А. Г. Гачевой и С. Г. Семеновой

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   43
франц.).

20 Мнение Д. И. Менделеева о возможности вызывания дождя с использованием взрывчатых веществ Н. Ф. Федоров впоследствии привел в статье «Разоружение» (см. Т. II наст. изд с. 269).

21 «Русский архив», 1892, № 5, с. 76.

22 Печатается по: ОР РГБ, ф. 657, к. 8, ед. хр. 63, л. 1 об. Заметка написана на том же листе, что и текст «Пасха» (см. в Т. III наст. изд., с. 317). О перепечатке фрагмента письма Ф. М. Достоевского в газете «Новое время» см. примеч. 1.

23 Печатается по: ОР РГБ, ф. 657, к. 9, ед. хр. 57, л. 3.

Данный текст, по всей вероятности, представляет собой часть вступления к предполагавшейся републикации письма Ф. М. Достоевского и предисловия Н. Ф. Федорова к нему в «Воронежских епархиальных ведомостях». Инициатива републикации принадлежала Н. П. Петерсону, причем действовать он решил через вновь назначенного викария Воронежской епархии Иосифа, епископа Острогожского (в миру Н. А. Соколова). В письме к последнему от 19 ноября 1897 г. Федоров скептически оценил эту попытку: «Вы желаете войти в сношение с новым епископом, напрашиваясь на новую неприятность, для того только, чтобы он перепечатал письмо Достоевского с приложением к нему, но простая перепечатка без новых разъяснений совершенно бесполезна» (Т. IV наст. изд., с. 321). Замечание Н. Ф. Федорова отчасти подействовало на Н. П. Петерсона, убедив его в необходимости еще одной вступительной статьи к публикации письма. Новая вступительная статья, по нашему предположению, либо была совместной, либо составлялась Н. П. Петерсоном с опорой на тексты Н. Ф. Федорова и была послана ему на редакцию.

Текст предполагавшейся публикации — по крайней мере, нового предисловия — был набран (в архиве Н. П. Петерсона сохранился первый лист корректуры, на котором рукой Н. Ф. Федорова приписано окончание последней фразы, остальные листы не сохранились), однако цензура остановила публикацию.

В настоящем издании сохранившееся начало вступления печатается по верстке: ОР РГБ, ф. 657, к. 9, ед. хр. 57, л. 3.

24 Данный эпиграф, вероятно, первоначально появился именно в этом тексте и уже затем был перенесен Федоровым в оттиск предисловия к изданию письма Достоевского (см. примеч. 3).

25 Слова а прихоти, досужества, хотя и могли бы быть употреблены на дело вписаны Н. Ф. Федоровым на полях корректуры.

26 Печатается по: ОР РГБ, ф. 657, к. 8, ед. хр. 28 (копия рукой В. А. Кожевникова с поправками Н. П. Петерсона — к. 3, ед. хр. 4, л. 259).

27 Стихотворение В. А. Кожевникова «Да приидет Царствие Твое!» (текст стихотворения и историю его создания см. в примеч. 180 к «Статьям о литературе и искусстве» — Т. III наст. изд., с. 731-732) было опубликовано в № 11 «Русского вестника» за 1897 г. (с. 288-290). Стихотворение появилось с подзаголовком «Посвящается Н. Ф. Федорову». Толкование Федорова на данное стихотворение не было напечатано и в настоящее время утрачено; возможно, набросками к нему являются две заметки, сохранившиеся в фонде Н. П. Петерсона (текст их см.: Т. III наст. изд., с. 540-541).

28 В «Русском обозрении» в 1897 г. была напечатана поэма В. А. Кожевникова «Лука Элладский». Ни письмо Ф. М. Достоевского, ни предисловие к нему Н. Ф. Федорова в журнале не появились.

29 Печатается по: ОР РГБ, ф. 657, к. 9, ед. хр. 57, лл. 1-2 об. (копия рукой В. А. Кожевникова с поправками Н. П. Петерсона — к. 3, ед. хр. 4, л. 268). Эта и следующая заметки написаны после получения письма Н. А. Энгельгардта (см. примеч. к письму 194 (преамбулу)), в котором тот откликался на присланные ему Н. П. Петерсоном экземпляры федоровских публикаций в газете «Дон», в том числе оттиски письма Ф. М. Достоевского и предисловия к нему. Письмо Энгельгардта не сохранилось, однако, судя по связанным с ним заметкам Федорова и черновику ответного письма (см. в Т. IV наст. изд., с. 388—390), он отнесся к идее воскрешения негативно, причем основой этого негативного восприятия был «мистический оттенок» учения о долге воскрешения, как оно излагалось в письме Достоевского, а мистицизм, по мысли Энгельгардта, был «больною стороной» духа великого писателя. Суждение Энгельгардта было болезненно воспринято Федоровым, вызвало раскаяние в попытке использовать имя Достоевского для привлечения внимания к идеям всеобщего дела. Отсюда — особая пристрастность и резкость в оценке письма Ф. М. Достоевского как в данных заметках, так и в посвященной Достоевскому подглавке работы «Супраморализм», где речь также идет о письме последнего Петерсону (см. Т. I наст. изд., с. 418-421). Федоров теперь не только не стремится искать новые точки соприкосновения с мыслью писателя, но, напротив, всячески подчеркивает свои расхождения с ним, указывает те места письма, в которых выразилось недопонимание учения о воскрешении, не созерцательно-мистического, а активно-творческого, предполагающего реальную деятельность человечества в природе и космосе. Мистицизм в данном случае ассоциируется у Федорова именно с пассивным предвосхищением (чают, предвидят-предчувствуют, но палец о палец не ударят для «осуществления чаемого»), с ослаблением активно-волевого начала, является характерной чертой веры в трансцендентное воскрешение. По учению же имманентного воскрешения, то, что ныне предвосхищается лишь в мистическом озарении, должно быть достигнуто реально в процессе всеобщего дела, совокупная деятельность человечества направляется к тому, чтобы «свершающееся в храме таинственно стало явным вне храма» (Т. II наст. изд., с. 48). См. также примеч. В. А. Кожевникова к статье Н. Ф. Федорова «О нравственности и мистицизме у Ницше» (там же, с. 141).

30 В своем письме Достоевский касался вопроса о повоскресном преображении, об изменении физической природы человека «в первом воскресении», делая некоторые предположения о том, какими именно будут новые тела («уж одно то, что наступит бессмертие, прекратится брак и рождение детей, свидетельствует, что тела в первом воскресении, назначенном быть на земле, будут иные тела, не теперешние, то есть такие, может быть, как Христово тело по воскресении его, до вознесения в Пятидесятницу?» (Достоевский. 30(I), 14)). Говоря, что это рассуждение писателя «плохо вяжется с учением о воскрешении», Федоров опять-таки имеет в виду пассивную форму высказывания: будут, а не «будут достигнуты» в процессе работы человечества над своей физической природой, в труде «психо-физиологической регуляции» («наше тело будет нашим делом»). Кроме того, предположения Достоевского о будущих телах, верные по существу, кажутся Федорову неопределенными и расплывчатыми на фоне его собственных идей о направлении процесса обожения, трансформации природы человека в совершенную и бессмертную, о свойствах будущего организма («полноорганность», «последовательное вездесущие», «естественное тканетворение», «душезрение», неслиянно-нераздельное существование каждого «я» в соборе с другими личностями и т. д.).

31 Фраза вызвана следующим местом письма Ф. М. Достоевского: «Сегодня я прочел их (анонимно) Владимиру Сергеевичу Соловьеву [...]. Я нарочно ждал его, чтобы ему прочесть Ваше изложение идей мыслителя, так как нашел в его воззрении много сходного. Это нам дало прекрасных 2 часа» (Достоевский. 30(I), 14).

32 Печатается по: ОР РГБ, ф. 657, к. 7, ед. хр. 47 (копия рукой В. А. Кожевникова с поправками Н. П. Петерсона — к. 3, ед. хр. 4, л. 159).

33 См. примеч. 138 к «Статьям философского содержания из III тома "Философии общего дела"» — Т. III наст. изд., с. 686.

34 Те места из письма Ф. М. Достоевского, которые имеет в виду здесь и ниже Федоров, см. в примеч. 137 к тому же разделу — там же, с. 685-686. Свой развернутый вопрос мыслителю Ф. М. Достоевский завершал так: «Предупреждаю, что мы здесь, то есть я и Соловьев по крайней мере верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле» (Достоевский. 30(I), 14-15).

35 Печатается по: ОР РГБ, ф. 657, к. 9, ед. хр. 57, л. 6 об. (копия рукой В. А. Кожевникова — к. 3, ед. хр. 4, л. 260). Заметка набросана в конце одного из оттисков письма Ф. М. Достоевского. Сделана она по следам чтения вступления Д. С. Мережковского к его книге «Л. Толстой и Достоевский» (с первым ее томом Н. Ф. Федоров ознакомился в конце мая — начале июня 1901 г. — см. письма 239, 240). Цитата из «Дневника писателя» 1880 г. (Достоевский. 26, 169), приведенная в начале заметки, взята из текста книги Мережковского: опираясь на эту цитату, Мережковский в очередной раз обосновывал свою мысль о вековечной борьбе двух начал — человекобожеского и богочеловеческого — на арене всемирной истории, и о будущем «разрешении мировых противоречий» как задаче русской культуры (см.: Д. С. Мережковский. Христос и Антихрист в русской литературе. Л. Толстой и Достоевский. Т. 1. СПб., 1901, с. 11-13).

36 Цитата из вступления Д. С. Мережковского к книге «Л. Толстой и Достоевский». Приведя известные высказывания Достоевского о Европе, которая «так же драгоценна» русскому, «как Россия», процитировав слова Ивана Карамазова; «Я хочу в Европу съездить, Алеша, и ведь я знаю, что я поеду лишь на кладбище, но на самое дорогое кладбище, вот что!» (Достоевский. 14, 210), Мережковский восклицал: «Неужели — только кладбище? Но ведь Европа для русских — он сам сказал — вторая родина. А разве может быть родиной живого народа кладбище? Нет, как ни страстно и ни сильно выражал он это чувство, все-таки не договорил последнего слова о нашей русской тоске по европейской родине, так же как не договорил и своей веры в будущность России» (Д. С. Мережковский. Указ. соч., с. 6).

37 Заметка открывает блок материалов о Л. Н. Толстом. Входящие в него статьи и заметки, за единичными исключениями, написаны в 1890—1903 гг., т. е. в те годы, когда личные отношения Л. Н. Толстого и Н. Ф. Федорова фактически прекратились, между двумя мыслителями произошел разрыв (в 1892 г.) и критика толстовского религиозно-нравственного учения, которая прорывалась у Федорова в первой половине 1880 х гг. и нарастала во второй половине десятилетия, стала теперь основной нотой его писаний о Толстом. В прошлое ушли те времена, о которых упоминал А. А. Фет в письме Н. Ф. Федорову от 6 декабря 1887 г.: «...те еще времена, когда мы так дружелюбно сходились с Вами и беседовали у него на квартире» (Т. IV наст. изд., с. 632), когда в первые годы знакомства с Л. Н. Толстым (оно состоялось осенью 1881 г. в стенах библиотеки Румянцевского музея) Н. Ф. Федоров надеялся, что великий писатель, к голосу которого прислушивались тысячи, выступит с призывом ко всеобщему делу от своего имени.

1892—1903 гг. — третий этап идейно-философского диалога Толстого и Федорова, со стороны последнего он окрашен только полемически. Первые два можно обозначить годами 1881—1884 и 1885—1892, и история отношений на этих двух этапах во многом определила и нараставшее расхождение, и финальный разрыв. С самого начала знакомства векторы взаимного интереса Федорова и Толстого были разнонаправленны. Для Федорова знакомство с Толстым осенью 1881 г. совпало с завершением очередного этапа работы над рукописью, начатой как «ответ Достоевскому». Толстой был одним из первых, кто познакомился с ней (по крайней мере, из свидетельства самого Федорова ясно, что Толстой читал «Предисловие к проекту», т. е. то, что в окончательном тексте работы составило вторую часть «Записки»). И раскрывая великому писателю свои идеи, встречая, кроме того, на первых порах живой интерес к ним, мыслитель надеялся, что, восприняв эти идеи, Толстой выступит с призывом ко всеобщему делу от своего имени. Для Льва Николаевича же на первый план сразу после знакомства выдвинулась личность Федорова, цельный образ жизни, то «Исполнять! — Это само собой разумеется» (Толстой. 49, 58), что так трудно давалось самому пророку опрощения и любви к ближнему. Еще тогда, когда Толстой впервые услышал о Н. Ф. Федорове от Н. П. Петерсона (это было летом 1878 г.), его больше всего поразило именно то, что рассказал Николай Павлович о духовном и нравственном облике и образе жизни мыслителя. (Н. П. Петерсон вкратце познакомил Толстого также с письмом Ф. М. Достоевского и началом ответа на него; Толстой при этом отозвался о Достоевском «с большим уважением», но «о долге воскрешения сказал, что это ему несимпатично» (Н. П. Петерсон. Н. Ф. Федоров и его книга «Философия общего дела» // ОР РГБ, ф. 657, к. 5, ед. хр. 7, л. 14 об.).) И знакомиться к Федорову писатель пришел в момент духовного кризиса, особенно обострившегося в первый месяц жизни в Москве. Запись в дневнике писателя от 5 октября 1881 года обнаруживает разительный контраст между внутренним разладом самого автора, картинами всеобщего растления большого города и первыми впечатлениями от знакомства и посещения «каморки» Федорова (Толстой. 49, 58). Рассказ о мыслителе в письме к В. И. Алексееву от 15-30 ноября 1881 г. уже затрагивает и учение, но на первом плане все-таки обаяние личности (Толстой. 63, 80—81). Почтительное отношение к Федорову как к человеку праведной жизни, особая сердечная теплота в разговорах о нем сохранились у Толстого на протяжении всего их знакомства и даже после разрыва (важным свидетельством здесь являются дневниковые записи В. Ф. Лазурского («Литературное наследство». Т. 37-38. Л. Н. Толстой. II, с. 465-466) — выражаем благодарность Т. Г. Никифоровой, указавшей нам на этот источник). А уже после смерти мыслителя в письмах Н. П. Петерсону Толстой называл его «незабвенным, замечательнейшим человеком» (письмо от 1—2 февраля 1908 (Толстой. 78, 48)).

В первой половине 1880 х гг. Л. Н. Толстой регулярно общается с Федоровым и этим общением особенно дорожит. Тому свидетельством и письма к С. А. Толстой («...мои три месяца в Москве, с одной стороны, мне дали очень много, не говоря уже об Орлове, Николае Федоровиче, Сютаеве...» (Толстой. 83, 314)), и дневниковые записи, и воспоминания очевидцев (А. С. Пругавина, Г. П. Георгиевского, И. Л. Толстого и др.). Встречи с мыслителем, впечатление от его цельной натуры духовно поддерживают и укрепляют Льва Николаевича в его собственном нравственном выборе. Особенно он «приникает» к Федорову весной 1884 г., когда внутренний конфликт из-за несоответствия проповеди опрощения с вынужденной барской жизнью был особенно обострен. В дневнике от 26 марта / 7 апреля — запись: «Чувствую необходимость большей последовательности и освобождения от лжи — юродство — да» (Толстой. 49, 73) и здесь же — о посещении Румянцевского музея и беседе с Федоровым: «Мне спокойно с ним» (там же). Спустя полтора месяца, в дни тяжелых размолвок с женой и мучительных переживаний («Мне тяжело. Я ничтожное, жалкое, ненужное существо и еще занятое собой. Одно хорошо, что я хочу умереть» (там же, с. 89)), новые записи: «Пошел в музей. Николай Федорович добр и мил. Походил с ним [...]», «Пошел в библиотеку. Николай Федорович все так же добр ко мне» (там же). Подобные посещения Румянцевского музея и квартиры Н. Ф. Федорова в трудные для Толстого дни имели место и в последующие годы (см. запись от 7 февраля 1889 г.: «Ничего не делал, уныл и слаб. Пошел ходить, в Музей. Николай Федорович, Корш. Мне легче с ними [...]» (Толстой. 50, 33).

Что же касается отношения к учению Федорова, то тут дело обстояло гораздо сложнее. Толстой безусловно был впечатлен глубиной и цельностью этого учения. В письме к В. И. Алексееву читаем: «Он (Н. Ф. Федоров. — Сост.) составил план общего дела всего человечества, имеющего целью воскрешение всех людей во плоти. Во-первых, это не так безумно, как кажется. (Не бойтесь, я не разделяю и не разделял его взглядов, — но я так понял их, что чувствую себя в силах защитить эти взгляды перед всяким другим верованием, имеющим внешнюю цель.)» (Толстой. 63, 80—81). Нравственный, императивно-должный смысл «воскрешающей» мысли Федорова вызывал в писателе особое сочувствие. Его привлекало утверждение долга перед прошедшими поколениями, ему была близка критика позитивистских теорий прогресса, которая осуществлялась Федоровым с позиции родственно-отеческой нравственности. Спустя три года после знакомства с Федоровым в работе «В чем моя вера» Толстой, как бы вторя мыслителю, писал: «...люди, живущие личной жизнью, забыли или хотят забыть все то, что сделано для них прежде их рождения и делается во все время их жизни, и что поэтому ожидается от них; они хотят забыть, что все блага жизни, которыми они пользуются, даны и даются и потому должны быть передаваемы и отдаваемы» (Толстой. 23, 390). Но разумеется, отсюда не следовало вывода Федорова о необходимости буквального погашения долга — возвращения жизни тем, кому мы всем обязаны.

Сочувственный резонанс у писателя вызвали взгляды Федорова на историю, стремление прозревать в ней живую преемственность поколений, самоотверженный труд отцов и предков, «записавших» себя в культуре и генетически — в каждом из нас. «Я сейчас перечел среднюю и новую историю по краткому учебнику. [...] Я прочел и долго не мог очнуться от тоски. Убийства, мучения, обманы, грабежи, прелюбодеяния, и больше, ничего.

Говорят — нужно, чтобы человек знал, откуда он вышел. Да разве каждый из нас вышел оттуда? То, откуда я и каждый из нас вышел с своим миросозерцанием, того нет в этой истории. И учить тому меня нечего.

Так же как я ношу в себе все физические черты всех моих предков, так я ношу в себе всю ту работу мысли (настоящую историю) всех моих предков. Я и каждый из нас всегда знает ее. Она вся во мне, через газ, телеграф, газету, спички, разговор, вид города и деревни. В сознание привести это знание? — да, но для этого нужна история мысли — независимая совсем от той истории» (Толстой. 49, 62).

Толстой сходился с Федоровым в негативной оценке современной цивилизации, в восприятии нынешнего состояния мира как небратского и неродственного; так же, как и Федоров, пытался встать на точку зрения народа, «неученых»... Близки были мыслители и во взглядах на искусство (см. ниже примеч. 101). Однако центральная идея Федорова — идея имманентного воскрешения — оказалась для Толстого достаточно чужда, а с каждым годом, по мере вызревания собственных убеждений, — чужда все более и более.

Хотя тот первотолчок, с которого началось рождение учения, и у Толстого, и у Федорова был один — сознание смертности (см. в «Исповеди»: «Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?» (Толстой. 23, 16—17)), конечные выводы, к которым пришли писатель и философ, весьма различались. Для Толстого страх смерти, мука бессмысленности существования преодолевались ощущением причастности своего локального бытия «мировому целому» (смотреть в бездну неба и забывать о бездне внизу — так кончалась «Исповедь»), высшей Божественной воле, императивом исполнения нравственных заповедей. Человек призван к добросовестному труду на ниве Хозяина, пославшего его в мир и мудро распоряжающегося его жизнью: «Он вывел меня на свет для своих целей [...] я не свой, а его», «он послал меня и, может быть, теперь не то, что решил, а выходит, что я стал не нужен, и он хочет устранить меня [...] или, может быть, даже вовсе уничтожить меня. И тотчас же мне так стало ясно, спокойно. Ведь он — любовь (иначе я не могу понимать его), он вывел меня любя и потому уведет меня, куда ему нужно, тоже любя» (Толстой. 66, 392). Такое смирение перед волей Творца, в котором чувствуется некоторый налет восточного фатализма, соседствовало у Толстого со спиритуалистическим уклоном в понимании личности, опять-таки отчасти идущим от Востока, от буддизма, — истинная жизнь только в духе, тело — лишь бренная оболочка, и потому для человека, полагающего свою жизнь в духе, смерти нет (подробнее см.: В. А. Никитин. «Богоискательство» и богоборчество Толстого // Прометей. Вып. 12, М, 1980, с. 127). А значит — нет смысла говорить ни о воскресении, ни о воскрешении. Это свое credo Толстой неоднократно выражал и в сочинениях, посвященных критике церковного вероучения («Исследование догматического богословия», «В чем моя вера»), и в дневниках, и в письмах. О том же, уже после смерти Федорова, писал Н. П. Петерсону: «Очень сожалею, что не могу согласиться с тем, что вы пишете [...], не могу согласиться, потому что теперь, стоя на пороге плотской смерти, все больше и больше убеждаюсь в благодетельности плотской смерти и невозможности смерти того духа, которым живу, если живу им, т. е. любовью» (Толстой. 78, 48). Тут-то и был основной пункт расхождения с мыслью Федорова, которая истекала из христианской традиции, стоявшей на понимании личности как нерасторжимого триединства тела, души и духа, а потому и «чаявшей воскресения мертвых», восстановления распадшегося человеческого естества в светоносном, прославленном состоянии.

Тем не менее, несмотря на разницу в коренном, главном пункте, в первые годы знакомства с Толстым Федоров активно стремится воздействовать на писателя, надеясь, что тот поможет вынести учение «всеобщего дела» в мир и утвердит его своим авторитетом. Нельзя сказать, чтобы мыслитель не замечал несходства, но в то время он искренне стремился обращать внимание более на черты, роднящие его и толстовское мировоззрения. Заметим, что Толстому в эйфории первых бесед поначалу казалось, что в Федорове он встречает полное сочувствие своему учению: «Книгу мою — Краткое изложение читали и Орлов, и Федоров и мы единомышленны с Сютаевым во всем до малейших подробностей» (Толстой. 63, 81), — возможно, писатель чисто внешне сближал сютаевские идеи о зле городов и спасительности сельской жизни, крестьянского труда с той критикой городской, торгово-промышленной цивилизации, которая разворачивалась у Федорова. Что же касается возможности диалога на почве религиозной, то она с самого начала была сомнительной — слишком противоположна была толстовская трактовка «благой вести» тому, о чем думал и писал Федоров. Сочувствие в Федорове вызывали искания Толстого, религиозная неуспокоенность его души, жажда религии дела, но никак не те выводы, к которым пришел Толстой в результате своего «духовного переворота». Более того, Федоров пытался переубедить Толстого, направить его духовное брожение в должное русло, скорректировать те направления мысли писателя, которые, в его собственном понимании, были тупиковыми. И, конечно, старался подвигнуть на выступление с идеями активного христианства от своего имени. Косвенное указание на это встречаем и в дневнике Толстого, в упоминавшейся уже записи от 26 марта / 7 апреля: «В библиотеке Николай Федорович как будто чего-то хочет от меня» (