Ипознани е

Вид материалаМонография
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   38
действительно, что он чувствует - может знать в действительности только он сам. Это исключает психотерапевтическую работу с одним человеком для блага другого, и в регламентирующие соответствующую деятельность документы, а примером тут может послужить действующий в настоящий момент в Австрии Закон о психотерапии (см. об этом А.Приц, Г.Тойфельгарт [179]), обязательно включается пункт о том, что психотерапевтическую помощь может получит только тот, кто за ней пришел. Психотерапия, проводимая в отношении одного человека – не есть действие на благо всех в том высоком этическом смысле, который постоянно имел в виду Достоевский, но ценой отказа от невозможного психотерапия теперь может то, что во время Достоевского нельзя было себе представить. И нельзя именно потому, что вопрос о конкретном человеке неудержимо трансформировался в вопрос о другом, третьем, в вопрос о всех – а это уже не есть область человеческих полномочий.

Именно поэтому Достоевскому не удается предложить развернутый план движения ко всеобщему счастью – сосредоточение на человеке перед нами не ведет к нахождению рецептов для «всех сразу». Напротив, наличие такой озабоченности счастьем всех есть форма уклонения от встречи с единственным индивидом – воспользуемся тут выражением Къеркегора, но только в той его интерпретации, которая предложена нами ранее. Соответственно, и осуждаемое, критикуемое Достоевским, если речь идет об общественных процессах, о целых народах – вовсе не может быть прямо приравнено вниманию к конкретному человеку. Такой интерес ко всем сразу есть попытка приложить свои религиозные принципы к такому предмету, видение которого самим таким намерением уже существенно искажено. Именно так, в одном случае, ведет Достоевский разговор о всех англичанах и «французах вообще» [80, с.26]. И «русский человек», представляемый как желательна альтернатива – не есть человек конкретный, а есть чисто умозрительная конструкция1.

И вот тут, вне сферы подлинных достижений Достоевского, связанных с вниманием к реальному Другому и к своему внутреннему человеческому опыту, можно обнаружить те же явления, которые мы уже наблюдали в творчестве и мышлении Декарта, Канта и Къеркегора. Это – высказывание в отношении априорно понятого нечеловеческого (в данном случае в смысле – «не индивидуального», не действительно человеческого) мыслей и идей, родившихся в ходе повседневных отношений с людьми вокруг, но перенесенных совершенно на другую почву и приписываемых теперь не людям, а мыслительным конструкциям. «И тот и другой» – говорится писателем о французе вообще и англичанине вообще – «во всем мире замечают только самих себя, а всех других как личное для себя препятствие» [80, с.26]. Конечно, и «тот и другой» тут – такие же воображаемые персонажи, которые во множестве были нами встречены у Къеркегора. И смысл их появления тот же. Но поскольку Достоевский думает о характерах народов, пусть и произвольно совершая свои обобщения, постольку в этих достаточно далеких от реальности построениях он все же значительно более опирается на опыт взаимодействия с реальными людьми, чем Къеркегор.

Описание происходящего с такими воображаемыми субъектами исторического процесса - а отмечается игнорирование ими друг друга, противостояние, «каждый отдельно у себя хочет совершить то, что могут совершить только все народы, все вместе, общими соединенными силами» («Ряд статей о русской литературе» [80, с.26]) – совершенно узнаваемо для нас теперь: именно это, как мы помним, происходит в душе субъекта, поскольку он не может действительно обратиться к людям вокруг, и тут о внешнем сказано то, что внимательный анализ Р.Лэинга обнаружил во внутреннем, в человеческой душе. Дальнейшие строки Достоевского не оставляют никаких сомнений: «эта-то замкнутость от всех в самих себя … и придает каждому из них такие исполинские силы в борьбе с препятствиями на пути. Но тем самым эти препятствия только увеличиваются и умножаются» [там же] – будь это сказано о «ложных Я», это показалось бы прямой цитатой из «Расколотого Я». А это и означает, что «француз» и «англичанин» действительно имели именно этот смысл, именно такое место в душевных процессах писателя. А вот что сказано в противовес: «В русском человеке нет…непроницаемости, неподдатливости. Он… во все вживается (! – С.С.). Он сочувствует всему человеческому…» [там же]. Как и следовало ожидать, второй полюс тут – готовое описание «терапевтического». Только действует тут не человек, а «Мы», писатель имеет в виду русский народ; но как совпадает само описание, последовательность всех шагов – «проникнуться вашей идеей (то есть «англичан» и «французов» – С.С.), понять ваши идеалы, цели, характер стремлений ваших», и в итоге «двинуться в новую, широкую, еще неведомую в истории деятельность» [80, с.27], что и будет, добавим тут мы, новой деятельностью субъекта, изменившегося после внимания к Другому.

Говоря о Къеркегоре, мы обсуждали такую перспективу развития душевного неблагополучия, когда создаваемые из единства опыта поляризации, доходит ли дело до автономности «ложных Я», или нет, обнаруживают как бы на новом витке способность в свою очередь дробиться на противостоящие части, между которыми происходит в точности то же самое, что раньше с более крупными фрагментами опыта. В перевернутом (за счет другого положения Достоевского среди людей и его писательского опыта быть услышанным) виде мы найдем у русского писателя это же самое [там же, с.32]: ранее было сказано о том, что «мы» постараемся понять «французов» и «англичан», а далее говорится о том, что сами «Мы» составлены из дворянского сословия, к которому принадлежал и сам писатель, и «народности». Между ними, говорит Достоевский, до сих пор был разрыв - но вся проблема в долгом и привычном уже непонимании и более того, во взаимном нежелании понять. И желание понять - как нам предстоит еще подробнее говорить дальше – более существенно на взгляд писателя, чем реальная «понятость». То есть именно готовность сделать шаг меняет ситуацию, и противостоявшие до сих пор стороны оказываются едины в движении к лучшему – и более общему, чем могло быть, будущему.

Если теперь обратиться вновь к опыту психотерапии ХХ века, а именно к работе Э.Ван Дойрцен-Смит и Д.Смита [26], то мы найдем там следующее: исследования того, что же является по ощущению самих обращающихся за психотерапевтической помощью людей главным во всем происходящем, показывают, что это главное – чувство субъекта, что психотерапевт действительно хочет его понять – то есть это буквально, как и пред-чувствовал Достоевский, «все, чего надо». Как же выглядит у Достоевского обратный, по отношению к желанию понять, полюс? Полюс этот должен быть составлен, конечно, настоянием на своей непохожести на других тех, кто очевидно неразрывно связан. М.М.Бахтиным было показано, что персонажи романов Достоевского отчасти повторяют друг друга, являя собой как бы ряд вариантов одного характера [6]. Бахтин имел в виду, например, вот что: Раскольников («Преступление…») вынужден говорить со Свидригайловым, глубоко неприятным ему человеком – и добивается чтоб тот ушел, утверждая, что между ними нет совсем ничего общего. Свидригайлов пытается оправдать свое прежнее поведение как совершенное под влиянием чувств. «Разум ведь страсти служит» – говорит он. Что же отвечает чувствующий себя совсем иным Раскольников? «Да …просто-запросто вы противны, правы ль вы или не правы… и гонят вас».

Отчасти объяснение этих, как выразил это Бахтин, зеркальных отражений характеров уже предложено нами – мы имеем в виду принцип проникновения понимания предельно внешнего, понимания религиозных основ мироустройства в целом, в сами основания происходящего с конкретными персонажами. Именно таким образом, например, судьбы героев оказываются во многом повторяющими судьбу Христа. Кроме упомянутой уже сцены дома у Мармеладова, тут надо вспомнить, что признавшегося ей в своем преступлении Раскольникова Соня толкает вовсе не на признание в содеянном – а на страдание. «Донести, что ль, на себя надо?» – не понимает герой; «Страдание принять и искупить себя им, вот что надо» – вот какой следует ответ. Но есть тут и еще один аспект. Герои – это как бы стороны личности автора, и стороны, несводимые друг к другу. Это значит, что в происходящем с каждым из них действительно будет нечто повторяющееся – но каждый раз не просто в новом «материале», а как бы в различных вариантах развития одного и того же внутриличностного процесса. И главный герой «Преступления и наказания» воплощает собой еще не самый законченный вариант того продвижения к пониманию действительного значения человека рядом, которое было основным содержанием творческого пути самого писателя. Мармеладов, совершенно разрушенный человек, также видит, скажем так, возможность Другого, важность для каждого быть для кого-то важным (надо же, чтобы всякому человеку было к кому пойти, говорит он) – но эта возможность и по его мнению, и по его опыту не может быть реализована среди людей: «а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый…» [79, с.21].

Если мысли героя художественного произведения, как мы видим, не вполне во власти автора – они обладают как бы собственной логикой, диктуемой пусть и «рукотворным», но теперь целостным характером персонажа1, то сюжет есть прямое отражение того, что происходит в сознании пишущего. С этой точки зрения интересно, что точно так же, как мысли героя возникают в качестве синтеза имеющихся у него независимых порывов, реальный поступок Раскольникова как бы вбирает в себя действия и других людей. Пример тут - слова студента в трактире, разговор, невольно подслушанный Раскольниковым [с.53-55]. Дело не только в том, что там сообщаются сведения, без которых убийства не совершить, но студент к изумлению героя ораторствует перед своим знакомым в пользу устранения «бессмысленных» «старушонок» - и не вообще, а имея в виду именно будущую жертву Раскольникова! Это - серьезный аргумент в пользу того, что и в мышлении действующих лиц мы вправе видеть мышление самого автора: ход событий есть, очевидно, отражение авторского сознания – а происходящее в мыслях героев разворачивается так же, как разворачивается сюжет.

Сюда же, то есть к эффекту отражения в тексте мышления его автора, следует отнести и особую, специфическую двусмысленность слов студента: тот объясняет что, при своих убеждениях и произнесенных словах, сам не убьет – «не во мне тут и дело» [с.55]; эти слова никак не продолжены дальше. Но дело, раз Раскольников слышит эту речь и благодаря ей делает свой выбор – действительно не в говорящем! Разные голоса сознания Раскольникова объединяются в того, кто делает окончательный шаг к преступлению. Голоса различных героев также словно бы объединяются, как мы видим, в тексте – и тут, очевидно, имеет место синтез! А именно, после этого в тексте появляется сам писатель. Автор говорит вроде бы не очень существенные вещи – «опускаем весь тот процесс, посредством которого он (Раскольников – С.С.) дошел до последнего решения; мы и без того слишком забежали вперед…» [79, с.59]. Но это необычные для этого романа слова автора о себе, а не о героях – и слова эти есть взгляд на себя со стороны и оценивание себя! И автор возникает из-за героев именно тогда, когда ситуация близится к развязке, когда «последнее решение» вот-вот будет выполнено. Мы видим: выход автора за выбранные им самим рамки происходит так же, как это описано и в отношении героев. К тому же тот факт, что именно данный «процесс» автору возможно опустить и, отдельно от этого, как бы нет смысла описывать – показывает, что даже в развернутом его виде текст остается подробной мыслью самого Достоевского; и самую знакомую часть собственной привычной мысли можно (для себя самого) обозначить вот так, пунктиром.

Другой стороной этой же проблемы является осознанное наделение героя качествами, которыми обладал сам автор, и которые он очень ценил. Нам предстоит говорить тут о князе Мышкине («Идиот»). Князь Мышкин очень внимателен к людям – и к тому же он глубоко понимает характер человека и его душевные побуждения. При этом, вооружив своего героя такой проницательностью, Достоевский оставляет эти его способности, так сказать, без обычного применения. Мышкин не использует свою проницательность в своих интересах, и никогда не демонстрирует ее и не упражняет на людях. Весьма интересно – почему; и тут можно многое понять, если внимательно вчитаться в абзац, где описывается рассказ князя о своих упражнениях в каллиграфии [78, с.29-30]. Князь разворачивает перед удивленными слушателями, по сути, панораму человеческих характеров, какими они могут быть прочитаны по почерку. Такое, как просто человеческую способность, вполне можно себе представить. Но ведь тут совершенно неожиданно в характере героя обнаруживается нерядовая пытливость – без того, казалось бы, совершенно отсутствующая в нем. Мышкин увлечен вчувствованием в почерк – и никогда мы не видим его, так же азартного в познании человека рядом. Если учитывать, что ряд ранних героев писателя – еще не в романах, а в рассказах и повестях («Господин Прохарчин», «Слабое сердце», «Бедные люди») обладают по воле автора той же удивительной способностью каллиграфически писать и «чувствовать» почерк, а также и то, что сам писатель считал способность связывать почерк и характер признаком гениальной проницательности (см. об этом [80, с. 137]), то мы имеем дело с качеством самого автора, прямо переданным герою.

Тут надо говорить и о том, что Достоевский придавал большое значение именно такому роду человеческой проницательности, и о его собственных упражнениях в этой области: биографы писателя сообщают, что во время учебы в Инженерном училище юному Достоевскому особо давались рисование и черчение. Каллиграфия тоже оттуда. Именно рукописи «Идиота» среди всех бумаг писателя полны каллиграфических упражнений, и в самых ранних набросках к роману уже отмечено, что герой должен иметь хороший почерк ([там же]). Таким образом, именно каллиграфия Мышкина напрямую связывает его с автором1; каллиграфия автобиографична – и это дает нам в руки важный исследовательский инструмент.

Почему – учитывая ту интерпретацию, которую давал каллиграфическим способностям писатель, считавших их проявлением дара «угадывать, понимать и воплощать чужую мысль, идею, характер» [80, с.137] – Мышкин с такой осмотрительностью пускает в ход этот свой дар? Достоевский говорил о самом себе: «Я люблю… бродя по улицам, присматриваться к иным совсем незнакомым прохожим, изучать их лица и угадывать: кто они, как живут, чем занимаются и что особенно их в эту минуту интересует» (приводится по [80, с.92]). Князь, однако, не представлен нам в подобном занятии. Мало объяснить это сдерживающим влиянием характера героя в целом. Нам нужно найти возможность увидеть в действиях Мышкина как раз полное и нестесненное воплощение этой способности (ведь немыслимо думать, что Достоевский, снабдив столь важную для него фигуру собственным излюбленным средством познания людей, затем сковал героя пусть также очень существенными, но формирующими ровно обратный способ проявлять себя в мире, принципами). И, соответственно, важно увидеть искусство каллиграфии в том виде, в каком оно дано Мышкину, как то, что вполне воплощено не только в его письме и чтении почерка, но и в способе вести себя в мире, и прежде всего – с людьми.

Мышкин наделен способностями Достоевского проникать наблюдением в душу людей – но вроде бы мало пользуется этой способностью. Но как именно все это выглядит в романе? Князь проговаривает иногда своему непосредственному собеседнику свои соображения об его действительных побуждения сейчас – но только в контексте развернутого и выразительного следования за ним в эту же минуту. Кроме того, князь может высказывать свое мнение об отсутствующем человеке по просьбе тех, с кем он говорит в данный момент. И подобное суждение - например, о способности Рогожина жениться на Настасьи Филипповне: «женился бы, а через неделю, пожалуй, и зарезал бы ее» [78, с.121] – способно произвести очень сильное впечатление на присутствующих. Но дело в том, что тут Мышкин следует просьбе и интересам непосредственных собеседников, считающих, что им такое суждение князя необходимо. И потому это - часть поддержки их в осуществлении ими своих интересов, как эти интересы понимаются сейчас (надо ли говорить, что Мышкин безоговорочно поддерживает потребность «человека рядом» чувствовать себя достойным внимания, поддержки, способным быть центром происходящего, и еще его потребность знать, чего ожидать от других людей – но он не стал бы участником действий, с которыми внутренне не согласен?).

Таким образом, вырисовывается принцип: применять свой дар понимать напрямую только к отсутствующим по прямой просьбе тех, с кем он имеет дело сейчас, и лишь очень осторожно – по отношению к ним самим и по собственной инициативе, подчиняя в этом случае такое действие принципу поддержки Другого как более общему и всеобъемлющему. Вот почему Мышкину можно быть так

поразительно ярким в своей интерпретации почерка: писавших давно нет, и все его рассуждения о их наклонностях и желаниях имеют смысл следования за интересами непосредственных собеседников – а потому и не опасны для них. Теперь мы можем понять, в каком именно смысле в образе действий главного героя «Идиота» полностью находят свое воплощение способности самого автора романа. То есть они вовсе не сдерживаются внешними причинами вроде вступающих в противоречие с ними убеждений или черт характера героя. Достоевскому было свойственно «присматриваться к иным совсем незнакомым прохожим» – но вовсе не сообщать им результаты своих наблюдений! Он использовал их только косвенно, для литературной работы и, как достоверно известно, многое рассказанное им читателям не родилось в одиночестве за письменным столом, а есть воспроизведение таких вот живых наблюдений. Мышкин точно так же способен подумать о Гане в первое мгновение знакомства: «Он, должно быть, когда один, совсем не так смотрит и, может быть, никогда не смеется» [78, с.21] – но именно подумать, а не сказать.

Но тогда недолгий рассказ Мышкина о почерках имеет смысл некоторого романа в романе, и захватывающий характер этого короткого повествования о шрифтах не потому соответствует эффекту от самих романов Достоевского, что у этого рассказа и у романа в целом тот же автор, а потому, что он есть итог некоторого особого хода творческого мыслительного процесса у русского писателя. Подчеркнем еще раз: в эпизоде с образцами почерков Мышкин на время сам становится автором.

Как и по каким законам это происходит? Нам предстоит в этом случае герменевтическое прояснение места части – особой проницательности в отношении того, как выражается личность человека в его почерке, и еще самой азартной устремленности проникать в это – в целом, составленным личностью Мышкина, его способом действовать в мире, и его судьбой. Тут мы прямо оказываемся «на территории» В.Дильтея, именно так понимавшего движение мысли в усилии понять продукт художественного творчества [68]. В качестве такого продукта творчества могут быть рассмотрены, в разных случаях, и сам созданный Достоевским текст, и доступные сейчас для анализа его каллиграфические упражнения и росчерки в черновых тетрадях к роману и, при рассмотрении в иной плоскости - пусть и крайне скупо представленные нам – характеры и склонности тех, о чьем почерке рассказывает Мышкин генералу. А основной принцип продвижения мы, вслед за Дильтеем, определим так: наращивать свое присутствие внутри произведения как мира, свою жизнь в нем до тех пор, пока произведение как бы не «раскроется» или не «разойдется в стороны», подобно занавесу на сцене, на котором мы видели изображение. И тогда за этим разошедшимся занавесом для нас откроется личность автора, до поры надежно скрытая тканью романа и, в этот же самый момент и непременно, перед линией занавеса для нас проступим мы сами, так как обнаружение собственной судьбы как историчности, по Дильтею, есть неустранимая сторона истолкования художественного произведения. Другая же сторона этого истолкования, как уже сказано – обнаружение личности его создателя как его исторического существования.

Набросав самыми общими штрихами принципы рассмотрения творчества Достоевского, каким оно предстает для терапевтического познания (а контуры эти заданы взаимоопределяющими отношениями в паре «Я-Другой»), мы перейдем теперь к обсуждению разных сторон происходящего в самом творческом процессе, итогом которого стало появление всемирно известных произведений писателя. Нам следует только понимать, что показанное уже выше, постоянно происходящее взаимопроникновение мыслительного и мыслимого не оставляет, очевидно, возможности совершенно отдельного рассмотрения. Если только не действовать прямо вопреки отстаиваемой нами же логике, то нам предстоит двигаться, повторяя ход мысли писателя и подчиняясь тем же законам, по которым происходило ее движение, то есть так же постоянно менять планы рассмотрения. И доказательством правомерности такого «исследовательского следования вослед» может быть только его продуктивность – если оно окажется продуктивным. Но зато других доказательств, как полагаем мы, не может быть.


2.3. Феноменология человеческой деструктивности.


В уже приводившихся нами словах К.Ясперса о двух экзистенциях, открывающихся друг другу в коммуникации – а именно в этом автор «Смысла и назначения истории» видел назначение и смысл – ключевым является слово открываться. Открываться это значит действовать по собственному внутреннему побуждению, и наличие такого же побуждения у человека рядом может быть только необходимым условием. Необходимым, но не достаточным – все окончательно решится внутри. Мы предложили уже принцип понимания того, что происходит внутри. И развить, конкретизировать этот принцип мы теперь попробуем от противного, рассматривая, как и почему именно этого внутри, в душе человека, может не происходить – и что происходит взамен.


2.3.1. Избегание контакта с окружающими людьми.


Самое простое, что представляется сразу – человек не открывается, когда чувствует, что его пытаются