Рождение волшебницы побег

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   25

– Почему босоногих? – невольно ухмыльнулся Буян.

– Сапоги ратников, насколько я знаю, подбиваются железными гвоздиками.

Буян примолк. Последнее замечание Юлия повергло его в мрачную задумчивость.

– Что если разделиться? – спросил Поплева, выждав. – Государь возвратится в Толпень, а я своим ходом, полегоньку пойду побродить по Полесью. Как?

– Каждый человек на счету, вы мне и здесь нужны! – возразил Юлий неожиданно резко. – Да и как мы Золотинку спасем, если не разобьем Рукосила? Все решится в сражении.


На обратном пути в Толпень Юлий, глубоко задумавшись, отвечал невпопад и отрывисто – спутники замолчали. Государь же, временами словно спохватываясь, совался наружу да покрикивал гнать.

Со странным умиротворением глядел в окно Поплева. Поплева, может статься, только сейчас, после разговора с Буяном, понял, как глубоко в душу проникли отравленные сомнения, заворошилось там подозрение... явилась смутная догадка, что Золотинка как бы и не Золотинка. Не то, чтобы оборотень… Но все ж таки как бы не совсем она. Нечто чужое. Несчастье же, в которое попала дочка, а, главное, рассудительные соображения Буяна, которому Поплева доверял, показали дело с обыденной, вполне объяснимой стороны, удалив все наносное, порожденное мнительностью. Поплева перевел дух.

Смутно было на душе Юлия. Переживая чудовищные новости по второму и третьему кругу, Юлий поймал себя на том, что обвал этот представляется ему не столь ужасным. В самом размахе несчастья находит он облегчение. И не только потому, что одни тяжелые впечатления сменились другими, а это и само по себе передышка. Но потому, главным образом, что в сравнении со всеобщим народным бедствием личные его несчастья померкли , сделались мельче, незначительнее. Роковые события и всему личному придали новое значение и смысл.

Все оказалось не так, как мнилось Юлию в безысходных его раздумьях. Взбалмошные повадки Золотинки, своевольная ее переменчивость, грубая жажда лести и развлечений, которые так коробили его, имели, значит, иные, недоступные для поспешных оценок основания. За всем тем некрасивым, что спешил осудить Юлий, скрывалась внутренняя неустроенность Золотинки, разъедающая душу тревога. Бог знает, что пришлось бедной девочке пережить, затаив это глубоко в себе, не имея возможности открыться даже самому близкому, единственно близкому человеку! Если и было это малодушие, она же первая за него расплатилась. Расплатился Дивей, честно защищая государыню. Вся страна расплачивается – что теперь до прошлых недоразумений? Все, что может Юлий, – облегчить ношу вины, которая легла на любимые плечики... Но, боже ж мой, как сложилось бы все по-другому, стоило Золотинке довериться!

Горько подумать, что самые отношения их начались с недоразумения. Юлий едва не застонал, когда в памяти его с ужасающей отчетливостью всплыл, словно вчера было, тот постыдный разговор на скале. Высокопарно поклялся он броситься в пропасть. А оказался в объятиях Золотинки.

Юлий отвернулся к окну, чтобы не выдать исказившей лицо муки, но и с этой стороны нашелся соглядатай – суровый всадник с поднятым на шлеме забралом. Скакал он обок с каретой на крепкой гривастой лошади: весь в железе, словно облитый железом, и с железной твердостью взгляда.

Юлий устыдился. Нельзя было не почувствовать, как это мелко, неладно и... негодно – копаться в собственных переживаниях перед лицом народного бедствия. Юлий понимал это. Но что бы ни понимал он, личное и частное навязчиво стояло в сознании, то вовсе закрывая все более важное, то проступая сквозь важное и насущное неясной тенью. И проскальзывала украдкой мысль, что суровое испытание пойдет им на пользу, ему и Золотинке, – обоим. Теперь уж все будет по-другому... если вообще будет.

Опять он был на пороге неведомого, и холодела душа.


До столкновения с Рукосилом оставалась неделя. Если судьба не подарит большего, значит семь или восемь дней. Нечего было и думать, созвать за это время владетелей со всей страны, хорошо бы собрать сотню-другую витязей из окрестностей Толпеня. Положиться же можно было только на столичные полки, две-три тысячи человек общим числом, и ополчение горожан с окрестными мужиками.

Распорядившись насчет ополчения, Юлий велел затем снимать церковные колокола. И уже вечером того же дня, в понедельник, скорбно гомонящие толпы окружили городские церкви. Толстые корабельные канаты, по нескольку зараз, протянулись к вершинам колоколен, громадные артели людей осторожно подавали ходовые концы. Кричали десятники, и тут же, в гуще горестно взирающих зрителей, увеличивая смуту, надрывались глашатаи: “Мы великий государь и великий князь... отчич и дедич... и иных земель обладатель... сим нашим указом объявляем и до сведения любезных верноподданных наших доводим...” Зловещие вести разносились по слободам, будоража обывателей, проникая за засовы и ставни, через заборы и в подворотни...

Снять колокола оказалось полдела, и не самая важная половина. Нужно было сложить литейные печи – те, что имелись у ремесленников, не годились для плавки колоколов, даже распиленных. День, чтобы сложить печи. День, чтобы печи просохли, – меньше нельзя, толковали мастера. Два дня довести медь до плавления. Что это у нас будет? Пятница. Неделя и пролетела.

– В четверг вечером, – обрезал Юлий.

А куда всю эту прорву меди девать? Как наготовить к четвергу формы для наконечников и топоров?

– Наготовить! – сказал Юлий.

То есть выходило так, что никто ничего не брался делать по-настоящему, пока государь лично не вмешается, не вникнет, не поставит людей, не раскричится, не растолкает, не пошлет бегом и вприпрыжку, не убедит и не объяснит, в конце концов.

Юлий ложился за полночь и вставал до рассвета. Работы шли при свете костров, город гудел и ночью, озаренный беспокойными всполохами. Каждый час был заполнен делом так, что некогда было и оглянуться. И однако, огромный, исполинский в своем значении день истекал и накладывался на него другой.

Настала пятница, когда Юлий сообразил, что надо собрать ополчение на смотр. Утром вспомнил, а к обеду хотел уж иметь на выгоне за Крулевецким предместьем пятнадцать тысяч человек. Однако к двум часам дня не собралось и десяти тысяч – всего две или три. Да и те норовили разбежаться, истомившись ожиданием и бездельем.

Юлий мрачнел. Ожесточаясь, он рвал узду, едва миролюбиво настроенная лошадь опускала голову, чтобы пощипать травки. Что и при самых благоприятных условиях было бы нелегкой задачей на скудном городском лугу.

– Сегодня не собрать, завтра, – решился сказать государю конюшенный боярин Чеглок, который и сам только четыре часа как прискакал в столицу, вызванный из дальнего поместья. Полное мужиковатое лицо его обрюзгло, он недовольно пыхтел, шумно выталкивая воздух между губами, как объевшийся человек. Низкая, с широким крупом лошадь под конюшим, казалось, с трудом носила рыхло осевший на ней груз сомнений, тяжко переступала и едва-едва помахивала хвостом.

Завтра. Юлий, однако, знал, что сегодня. Уже сегодня нужно было сделать что-то такое, чтобы переломить настроение и заставить людей встрепенуться. Иначе не будет и завтра.

Юлий глянул в сторону города: за заборами, крышами и зелеными купами посада тянулась неровная стена с островерхими башнями. Вдалеке среди случайных шпилей узнавалась высокая колокольня соборной церкви Рода Вседержителя, прорезанная сквозным узором окон.

– Позаботьтесь, чтобы никто не уходил, – сухо сказал Юлий конюшему. Тратиться на вежливость он не считал нужным и потому довольствовался самым необходимым. – И возвращаемся к Крулевецким воротам.

Пришлось поставить вокруг толпы верховых, чтобы сбить явившихся ополченцев поплотнее и не растерять их по пути в город. Наверное, это было не самое справедливое решение – заставить послушных и верных расплачиваться за тех, кто не пришел на смотр. Но Юлий имел занятие и для тех, и для других. И тех, и других заставил он ужаснуться. Остановившись на краю городского рва, он объявил, надсаживая голос, что никто не разойдется по домам прежде, чем не будет исполнен урок. Две с половиной тысячи человек – к вечеру, к утру ли! – должны сломать и снести напрочь Крулевецкие ворота, высокие башни и стену между ними; засыпать ров; разровнять широкую торную дорогу – там, где только что высилось величественное, украшенное каменной резьбой укрепление.

– Стены городу – люди! – кричал Юлий в мертво притихшую толпу. – И никакие стены, говорю вам, не спасут Толпень от огня, если народ не выйдет на защиту родного дома. Громадой мы победим, всей громадой выступим навстречу изменникам, разгоним шайку безмозглых чудовищ и поразим чародея. Но сгорим до единого, если будем хорониться за высокой стеной. Не отсидеться в крепости, никакие стены не защитят, это соблазн и ловушка! Лучше головы сложить в чистом поле, чем прятаться под периной да под жениной юбкой – сожгут вместе с периной, вместе с женой и детьми. Ломайте ворота!

Ополчение составили ремесленники, подмастерья, лавочники да отправленные хозяевами приказчиками, степень щегольства которых прямо соотносилась с количеством разрезов и лент, – словом, обыденная толпа, румяные молодые лица вперемешку с матерыми рожами. Толпа внимала Юлию с угрюмой, застылой сосредоточенностью.

Когда доставили кирки, железные клинья и молоты, когда задребезжала заваленная строительной снастью телега, праздный народ в прилегающих улицах, простоволосые женщины да ребятня, заголосил. Но скоро звон железа, грохот обрушенного с высоты камня заглушили стенания. Работа пошла живее, с разгульным ухарством, которое свойственно разрушению, с ожесточенными прибаутками, истошными криками «берегись!» – в них слышалось нечто веселое. Юлий уже не лез на стену и только сторонился, чтобы не зашибли. Взор его оставался строг и неулыбчив, шляпа и зипун темно-синего бархата, густые, сами собой вьющиеся вихры поседели слоем тонкой белесой пыли.

К рассвету все было кончено. Там, где высились прежде горделивые башни с переброшенной между ними зубчатой стеной, нежным лучам солнца открылась безобразная язва. К обеду был засыпан ров и проложена дорога. Тысячи горожан тем временем ломали городские ворота на север, на запад и на восток, разбирали обширные участки стен. Онемевший, без колоколов, Толпень слышал грохот камнепада, сплошной перезвон кирок и молотов. Удушливая пыль висела в воздухе, скрипела на зубах, проникала в жилища.

К полудню сумрачная гарь подернула пеленой солнце, небо поблекло и пожелтело. Пыльные люди на разваленных стенах обливались потом и жадно пили тепловатую с затхлым привкусом воду. Однако, отирая рот, напрасно вглядывались они со стесненным сердцем за реку – не видно было ни огня, ни дыма. Равнину правобережья застилал желтоватый туман. Казалось, гнетущее марево воспаляет солнце – багровое светило распухло, словно охваченное лихорадкой. Над дорогами поднималась пыль – то шли в город обращенные в бегство жители заречных слобод и деревень. У обоих паромов сбились ордами люди, скот, повозки. Густо сновали лодки. Мертвенная гладь реки доносила с того берега гомон и брань.

Нагруженная узлами и клумками деревенщина несла с собой ужас темных, никем не опровергнутых слухов и сама немела, оторопев перед разрушенными воротами и стенами стольного града. Чудовищные измышления, будоражившие Толпень, не намного превосходили, однако, то, что сообщал изо дня в день посол Республики Буян, который пользовался донесениями разведчиков.

Юлий отмечал продвижение Рукосила на большом чертеже Словании и больше уж не сворачивал лист – игрушечный путь в две ладони отделял проставленные свинцовым карандашом крестики от нарисованной столицы, которая представляла собой перетянутый крепостным поясом букет нарядных строений. Пояса этого, стены, больше не было в действительности, он оставался только на бумаге, но и здесь не мог уже защитить крошечные церковки, домики и дворцы от неумолимого шествия крестов.

Военные совет, ближние бояре и полковники, стояли на том, чтобы реку не переходить и, развернув силы по левому берегу Белой, не пускать Рукосила к столице. Имелся на это весомый, неодолимый в сознании растерявшихся полководцев довод: огненный искрень полноводную реку не перескочит – чего же лучше? Будем отбивать противника, не позволяя ему высадиться. Рукосил собственной персоной не полезет в драку впереди войск; а без искреня едулопы да шайка всякой сбродной сволочи, что считается у чародея за витязей, нам ничто. Опрокинем одной левой.

– А страну за рекой отдать Рукосилу? – вскочил Юлий. Утомленный бессонницей и взвинченный, он нередко терял выдержку и горячился. – Если Рукосил укрепится и наладит управление захваченными землями, а это, считай, полстраны, то нам уж не устоять. Сшибить его на подъеме – только так!

Конюший Чеглок, тяжело упершись локтями в стол, молчал. Высший войсковой начальник в стране после государя, он прекрасно понимал, что Юлий прав. И правы его противники. Потому что плохо и так, и эдак.


Но только в среду, ближе к полудню, началась переправа войск. Обнаженный без крепостных стен город провожал ополчение сдавленными всхлипами. Десять тысяч мужей, отцов, дедов, женихов и сыновей покидали родные очаги и своих женщин. Нарочно построенный наплавной мост длиной почти в полверсты позволил закончить переправу за несколько часов, и тотчас же после этого Юлий стянул людей для смотра.

Налицо оказалось четырнадцать тысяч человек – внушительное войско, какого давно не видали в Словании. Кровавое солнце уже клонилось к западу, когда Юлий велел развести мост и выступать, рассчитывая до ночи увести ратников от скорбящих за рекой женщин. После конного дозора пошла пехота – лучники столичных полков, полторы тысячи человек, и двести копейщиков. Головные отряды миновали ставшего на пригорке государя, и двинулся в путь обоз городского ополчения – огромное, необозримо растянувшееся хозяйство.

Конечно же, Юлий не имел в виду наступать на врага обозом, хотя такой способ военных действий упоминался в летописях. С детских лет еще запали Юлию в память суровые строки повести о злодейском убийстве Рабана Могута своим сводным братом Шереметом; запретную эту тетрадку он раздобыл тогда у равнодушного к таким вещам Громола. “И нача Шеремет глаголати, – помнил Юлий, как стихи, – остани, брате, на светок. И рече Рабан: не могу остати, брате, уже есми повелел кошем пойти наперед”. То есть, сказал Шеремет вкрадчивым голосом: останься, братик. Рабан же отвечал, ничего не подозревая, не могу остаться, потому что повелел уже идти кошем вперед. Кош – полевое укрепление из составленных кругом повозок – упоминался в летописях, как вещь самая обычная и понятная.

Но у предков был не тот кош, что теперь наблюдал Юлий с пригорка, – не сотни перегруженных повозок, которыми невозможно было бы распорядиться в бою достаточно быстро. Если Юлий посылал имущество запасливых горожан вперед, то из того расчета, что будут они держаться своего добра до последней уже возможности. И к тому же, как догадывался Юлий, здравый смысл подсказывает благоразумным горожанам, что не может быть большой опасности там, где обоз, – потому-то и должен он следовать в голове войска. Так вернее.

Вперемежку с телегами шла прихваченная ополчением прислуга: кузнецы, сапожники, портные, гладильщики (со своими железными утюгами – безумие!), плотники, повара и мясники – всего по списку 824 человека. На сорока одной повозке везли только коровьи шкуры для стоянок и шатров. Далее следовали на пароконных подводах запасы хлеба на шесть недель. Везли 3200 голов сыра. 90 берковцов сала; а в каждом берковце, как известно, десять пудов – то есть шестьдесят телег под салом. Далее что: 14 пудов сальных свечей. 180 штук стерляди. Затем бочки уксуса, деревянного масла, перец, шафран и имбирь. 1730 ведер пива. В непроницаемой уже пыли огромным стадом брели под охраной пастухов 190 откормленных волов. И опять – 8 берковцов парного мяса на телегах. 40 бочек хорошего мессалонского вина. И, наконец, замыкали обоз 39 продажных девок, заранее нанятых и оплаченных столичным земством на весь срок военных действий, который мудрые городские головы установили в шесть недель. По условиям найма девкам не дозволялось садиться на перегруженные добром повозки, они брели пешком, сразу присмиревшие и потускневшие от чудовищной пыли.

Вслед за тем, через определенный промежуток, выступило и собственно ополчение.

Во главе его следовали двенадцать конных старшин в одинаковых черных одеждах, затем еще два конных в синем и красном, а за ними отряд плотников с железными топорами и пилами. Выбивая согласную дробь, размеренным шагом шествовали двадцать барабанщиков. Рослый красивый молодец, обратившись лицом к пригорку, на котором стоял в окружении свиты государь, нес на высоком древке знамя. Далее выступил полк копейщиков ополчения в две тысячи человек – поток нестройно колыхающихся длинных пик, на которых сверкали бронзовые наконечники. Медлительно текущий лес этот кончился, и показался огромный барабан на телеге – набат.

За набатом следовали четыре служителя правосудия с жезлами в руках. Жезл означал, что каждый из них может по собственному усмотрению приложить руку к груди нарушителя и тем объявить его под стражей, присудить к наказанию или отвести в тюрьму. И никто, ни один человек не смел препятствовать этому укороченному в виду военных действий суду. Сразу за судьями в сопровождении четырех подручных шагал палач с длинным мечом на плече, дородный одутловатый малый, одетый с изрядным щегольством, так что ремесло его отмечал один только белый передник от пояса до колен – покороче тех, что носят мясники.

За палачом – опять знамя, и, во главе с начальниками из дворян, второй полк копейщиков в две тысячи человек. И опять знамя – городской голова с советниками. И еще полк – всё копья, копья, долгие тонкие пики со сверкающими желтыми наконечниками. Как диковинные колосья, они клонились под удушливым западным ветром и тихонечко перезванивали, жестко и сухо ударяясь друг о друга. Полк прошел, и опять знамя, и еще полк... Колышущаяся река эта текла почти час. В известном промежутке, позволив пыли улечься, проехали полторы тысячи вооруженных тяжелым железным оружием конников, в шлемах, но без доспехов. То была запасная ударная сила, на которую крепко рассчитывал Юлий.

К вечеру, продвигаясь навстречу запавшему в дымную муть солнцу, багрово-жаркому, но не яркому, так что можно было смотреть на запад, почти не прищуриваясь, войска дошли до большого пруда на лугу, где и стали, разложив бесчисленные костры.

Темнота сгущалась. Стесняя сердце, висела пыльная мгла, припавшее к окоему солнце едва глядело, и прежде времени наступили сумерки. Однако и через час после захода желтоватый, без теней полусвет еще клубился над станом, позволяя различить человека в десяти и в двадцати шагах. Далеко на западе над краем земли светилась неверная красноватая полоса.

Заранее посланные вперед дозоры вернулись без каких-либо достоверных известий. Тогда как беженцы в немалом числе уже шнырявшие между костров божились, что чудом только увернулись от конников Рукосила и затаившихся в темноте чудовищ. Нездоровое возбуждение очевидцев и красочные их рассказы можно было приписать понятному желанию заработать миску похлебки у растревоженных слушателей. И в то же время невозможно было сомневаться, что очевидцы в самом деле напуганы.

Смущенный и сбитый с толку противоречивыми известиями, Юлий не ложился до глубокой ночи, а встал как обычно до восхода солнца. В этот день Юлий положил пройти верст двадцать пять, за Медню. Там следовало ожидать встречи с противником, который наступал по большой дороге от славного своими сукнами города Дубинца. По сведениям, которые Юлий имел от пигаликов, Дубинец открыл Рукосилу ворота, и тот, не желая, по видимости, подвергать разгрому первый доставшийся ему крупный город, поторопился вывести из него своих головорезов.

Весь день висела мглистая гарь, жара и пыль утомили войско, и все же удалось продвинуться за Медню верст на восемь. Здесь и остановились на поле обок с большой дорогой, которая уходила в густо чернеющий лес, все более ее сжимавший. Конюший Чеглок не советовал вступать в эту теснину без разведки.

Приглядываясь к полого спускавшемуся на запад полю, Юлий припоминал череду полян и прогалин, тянувшихся вдоль дороги на несколько верст. Потом, сколько помнилось, вековечный лес расступался перед пашнями, они вторглись в него широким языком со стороны Дубинца. Лучшего места для сражения, пожалуй, и не сыскать. Ничто, во всяком случае, не мешало задержаться тут на день или два, пока не станут понятны намерения противника. Продвижение наугад изрядно смущало Юлия, сомнения его разделял и конюший.

Передовые разъезды возвратились засветло с самыми успокоительными вестями. Юлий решился спать и от накопившегося утомления, как в черную яму провалился, едва голова коснулась подушки. Очнулся он оттого, что вставшее высоко солнце ярко высветило и нагрело шатер.

Несколько мгновений только оставался Юлий еще во власти сна и вскочил с ощущением беды. По всему стану дымились костры, слышались умиротворенные голоса и слонялись затрапезно одетые люди. Миновало уж два часа после восхода солнца, и ничего особенного, как уверял начальник караула, не происходило.

– Почему же меня не разбудили? – сердито возразил Юлий, едва дослушав.

Потому, наверное, что великий государь никакого указания на этот счет не оставил – отвечал взглядом начальник караула, перетянутый в стане изящный молодой человек из полуполковников с изумительно тонкими очертаниями свежего и красивого лица (Юлий не совсем даже и понимал, откуда их столько взялось с некоторых пор при дворе, красавцев). Избавленный от обременительной необходимости таскать на себе доспехи, полуполковник одет был как на прогулку: крошечная шапочка чудом держалась на пышных густых кудрях, вероятнее всего завитых, на обтянутых чулками ногах легкие туфли вместо сапог. Вооружение полуполковник имел двоякое: железный меч и бронзовый двойной бердыш на длинном древке.

Конюший Чеглок, вполне одетый, но все еще как будто сонный, не замедлил подтвердить все, что сообщил надушенный благовониями начальник караула. Конюший заверил, что послал с рассветом два дозора, один уж вернулся, а второй... Второй, как выяснилось скоро при дополнительном расследовании, еще и не выезжал. Но люди уже седлали коней... или собирались седлать. Кто из них напутал, полуполковник или конюший, осталось без прояснения. Раскраснелись оба: юноша зарделся, дородный Чеглок побагровел. И Юлий, страдая за конюшего, который, как видно, оказался не совсем чист, примирительно спросил: