгом. И недостатком сообразительности не упрекнешь. Что же касается до понимания дела, и существа его, и подробностей, то тут уж вас точно с места не сдвинешь, это вы все обсудили и обмозговали задолго до суда. Не ломайте голову! Я обвиняю вас в недостатке воображения!
Оман произнес это как-то крикливо и разве что не притопнул, что могло бы показаться смешным: маленький кучерявый пигалик гневается на дне глубокого крутого провала, по склонам которого расселись двадцать тысяч судей. Оман сбивался, не умея выдержать тона, то лицедействовал, то впадал в заносчивость, и одним попавшим не туда словцом выдавал внутреннюю неуверенность, отчего Золотинке становилось стыдно, горячечный стыд заливал ей щеки... Но пигалики слушали. Золотинка чувствовала и видела: слушают. Несмотря ни на что. В другом собрании, среди людей, несносными своими ухватками Оман уже вызвал бы прочное отторжение. Не так было у пигаликов – они слушали, и очень внимательно.
– Что рассказывать о том, как жила-была девочка, маленькая девочка, меньше пигалика, которая лепетала “лыба” вместо “рыба”, – что я стану говорить, если у вас нет воображения? Нужно ли рассказывать, как славная малышка играет с набегающей волной, доверчивое, смешливое существо, нисколько не робеющее перед величием беспредельного моря? Зачем вам это, если вы не увидите, не ощутите в этой простой картинке извечной драмы всего живого?
Воображение отделяет нас от мертвой природы. Воображение – начало проникновения в существо вещей, первопричина тонких душевных движений. Зачем же я буду рассказывать вам о первых годах любознательной малышки, которая жаждет любви, как зеленый листок света? И нужно ли вам знать, как росло существо с золотыми кудряшками, на ощупь осваиваясь в мире больших людей, где не так уж покойно тому, у кого ясные глаза и чистое сердце, тому, кто полон сочувствия ко всему живому и поэтому не может не страдать в мире, где живое попирается неживым, где мимолетен рассвет и страшна ночь?
И может ли лишенный воображения представить себе, как взрослеет, не ожесточаясь, девочка, девушка, которая самим своим существованием являет вызов хаосу и разрушению? Человеческий детеныш впитывает сердцем любовь и щедро возвращает ее в мир, согревая сердца близких, ибо все мы, что люди, что пигалики, греемся друг возле друга! Стоит ли говорить о маленьких подвигах маленького человечка, которые соразмерны великим деяниям больших? Как объяснить тому, у кого нет воображения, что если нежная девочка-подросток кидается защитить слабого, не умея никого защитить, то защищает – самым величием своего порыва?
Нет, я не стану говорить вам о детстве и юности Золотинки. Напрасно говорить. И нечего, в сущности, сказать. В детстве и в юности Золотинки не было ничего особенного. Ничего такого, чтобы пробудить воображение того, у кого оно изначально отсутствует. Ничего особенно выдающегося. Все было так, как бывает у всякого благородного, совестливого и чуткого существа с широко распахнутыми глазами и открытым сердцем – ничего сверх этого.
Воображение учит нас видеть богатство в обыденном и близком, в том, что рядом и под рукой, тогда как нехватка воображения, воображение черствое и скучное возбуждается лишь из ряда вон выходящим, невероятным и небывалым. Только воображение научит нас понимать немощного старца, воображение поставит на место ничтожной букашки, что ползет по травинке к солнцу, на место приговоренного к смерти и запертого в клетку – на место всякого живого существа, которое потому уж достойно сочувствия, что живет и смертно, и век его краток... Краток, как вспышка молнии, которая освещает бездну. Воображение... воображение может все. Оно заставит нас понять и простить падшего, оно заставит без зависти и снисходительности принять и простить того, кто выше нас нравственно и умом.