С. Л. Ивашевский современная западная философия учебное пособие

Вид материалаУчебное пособие
Э. Фромм «Концепция человека у Маркса»
VIII. Постмодернизм.
БАРТ Ролан
Р. Барт «Миф сегодня»
Миф как семиологическая система
Необходимость и границы мифологии
Подобный материал:
1   2   3   4   5

Э. Фромм «Концепция человека у Маркса»:




«I. Маркс и фальсификация его мыслей.

Ирония истории состоит в том, что, несмотря на доступность источников, в современном мире нет предела для искажений и неверных толкований различных теорий. Самым ярким примером этого рода является то, что сделано в последние десятилетия с учением К. Маркса. В прессе, литературе и речах политических деятелей постоянно упоминается Маркс и марксизм, так же как в книгах и статьях известных философов и социологов. Создается впечатление, что ни политики, ни журналисты ни разу не прочли ни единой Марксовой строчки, а социологи и обществоведы привыкли довольствоваться минимальными знаниями текстов Маркса. И при этом они явно чувствуют себя совершенно уверенно, ибо никто из влиятельных в этой области людей не высказывает недоумения по поводу их сомнительных, невежественных заявлений. Самым распространенным заблуждением является идея… согласно которой Маркс якобы считал главным мотивом человеческой деятельности стремление к материальной (финансовой) выгоде, к удобствам, к максимальной прибыли в своей жизни и жизни своего рода. Эта идея дополняется утверждением, будто Маркс не проявлял никакого интереса к индивиду и не понимал духовных потребностей человека… Одновременно Марксова критика религии отождествляется с отрицанием всех духовных ценностей (ибо духовность понимается этими интерпретаторами как вера в Бога). Исходя из вышеприведенных представлений, социалистический рай Маркса преподносится нам как общество, в котором миллионы людей подчинены всесильной государственной бюрократии; как общество людей, которые отдали свою свободу в обмен на равенство; это люди, которые удовлетворены в материальном смысле, но утратили свою индивидуальность и превратились в миллионы роботоподобных автоматов, управляемых маленькой, материально более обеспеченной элитой. Следует отметить сразу, что это расхожее представление… совершенно ошибочно. Цель Маркса состояла в духовной эмансипации человека, в освобождении его от уз экономической зависимости, в восстановлении его личной целостности, которая должна была помочь ему отыскать пути к единению с природой и другими людьми. Философия Маркса на нерелигиозном языке означала новый радикальный шаг вперед по пути пророческого мессианства, нацеленного на полное осуществление индивидуализма, то есть той цели, которой руководствовалось все западное общественное мышление со времен Возрождения и Реформации и до середины ХIX в.

…Я попытаюсь доказать, что такая интерпретация Маркса ошибочна: 1) в марксистской теории нет такого положения, что главным мотивом человеческой деятельности является материальная выгода; 2) истинная цель Маркса состояла в освобождении человека от давления экономической нужды, с тем чтобы он мог – и это главное – развиться как человек (сформировать себя как гармоничную личность). То есть главная забота Маркса – освободить человеческую личность, помочь человека преодолеть утраченную гармонию с природой и другими людьми; 3) философия Маркса – это скорее духовный экзистенциализм (на секуляризованном языке), и именно ввиду своей духовной сущности он не совпадает, а противостоит материалистической практике и материалистической философии нашего века. Как это стало возможно, что философия Маркса оказалась искажена до неузнаваемости, до своей полной противоположности?

Для этого есть несколько причин. И первая из них – это чистое невежество. Дело в том, что материализм не изучается в университетах, не подвергается ни анализу, ни критике. Поэтому многие, вероятно, считают, что им предоставлено полное право говорить об этом все, что взбредет на ум, без всякого знания дела. Каждый считает себя вправе говорить о Марксе, не прочтя ни единой его строчки или хотя бы того минимума, который необходим, чтобы разобраться в сложной системе его мыслей и идей. Кстати, одна из главных работ Маркса по проблеме отчуждения и эмансипации до 1959 г. вообще была неизвестна англоязычной публике («Экономическо-философские рукописи 1844 года»). Вторая причина состоит в том, что русские коммунисты присвоили себе марксистскую теорию и попытались убедить мир, что они в своей теории и практике являются последователями Маркса. И хотя на деле все обстоит как раз наоборот. Запад согласился с их пропагандистским тезисом о соответствии русской теории и практики идеям Маркса. Но не только русские коммунисты виноваты в фальсификации Маркса. Мысль о том, что Маркс отстаивал идеи экономико-гедонистского материализма, разделяется многими антикоммунистами и реформ-социалистами. Причины этого нетрудно отыскать. Хотя теория Маркса представляет собой критику капитализма, многие ее сторонники сами были так сильно пропитаны капиталистическим духом, что они наполняли логику рассуждений Маркса экономическими и материалистическими понятиями, которые распространены в современном капитализме. Это факт, что советские коммунисты и реформ-социалисты считаются врагами капитализма, но сами они понимают коммунизм (или социализм) именно в духе капитализма. Для них социализм – это не такое общество, которое к о р е н н ы м о б р а з о м отличается от капитализма (с точки зрения проблемы человека), а скорее это некая форма капитализма, в которой на вершине социальной лестницы оказался рабочий класс; для них социализм – это, по ироническому выражению Энгельса, «современное общество, но без его недостатков». Я назвал логические, рациональные причины искажений Маркса. Однако существуют еще причины иррационального характера. На протяжении многих лет Советский Союз считается абсолютным воплощением всякого зла, поэтому его идеи носят отпечаток дьявольщины. Как в 1917 г. слова «кайзер» и «гунны» стали воплощением всемирного зла (а все немецкое, включая музыку Моцарта, попадало в этот чертов круг), так сегодня это место заняли русские коммунисты, и поэтому их доктрину никто не способен изучать объективно. Причиной этой ненависти обычно называют террор эпохи сталинизма. Однако есть серьезные основания для того, чтобы усомниться в искренности подобных объяснений: ведь аналогичные террористические акции и бесчеловечность французов в Алжире, Трухильо в Сан-Доминго, Франко в Испании и так далее не вызвали к жизни подобного морального разоружения. И далее: смена сталинской системы террора хрущевским реакционно-политическим государством не привлекла к себе достаточного внимания Запада…. Все это дает нам основание задуматься, а не коренятся ли антироссийские настроения в морально-гуманистических чувствах, в том ощущении, что система, которая не знает частной собственности на средства производства, является бесчеловечной и опасной. Трудно сказать, какой из вышеназванных факторов несет максимальную ответственность за искажение марксистской философии. Наверное, в разное время один – больше, другой – меньше, а может быть, все вместе…»

(Fromm E. Marx’s concepts of man. - N.Y., 1961.)


VIII. Постмодернизм.

Постмодернизм - понятие, используемое современной философ­ской рефлексией для обозначения характерного для культуры сего­дняшнего дня типа философствова­ния, содержательно-аксиологически дистанцирующегося не только от классической, но и от неклассичес­кой традиций и конституирующего себя как пост-современная, то есть постнеклассическая философия. Ведущие представители: Р. Барт, Батай, Бланшо, Бодрийар, Делез, Деррида, Джеймисон, Гваттари, Клоссовски, Кристева, Лиотар, Мерло-Понти, Фуко и др. Термин «постмодернизм» впервые был употреблен в книге Р. Ранвица «Кризис европейской культуры» (1917); в 1934 г. использо­ван у Ф. де Ониза для обозначения авангардистских поэтических опы­тов начала XX в., радикально оттор­гающих литературную традицию; с 1939 по 1947 гг. в работах Тойнби бы­ло конституировано содержание по­нятия «постмодернизм» как обозначающего со­временную (начиная от 1-й мировой войны) эпоху, радикально отличную от предшествующей эпохи модерна; в конце 1960-х — 1970-х гг. данное по­нятие использовалось для фиксации новационных тенденций в таких сферах, как архитектура и искусст­во (прежде всего, вербальные его формы), и было апплицировано на такие сферы предметности, как эко­номико-технологическая и социаль­но-историческая; начиная с 1979 (после работы Лиотара «Постмодер­нистское состояние: доклад о зна­нии») утверждается в статусе фило­софской категории, фиксирующей ментальную специфику современ­ной эпохи в целом.

Фило­софия постмодернизма отказывается от диффе­ренциации философского знания на онтологию, гносеологию и т. д., фиксируя невоз­можность конституирования в со­временной ситуации метафизики как таковой и рефлексивно осмысливая со­временный стиль мышления как «постметафизический». Послед­ний, реализует себя вне традицион­ных функционально-семантических оппозиций, выступавших в культу­ре классического и неклассического типов в качестве фундаментальных гештальтирующих осей мыслитель­ного пространства: подвергая резкой критике саму идею бинарных оппо­зиций как таковую, постмодернизм мыслит себя вне дихото­мических противопоставлений субъ­екта и объекта, мужского и женского, внутреннего и внеш­него, центра и периферии. В целом, если современ­ное культурное состояние может быть зафиксировано посредством по­нятия «постмодерн», то состояние осознающей его ментальности — по­средством понятия «постмодернизм». В этом пла­не исследователи настойчиво под­черкивают рефлексивный характер постмодернизма как феномена культуры.

Постмодернизм как философ­ский феномен в принципе не может быть рассмотрен в качестве монолит­ного, характеризуясь не только ат­рибутивной, но и программной плюральностью, объективирующейся в широком веере разнообразных (как по критерию моделируемой предметности, так и с точки зрения используемой методологии) проек­тов, среди которых наиболее значи­тельными являются текстологичес­кий, номадологический, шизоаналитический, нарратологический, генеалогический, симуляционный, коммуникационный и др. Статус постмодернизма в современной культуре может расцениваться не только как определившийся и зна­чимый, но и как во многом определяющий тенденции развития совре­менной философии как таковой.


БАРТ Ролан (1915-1980) - французский литературовед. Один из основателей Центра по изучению массовых коммуникаций (1960), проф. Практической школы высших знаний (1962), руководитель кафедры литературной семиологии в Коллеж де Франс (с 1977). Погиб в автокатастрофе.

Радикальность семиологического проекта, выдвинутого Бартом в 50-е годы заключалась в стремлении написать историю литературной политики буржуазии, основываясь на историчности отношения литературных производителей к средствам труда и его продуктам (напр., к используемому языку или романной форме). Власть буржуазии представляется ему более глубоким явлением, чем институты представительства и репрессии, в которых она внешне локализована. Видимость самоустранения буржуазии из политических институтов общества объясняется тем, что этот класс претендует представлять всех, универсализует свой частный интерес. Практикуемые в национальном масштабе буржуазные нормы воспринимаются общественным сознанием как очевидные, причем, чем шире эти представления распространяются, тем в большей степени они «натурализуются». Стремясь упразднить историю, буржуазия порождает миф как «деполитизированную речь». В 50-е годы Барт полагал, что существует язык, который мифическим не являлся, и что таков язык человека-производителя. Везде, где с помощью речевой практики мир изменяют, а не сохраняют в виде образа, где язык прямо связан с изготовлением предметов, метаязык, каковым является миф, становится невозможным. Язык, по Барту, не является простым орудием содержания, он активно это содержание производит. Поэтому литература не может мыслить себя вне власти, вести независимую от политического измерения жизнь. Это и заставляет Барта из традиционного историка литературы стать историком семиотических практик определенного класса или, как выражается он сам, стать историком самых коварных знаков, которыми общество метит писателя, - знаков очевидности. Максима политической семиологии - любая деполитизация мира осуществляется в политических целях. Не существует «незаинтересованного наблюдателя» власти, открывающей себя для бескорыстного созерцания. В подобной «незаинтересованности» проявляет себя, по Барту, активное утверждение созерцательного отношения к миру как ценности.

В конце 60-х и особенно в 70-е годы ученый постепенно отходит от марксистского радикализма ранних работ и, пройдя в первой половине 60-х годов через увлечение научной семиотикой, приходит к проблематике текста и письма как полноценных аналогов социальной революции. Здесь источник двойственности позиции Барта, проходящей через многие его работы: с одной стороны, революция в письме представляет собой нечто «полное», в себе завершенное, ни в чем внешнем не нуждающееся (текстуальный слепок революции); с другой стороны, признается - хотя чем дальше, тем реже - что раскол внутри языка неотделим от социального раскола и что без «действительной универсальности» создание абсолютно революционного литературного языка является фикцией. Эта переориентация связана с крупным политическим событием: в результате потрясшего Францию кризиса 1968 года семиология пережила существенную трансформацию. То, что в 50-е мыслилось как взаимодополняющее (письмо есть и временный слепок социальной революции, и ее преддверие), в 70-е начинает противопоставляться: макрореволюционные преобразования видятся как неизбежная рутинизация серии точечных текстуальных микрореволюций. Теперь основной задачей политической семиологии остановится разложение иерархии языков, закрепленной в системе жанров, и ее подосновы, наррации (повествования, рассказа, сказа). В отличие от текста, который сам производит условия своей возможности, наррация стремится почерпнуть свое основание извне. Барт подводит наррацию под раскритикованную Марксом созерцательную позицию предшествующей философии. Наррация всегда «правдива», как все то, что стремится просто отражать. Революционный порыв, «великое Нет» обществу возможны, однако, лишь в пределах наррации. Для того чтобы объявить миру о его тотальном неприятии, необходимо использовать язык инструментально, т.е. быть в этом отношении на стороне власти. В подлинно революционном письме, которое, по Барту, теперь и есть сама революция, нет достаточного пространства для того, чтобы провозгласить революцию социальную. Обычно для борьбы с идеологией писатели используют языковой арсенал, наработанный той же идеологией, не видя в этом никакого противоречия.

Основные работы: «Нулевая степень письма», «Мифологии», «О Росине», «Критика и истина», «Империя знаков» и др.


Р. Барт «Миф сегодня»:

«Конечно, миф это не любое высказыванием только в особых условиях речевое произведение может стать мифом; в дальнейшем мы установим, каковы эти условия. Но с самого начала необходимо твердо усвоить, что миф - это коммуникативная система, сообщение, следовательно, миф не может быть вещью, конвентом или идеей, он представляет собой один из способов означивания, миф - это форма…

Легко убедиться в том, что попытки разграничить разного рода мифы на основе их субстанции совершенно бесплодны: поскольку миф - это слово, то им может стать все, что достойно рассказа. Для определения мифа важен не сам предмет сообщения, а то, как о нем сообщается; можно установить формальные границы мифа, субстанциональных же границ он не имеет. Значит, мифом может стать все что угодно? Я полагаю, что дело обстоит именно так, ведь суггестивная сила мира беспредельна…

Разумеется, сразу обо всем не скажешь: сначала одни вещи на какое-то время становятся жертвой мифа, затем они исчезают, их место занимают другие, в свою очередь становящиеся объектом мифического слова. Существуют ли вещи, ФАТАЛЬНО суггестивные, подобно Женщине, о которой говорил Бодлер? Конечно нет: мифы могут быть очень древними, но вечных мифов не бывает, ибо человеческая история может превратить реальность в слово, только от нее одной зависит жизнь и смерть мифического языка. И в древности и в наше время мифология может найти свое основание только в истории, так как миф - это слово, избранное историей; он не может возникнуть из "природы" вещей.

Мифическое слово есть сообщение. Оно не обязательно должно быть устным: это может быть письмо или изображение, и письменная речь, а также фотография, кинематограф, репортаж, спортивные состязания, зрелища, реклама могут быть материальными носителями мифического сообщения. Сущность мифа не определяется ни тем, о чем он повествует, ни его материальным носителем, так как любой предмет может быть произвольно наделен значением: стрела, которую приносят в знак вызова, тоже есть сообщение. Очевидно, в перцептивном плане изображение и письменное сообщение, например, воспринимаются сознанием по-разному; сам зрительный образ также может прочитываться многими способами: схема может значить гораздо больше, чем рисунок, копия - больше чем оригинал, карикатура - больше, чем портрет. Но в том-то все и дело, что речь идет не о теоретическом способе репрезентации, а о КОНКРЕТНОМ изображении, имеющем данное значение, мифическое сообщение формируется из некоторого материала, УЖЕ обработанного для целей определенной коммуникации; поскольку любые материальные носители мифа, изобразительные или графические, предполагают наличие сознания, наделяющего их значением, то можно рассуждать о них независимо от их материи…

В дальнейшем мы будем называть РЕЧЕВЫМ ПРОИЗВЕДЕНИЕМ, ДИСКУРСОМ, ВЫСКАЗЫВАНИЕМ и т.п. всякое значимое единство независимо от того, является ли оно словесным или визуальным; фотография будет для нас таким же сообщением, что и газетная статья; любые предметы могут стать сообщением, если они что-либо значат. Такой общий взгляд на речевую деятельность оправдан, между прочим, историей письменности; задолго до возникновения нашего алфавита предметы, подобные кипу у инков, или рисунки-пиктограммы были привычными видами сообщений. Этим мы не хотим сказать, что мифическое высказывание следует рассматривать только в плане языка; в действительности изучением мифов должна заниматься общая наука, более широкая, чем лингвистика, имя этой науки СЕМИОЛОГИЯ.

МИФ КАК СЕМИОЛОГИЧЕСКАЯ СИСТЕМА

Поскольку в мифологии изучаются некие высказывания, эта наука является всего лишь частью более обширной науки о знаках, около сорока лет тому назад предложил создать Соссюр под названием СЕМИОЛОГИИ. Тем не менее со времен Соссюра и иногда независимо от него ряд направлении современной научной мысли постоянно возвращается к проблеме значения, психоанализ, структурализм, гештальтпспхология, некоторые новые направления литературной критики, примером которых могут служить работы Башляра, изучают факты только в той мере, в какой они что-то значат. Но если речь заходит о значении, возникает необходимость обращения к семиологии. Я не хочу сказать, что все эти виды исследований равным образом относятся к семиологии; их содержание различно. Однако все они имеют одинаковый статус: это науки о значимостях, они не удовлетворяются поиском фактов самих по себе, они определяют и исследуют факты, ЧТО-ЛИБО ЗНАЧАЩИЕ.

Семиология есть наука о формах, поскольку значения изучаются в ней независимо от их содержания. Мне хотелось бы сказать несколько слов о необходимости и о границах такой формальной науки. Необходимость в семиологии такая же, как и необходимость во всяком точном научном языке. <...> Нельзя говорить о структуре в терминах формы и наоборот. Вполне может быть, что в «жизни» имеется только нераздельная совокупность структур и форм. Но наука не властна над тем, что не выразимо, она должна говорить непосредственно о жизни, если хочет изменить ее. Выступая против некоторых донкихотствующих сторонников синтетического подхода, носящего, увы, платонический характер, всякая научная критика должна идти на некоторую аскетичность, мириться с искусственностью аналитического подхода и при этом должна пользоваться соответствующими методами и языками, если бы историческая критика не была так запугана призраком «формализма», она не была бы, вероятно, такой бесплодной; она поняла бы, что специфическое изучение форм ни в чем не противоречит необходимым принципам целостности и историчности. Совсем наоборот, чем более специфичны формы той или иной системы, тем более она поддается историческому анализу… Семиология, не выходящая за собственные рамки, не является метафизической западней: она такая же наука, как и другие, необходимая, но не исчерпывающая свой предмет. Главное - это понять, что единство объяснения достигается не отсечением того или иного подхода, а, если следовать Энгельсу, диалектической взаимосвязью специальных наук, которые привлекаются в том или ином случае. То же самое относится и к мифологии: она одновременно является частью семиологии как науки формальной и идеологии как науки исторической; она изучает оформленные идеи.

Напомню теперь, что в любого рода семиологической системе постулируется отношение между двумя элементами: означающим и означаемым. Это отношение связывает объекты разного порядка, и поэтому оно является отношением эквивалентности, а не равенства. Необходимо предостеречь, что вопреки обыденному словоупотреблению, когда мы просто говорим, что означающее ВЫРАЖАЕТ означаемое, во всякой семиологической системе имеются не два, а три различных элемента, ведь то, что я непосредственно воспринимаю, является не последовательностью двух элементов, а корреляцией, которая их объединяет. Следовательно, есть означающее, означаемое и есть знак, который представляет собой результат ассоциации первых двух элементов. Например, я беру букет роз и решаю, что он будет ОЗНАЧАТЬ мои любовные чувства. Может быть, в этом случае мы имеем лишь означаемое, розы и мои любовные чувства? Нет, это не так, в действительности имеются только розы, «отягощенные чувством». Однако в плане анализа мы выделяем три элемента: «отягощенные чувством» розы с полным основанием могут быть разложены на розы и любовные чувства, и розы и чувства существовали по отдельности до того, как объединиться и образовать третий объект, являющийся знаком. Если в жизни я действительно не в состоянии отделить розы от того, о чем они сообщают, то в плане анализа я не имею права смешивать розы как означающее и розы как знак; означающее само по себе лишено содержания, знак же содержателен, он несет смысл… Разумеется, между означающим, означаемым и знаком имеются функциональные связи (как между частью и целым), настолько тесные, что их анализ может показаться тщетным предприятием, но скоро мы убедимся в том, что различение этих трех элементов имеет первостепенную важность для изучения мифа как семиологической системы…

НЕОБХОДИМОСТЬ И ГРАНИЦЫ МИФОЛОГИИ

В заключение я хотел бы сказать несколько слов о самом мифологе. В этом термине есть какая-то высокопарность и само надеянность. Можно предвидеть, однако, что будущий мифолог, коль скоро таковой объявится, столкнется с рядом трудностей если не методологического, то по крайней мере эмоционального порядка. Разумеется, ему не трудно будет оправдать свою деятельность. Каковы бы ни были его блуждания, всегда можно утверждать, что и мифология участвует в созидании мира; если считать принципиальным тот факт, что человек в буржуазном обществе ежеминутно погружается в псевдофизис, то задача мифолога состоит в том, чтобы вскрыть под безобидной оболочкой самых простых жизненных отношений таящееся в их голубице отчуждение, которое эта безобидность должна сделать приемлемым. Следовательно, разоблачение, совершаемое мифологом, является политическим актом, утверждая идею ответственности языка, он тем самым постулирует его свободу. В этом смысле мифология безусловно находятся в СОГЛАСИИ с миром, но не с таким, каков он есть, а с таким, каким он хочет стать… Это согласие оправдывает существование мифолога, но недостаточно для него; все-таки его глубинный статус определяется выключенностью из общества. Вызванный к жизни политической действительностью, он тем не менее далек от нее. Речь мифолога - это метаязык, она ни на что не воздействует, самое большее, она разоблачает; но в чьих же глазах? Задача мифолога всегда двусмысленна из-за его этической позиции. Он может участвовать в революционном действии только по доверенности, отсюда принужденность в исполнении им своей функции, какая-то натянутость и старательность, эскизность и чрезмерная упрощенность, характерные для всякой интеллектуальной деятельности, открыто связанной с политикой («неангажированная» литература бесконечно более «элегантна», метаязык - это ее естественная среда).

Далее, мифолог исключается из числа потребителей мифов, а это дело нешуточное. Хорошо, если речь идет об ограниченном круге читателей. Но если миф усваивается обществом в целом, то, чтобы разоблачить миф, мифологу приходится порывать со всем обществом. Любой более или менее всеобщий миф в действительности двусмыслен, потому что в нем находят отражение человеческие качества тех, кто, ничего не имея, берет его напрокат. Расшифровать велогонки «Тур де Франс» или превосходное Французское Вино значит отвлечься от тех людей, которые с их помощью развлекаются или подогреваются. Мифолог обречен на жизнь в теоретическом социуме, для него быть социальным в лучшем случае значит быть правдивым; его наивысшая социальная ценность заключается в его наивысшей нравственности. Связь мифолога с реальным миром имеет характер саркастический.

Но пойдем еще дальше; в некотором смысле мифолог выключается даже из истории, от имени которой он стремится действовать. Разрушение, которому он подвергает коллективный язык, абсолютно; к этому разрушению, собственно, и сводится вся его задача, он должен жить разрушением без надежды повернуть назад, не претендуя на воздаяние. Ему запрещено представлять себе, чем конкретно станет мир, когда непосредственный предмет его критики исчезнет. Утопия для мифолога непозволительная роскошь; он сильно подозревает, что завтрашние истины окажутся всего лишь изнанкой сегодняшней лжи. В Истории победа одного противника над другим никогда не бывает полной, ход истории приводит к совершенно непредвиденным результатам, к непредсказуемым синтезам. Мифолога нельзя даже уподобить Моисею, ибо Земля Обетованная от него сокрыта. Для него позитивность завтрашнего дня полностью заслонена негативностью сегодняшнего, вся ценность его предприятия заключается в актах разрушения, одни из которых в точности компенсируют другие, так что все остается на своем месте. Такой субъективный взгляд на историю, при котором мощный зародыш будущего представляется ВСЕГО ЛИШЬ всеразрушающим апокалипсисом настоящего, Сен-Жюст изложил в следующем оригинальном изречении: «Республика создается путем полного разрушения всего, что ей противостоит». Думаю, что эти слова нельзя понимать банально: «прежде чем строить, надо как следует расчистить место». Связка имеет здесь всеобъемлющий смысл, для некоторых людей субъективно может наступить такая ночь истории, когда будущее становится единственной сущностью, и эта сущность требует тотального разрушения прошлого.

Еще один, последний, тип выключения угрожает мифологу: он постоянно рискует уничтожить реальность, которую сам же намеревался защитить. Самолет ДС-19 без всякого сомнения есть объект с определенными технологическими параметрами: он может развивать такую-то скорость, у него такие-то аэродинамические характеристики и т.д. И вот о подобной реальности мифолог говорить не может. Механик, инженер, даже пассажир НЕПОСРЕДСТВЕННО ГОВОРЯТ о предмете, мифолог же обречен на использование метаязыка. Это выключение уже имеет свое название - идеологизация. Жданов и его последователи сурово осудили идеологизацию (не доказав, однако, что в НАСТОЯЩЕЕ ВРЕМЯ ее можно избегать), проводимую как принцип у раннего Лукача, в лингвистике Марра, в работах Бенишу или Гольдмана, и противопоставили ей реальность, недоступную воздействию идеологии, такую, например, как язык в трактовке Сталина. Верно, что идеологизация разрешает противоречия отчужденной реальности с помощью ампутации, а не синтеза (но Жданов вообще их не разрешает). Вино объективно превосходно, и В ТО ЖЕ ВРЕМЯ превосходное качество вина есть миф - такова апория. Мифолог выпутывается из нее как может, он занимается превосходным качеством вина, а не самим вином; точно так же историк занимается идеологией Паскаля, а не его «Мыслями».

Мне кажется, что эта трудность характерна для нашей эпохи; сегодня мы можем пока выбирать только из двух одинаково односторонних методов: или постулировать существование абсолютно проницаемой для истории реальности и заниматься идеологизацией или же, наоборот, постулировать существование реальности, В КОНЕЧНОМ СЧЕТЕ непроницаемой и не поддающейся никакому анализу, и в этом случае заниматься поэтизацией. Одним словом, пока я не вижу возможности синтезировать идеологию и поэзию (поэзию я понимаю в очень общем смысле как поиск неотчужденного смысла вещей).

Наши неудачные попытки преодолеть неустойчивость восприятия реальности несомненно свидетельствуют о той степени отчужденности, в какой мы пребываем в настоящее время. Мы беспрестанно мечемся между предметом и его демистификацией, не будучи в состоянии передать его во всей его целостности, ибо, если мы вникаем в предмет, то освобождаем его, но тут же и разрушаем; если же мы сохраняем всю его весомость, мы проявляем к нему должное уважение, но он остается по-прежнему мистифицированным. Мне кажется, что в течение какого-то времени мы вынуждены будем всегда СЛИШКОМ МНОГО говорить о реальности. Дело в том, что идеологизация и ее противоположность, вероятно, представляют собой все те же магические типы поведения,

вызванные слепым страхом, завороженностью перед лицом разорванного социального мира. И тем не менее мы должное добиваться примирения реальности и человека, описания и объяснения, предмета и знания о нем.»

(Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. - М., 1994. - С. 72-130.)