Игорь блудилин-аверьян эхо и egо выпуск второй «книга бесед»

Вид материалаКнига

Содержание


Читая «Примечания» к «Исповеди бл.Августина», сделанные Марией Ефимовной Сергеенко
Сенека считал, что между играми детей и занятиями взрослых нет, по существу, разницы.
М.Е.Сергеенко. Жизнь Древнего Рима. М.-Л., 1964.
Позднейшее добавление.
Пенула — толстый тёмного цвета грубый плащ: одежда школьного учителя. (Фреска из Помпей, надгробие из музея в Трире).
Бл.Августин называет Писание «голосом облаков».
Блаженному Иерониму после чтения классиков стиль пророков показался грубым и противным.
Обычная метафора у христианских писателей первых веков — обозначать всякий соблазн «птичьим клеем».
Солнце и луна играли важную роль в учении манихеев. Это были небесные корабли, доставлявшие в царство света божественные частицы
Св.Иероним в письме к некоему Дамазу: «Пищей демонам служат стихи поэтов, мирская мудрость, пышные речи риторов».
Манихеи делили царство мрака на пять областей или пещер: была пещера Мрака, Дыма, Бурного Ветра, Разрушительного Огня, Вредной В
Бога надо искать, утверждает бл.Августин, в самой глубине своего сердца: Бог выше самого высокого в человеке, но Он присутствует
Еврипид: «услада для смертных в бедствиях, стенаниях и потоках слёз. Они облегчают скорбь и разрешают великую сердечную муку».
Пифагор: символ Вселенной — число 10; оно складывается из первых четырёх чисел — 1+2+3+4 («пифагорейская тетрада»).
Бл. Августин говорит о геометрии и арифметике как о науках, подтверждающих существование незыблемой истины: они как бы открывают
Древние писали острой палочкой (стилем) на дощечках, покрытым слоем воска.
М.Е.Сергеенко, «Жизнь Древнего Рима»
Сенека в молодости обычно начинал Новый год с купания в ледяной воде пруда
Император Клавдий освободил римского гражданина от обязанности вступать в брак
В Риме на душу населения приходилось в среднем ежедневно от 600 до 900 л воды (в 1900 году потребление воды одним человеком в Пе
...
Полное содержание
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   18

Читая «Примечания» к «Исповеди бл.Августина», сделанные Марией Ефимовной Сергеенко



Со временем — за сорок-то лет практически непрерывного чтения! — я приучился, наконец, читать примечания.

По современному книгоиздательскому канону примечания составителей или комментаторов помещаются в конце книги, после авторского текста. Мне этот канон не нравится; его придумали издатели, следуя исключительно своим интересам: чисто технически облегчить себе набор текстов, чем когда помещая комментарии или примечания в постраничных сносках. Но размещение примечаний вне текста, в конце книги, имеет, конечно, громадный психологический изъян: чтобы прояснить непонятное место в тексте, читатель вынужден прерывать чтение и копаться в конечных страницах, выискивая разъяснение. Не все на это способны, иногда делать это просто лень, не хочется прерывать процесс чтения как такового и т.п. Закладками современные книги не снабжаются; опытный читатель такую закладку сам заблаговременно приготовит, а отрок, взявший, м.б., книгу вообще впервые в жизни? Конечно, поленится. Именно так, в течение многих лет чтения, я и поступал с примечаниями: попросту не читал их, и всё. В старых, дореволюционных и отчасти довоенных книгах такие примечания помещались внизу страницы, и читать их было очень удобно.

Лет двадцать назад, когда я впервые «залез» в примечания, которые, как правило, печатаются очень мелким шрифтом, словно намеренно отталкивая читателя: мол, не обязательно читать — я был поражён, насколько богаче после чтения таких примечаний становится текст автора!

С тех пор я примечания читаю обязательно. Мне открылось несметное богатство человеческой эрудиции и знаний, и автор предстаёт зачастую после чтения примечаний совсем другим.

Классическим примером культурного комментария стали для меня примечания В.Сукача к книге произведений В.В.Розанова «Розанов о себе и жизни своей». Эти примечания имеют самостоятельную культурно-литературную ценность и вводят в «мир В.Розанова» на культурном уровне, полностью отвечающем уровню культуры самого Розанова.

Подобного же качества комментарии подготовлены В.Сукачем к изданным им «Уединённому» и «Смертному» в издательстве «Русский путь». В Сукач первым (насколько мне известно) ввёл в свои комментарии подлинный know-how, который, вообще говоря, надо бы ему запатентовать: он в комментариях приводит иллюстративный материал — фотопортреты личностей, о которых идёт речь в текстах Розанова.

Богатейший культурный материал предлагается читателю в комментариях к «Исповеди», сделанные М.Е Сергеенко.

М.Е.Сергеенко, как я постепенно выяснил — в интернете и в других книгах — была одним из ведущих наших специалистов по древности, в частности, по Древнему Риму и по средневековью. Она знала древность блестяще и подробно, словно жила в ней. Читая её примечания к Августину, я будто приближался к нему: вот он — сияющая точка на горизонте; но страница, другая — и Августин приближается, я уже различаю складки его плаща, вижу блеск глаз, серьёзное и пытливое выражение его лица, слышу его голос...

Примечания М.Е.Сергеенко к «Исповеди» имеют самостоятельный характер самостоятельного произведения.


Бл.Августин был неизменно убеждён в высоком достоинстве человека и в том, что его жизнь от Бога. Поэтому он никогда не терял надежды на спасение человека, при всей греховности человека. — Великие люди — это своеобразные слепцы: они полагают, что все видят мир так же, как они, и не учитывают психологию низменного человека, негодяя. Негодяя, преступника не переделаешь и не спасёшь, даже чудом. У меня на этот счёт никаких заблуждений нет. Я уже писал где-то, что прекраснодушие великих гуманистов может быть очень опасно. Негодяя, преступившего закон и убившего человека, надо уничтожать. Убившего негодяя или бандита, — скажем, в порядке самозащиты — следует наградить, как героя: он очистил общество от грязи, защитил и общество, не только себя. Негодяйство записано в генах; как их можно переделать?! Предвижу возражения: а как быть с добровольными «санитарами», убивающими, например, проституток? Ответ: проститутки — не убийцы, а падшие создания, которые, вообще говоря, горя в жизнь не вносят. Кроме того, эти «санитары» — как правило, люди, психически свихнувшиеся на своих комплексах неполноценности. Таких надо тоже уничтожать. Что-то не видать «маньяков», которые убивали бы исключительно сильных бандюков; нет, они убивают беззащитных грешниц.

Ладно-ладно, замолкаю: юриспруденция — не моя стезя...


Сенека считал, что между играми детей и занятиями взрослых нет, по существу, разницы. — Об этом уже писано мной (см. выше). Я, оказывается, не только с Августином мыслью совпал, но и с Сенекой.


М.Е.Сергеенко. Жизнь Древнего Рима. М.-Л., 1964. — Надо бы найти эту книжку. М.Е.Сергеенко, кажется, знающий и неравнодушный, глубокий знаток (кажется, это женщина).

Позднейшее добавление. Книгу я нашёл — переизданную уже в наше новое время. Поразительно интересная книга! О ней тоже пойдёт речь в этой главе (см.ниже).


Пенула — толстый тёмного цвета грубый плащ: одежда школьного учителя. (Фреска из Помпей, надгробие из музея в Трире). — А я вот был в Трире, но не знал даже, остолоп, что там есть музей древностей. Возле музея какого-то Карла Маркса был (напротив марксова музея, буквально дверь в дверь, бордель «Весёлые пираньи» с девками и порнофильмами, туда-то я и мои спутники-бизнесмены, подвыпившие, и направлялись, когда случайно наткнулись на музей Маркса; то-то хохоту было! При коммунистах за такое лет на десять посадили бы!), а про действительно интересный и нужный мне музей древностей даже не знал. А теперь уж я в Трир вряд ли попаду... Хорошо хоть, что мимо древних городских врат не прошёл, знаменитых Porta Nigra («Чёрные врата») (4-й век); даже фотография моя на их фоне есть. А вот на остатках амфитеатра 1-го века не был, и в термах Диоклетиана не был. Ай-яй-яй!


Бл.Августин называет Писание «голосом облаков». — Я ж говорю: поэт! И поэт мощный. Каков образ, а?!


Umbra — тень; adumbrare — обезьянничанье. По Платону, всё неизбежно тянется подражать Богу. Дьявол подражает Богу, как подражает человеку обезьяна. — Беглая фразочка Августина вызывает в памяти М.Е.Сергеенко положение Платона. — Вот он, комментарий истинно образованного и неравнодушного знатока, подлинного учёного. Следует сказать, что я мало встречал таких дельных комментариев, как комментарий М.Е.Сергеенко к «Исповеди» Августина. С таким же интересом, помню, я читал в высшей степени дельные комментарии В.Сукача к текстам В.В.Розанова в книге «О себе и жизни своей» и комментарии того же В.Сукача к изданному им «Уединённому» и «Смертному». Комментарии такого рода следует по художественной их ценности приравнивать к оригинальным текстам. Впрочем, об этом я уже говорил в преамбуле.


Блаженному Иерониму после чтения классиков стиль пророков показался грубым и противным. — А есть ли сейчас люди, способные прийти к такому заключению? Да и нужно ли оно? Подумаешь, какая разница: стиль Цицерона и Цезаря по сравнению со стилем ветхозаветных пророков изыскан и изящен, но нам-то что с того? Как говорится, нам бы ваши заботы. Другие времена, другие ветры...

А вот М.Е.Сергеенко находит нужным прокомментировать это место. Значит, кому-то этот оттенок до сих пор нужен и важен.


Обычная метафора у христианских писателей первых веков — обозначать всякий соблазн «птичьим клеем». — А что? Хорошая метафора... И опять, в сотый раз восхищаюсь уровнем эрудиции М.Е.Сергеенко: ведь про этот «птичий клей» нужно было знать!..


Солнце и луна играли важную роль в учении манихеев. Это были небесные корабли, доставлявшие в царство света божественные частицы, освободившиеся из плена материи. — Как богат мир человеческих воззрений! Так человек шёл к истине — наощупь, догадками, фантазиями: микронными шажками. И так и не пришёл до сих пор, так и блукает в мире догадок и фантазий.


Св.Иероним в письме к некоему Дамазу: «Пищей демонам служат стихи поэтов, мирская мудрость, пышные речи риторов». — Всё то, что глубоко украшает жизнь человека, всё то, что придаёт ей пряный сок, есть пища демонов... Страшное дело — святость непогрешимая!


Манихеи делили царство мрака на пять областей или пещер: была пещера Мрака, Дыма, Бурного Ветра, Разрушительного Огня, Вредной Воды. — Прекрасные поэтические метафоры, поднимающиеся до образов. Искусство есть тоже инструмент познания.


Бога надо искать, утверждает бл.Августин, в самой глубине своего сердца: Бог выше самого высокого в человеке, но Он присутствует в сердце даже грешника. — Есть, однако, грешник и грешник...

Еврипид: «услада для смертных в бедствиях, стенаниях и потоках слёз. Они облегчают скорбь и разрешают великую сердечную муку». — Современная наука установила, что плакать необходимо человеку: со слезами из организма выводятся яды, образующиеся в результате стрессов, которыми так богата наша жизнь. А древние это знали без всякой нашей позитивистской науки.


Такова ли трансцендентность Бога, чтобы ему безразличны были наши страдания, и нам нечего ожидать от Него помощи и утешения в горе? Бл. Августин никогда не сомневался в том, что Провидение внимательно к людям и заботится о них. — Трогательный пассаж, где выявляет себя редкий в учёных комментариях личный элемент: по первой фразе понятно, что М.Е.Сергеенко — верующий человек и за доводами Августина следит не равнодушно, как учёный-исследователь, а с пристрастием.


Пифагор: символ Вселенной — число 10; оно складывается из первых четырёх чисел — 1+2+3+4 («пифагорейская тетрада»). — Казалось бы, так просто; а есть в этом остроумном и зорком наблюдении какая-то красота.


Первородный грех, по бл. Августину, включает: 1) наследственую вину и как следствие её — смертность; 2) беспорядочность и слабость человеческой души, выражающуюся: а) в бессилии воли, неспособной решиться на доброе; б) в незнании Бога и добра; в) в активном стремлении к злу. Мысли эти коренились в собственном опыте и самонаблюдении — «умирали в Адаме» (1 Кор., 15, 22). — Чтобы сделать такой насыщенный комментарий, мало одной учёности. Надо хотеть такой комментарий сделать, т.е. болеть за дело. Стих, на который ссылается М.Е.Сергеенко, таков: «Как в Адаме все умирают, так во Христе все оживут».


Бл. Августин говорит о геометрии и арифметике как о науках, подтверждающих существование незыблемой истины: они как бы открывают дверь в духовный мир. — И в арифметике, и особенно в геометрии есть особенная, тончайшая красота, и дело не только в логике, т.е. красоте внутренней, но и во внешнем, т.е. в особом изяществе геометрических построений.

Вообще, математика — система наук изящных как снаружи, так и изнутри. Это внутренне и внешне изысканный мир. Она несёт на себе печать божественного, космического, воистину надчеловеческого, внечеловеческого.

Математика — это воплощённая трансцендентность.


Древние писали острой палочкой (стилем) на дощечках, покрытым слоем воска. — Об этом в наше время говорилось чуть ли не в учебниках пятого класса, а всё равно воспринимается свеже, интересно.


Во всяком подверженном изменению существе смерть есть не что иное, как изменение, ибо уничтожает в нём то, что было <... ...> «Молодость», по Августину — возраст от 15 до 30. — Всякому пищущему мемуары эта деталь может быть интересна и употреблена.


«Сердце» в смысле библейском — место правильных и глубоких мыслей, место, где человек видит истину и к ней прилепляется. Это близко к пониманию Паскаля: и для того сердце выше разума, оно видит «начала» и охватывает истину, недоступную разуму. «Ожирел сердцем» (Ис., 6, 9-10): жир, в котором нет ни мускулов, ни нервов, как бы выключен из деятельной жизни. — Интересное замечание; я полез в книгу пророка Исайи, нашёл 6-ую главу и 9 – 10 стихи; в современном переводе не «ожирел сердцем», а «огрубело сердце». В новом переводе утерян культурный аромат; а М.Е.Сергеенко комментирует по какому-то старому переводу, возвращая в культурный оборот интересный штрих о древних воззрениях. — Нет, воистину великое дело — подлинный профессионализм! Толкуя некое тёмное место в тексте Августина, М.Е.Сергеенко вспоминает и Паскаля, и старинный библейский текст.

М.Е.Сергеенко, «Жизнь Древнего Рима»


Внимательный читатель обратил, наверное, внимание, что я себе приказал найти книгу М.Е.Сергеенко «Жизнь Древнего Рима».

Итак, «Жизнь Древнего Рима» попала мне в руки как бы «попутно». Увлечённый комментариями к старинной-старинной книге, я попал в плен обаяния автора этих комментариев и захотел прочесть собственную книгу комментатора, выдающегося учёного и знатока античности.

Я не ошибся: книга о Древнем Риме не обманула моих ожиданий. Я, что называется, погрузился в древнеримскую жизнь. Рим стал мне ближе, яснее и интереснее. В его жизни было много такого, что и сейчас присутствует в жизни наших городов, нашего Мегаполиса. Оправдывается мысль Августина о том, что всё присутствует во времени как в одновременности...

... грохот средневековой военной возни... — Замечательная метафора! Перл! Учёный выражается художественно и этой художественной выражает суть явления, им описываемого. Редко такое встретишь в наших учёных трактатах.


Уже к началу Второй Пунической войны в Риме появились многоэтажные дома. Бык, убежав с рынка, взобрался по лестнице на третий этаж; это сочли зловещим предзнаменованием. — Замечательная деталь. Здесь любопытно всё. Во-1-х, многоэтажные дома — в Древнем Риме! С лестницами межэтажными! Непривычно как-то думать, что древние римляне жили в квартирах! Во-2-х, какие же были там лестницы, если по ним могли бегать быки! Представим, что в нашей панельно-блочной многоэтажке где-нибудь в Чертаново или Дегунино взобралась на площадку третьего этажа корова! Непредставимо... А в Древнем Риме бык, который крупнее коровы вдвое, взобрался.

Нет, такие книжки надо читать. Вон сколько всего из них узнать можно.


Сговорились держать цену, словно продавцы масла... Некто Мамурра требует, чтобы ему показали красавцев-рабов, которых прячут от глаз толпы, предназначая их для избранных покупателей... — Нет ничего нового под луной, господа...


Сенека в молодости обычно начинал Новый год с купания в ледяной воде пруда. — Я ж говорю: нет ничего нового на этом свете.


В истории действуют не только те силы, которые можно определить числом и мерой: невесомые и неисчисляемые оказываются не менее действенными и мощными. Одной из таких сил является гордое сознание своего значения; иногда его испытывает целый народ, иногда отдельные его классы. При Августе ремесленники, мелкие торговцы, отпущенники — «вчерашние рабы» — эти ничтожные существа, оказываются вдруг рядом с аристократией! Они имеют право надеть ту самую тогу, которую носят консулы и т.д. — Император Август сознательно пошёл на это, потому что не доверял потомственной аристократии, привыкшей к власти; Ленин собезьянничал и объявил, что «кухарки могут управлять государством». Поистине, неразрывна цепь времён, и всё сегодняшнее уже было изобретено в древности.


«...медлительная помощь закона...» — Это замечательное, художественное выражение Тацита (Анн., VI, 11), но М.Е.Сергеенко чувствует и ценит художественную метафору и повторяет Тацита с удовольствием.


Император Клавдий освободил римского гражданина от обязанности вступать в брак. — Как интересно! Значит, до Клавдия каждый римский гражданин был обязан жениться! Женщина, родившая четверых детей, освобождалась от всякой опеки. И т.д. Вот как вершилась демографическая политика в древности.


В Древнем Риме были ещё «сверлильщики». Это отнюдь не особые специалисты, а «водяные воры», которые сговорившись с кем-либо из частных лиц, не имевших право на получение воды, просверливали водопроводные трубы (в Др.Риме они были из свинца), облегчая таким образом кражу воды для заинтересованных лиц. — Жизнь! Украина не первая, кто придумал кражу из трудопроводов...


В Риме на душу населения приходилось в среднем ежедневно от 600 до 900 л воды (в 1900 году потребление воды одним человеком в Петербурге исчислялось в 200 л). — Сейчас, в начале века, в Москве норма ежесуточного душевого потребления воды составляет 320 л, и это считается расточительным. Немцы потребляют 130 л...


В Древнем Риме на кровати не только спали, но и обедали, и читали, и писали. — Т.е., средоточием жизни в Риме была кровать...


Сенека в одну из своих злых минут (у него бывали и такие, и тогда мир казался ему скопищем одних пороков), вспомнив Аристотеля, назвал женщину «существом диким и лишённым разума». — Да разве один Сенека в этом был грешен? — Но меня в этой фразе зацепило другое, а именно: глубина знания М.Е.Сергеенкой древности, древней литературы; она совершенно свободно обращается с источниками; чувствуется, что здесь она — у себя; впечатление такое, что о древности и древних она знает всё.

...древняя богиня Матерь Матута — богиня рассвета и рождения… — Опять демонстрация великолепной эрудиции. О второстепенных богах древности знают единицы, и то не все и не всё. Кстати, в интернете, например, я не смог найти, кто такой Мом; и только случайно в каком-то комментарии узнал, что Мом — у древних греков бог смеха. А теперь вот — Матерь Матута, о которой я узнал впервые. Меня могут спросить: ну и что? На чёрт она тебе сдалась? Да, конечно, отвечаю я, вроде и не нужна вовсе, а всё-таки что-то расширяется в моей жизни, когда я узнаю, что у римлян не розовоперстая Эос, юная девушка-заря, а зрелая Матерь Матута освящала собой начинающийся день и начинающуюся жизнь... В этом что-то есть.

Мне порой кажется, что в области культуры, особенно для писателя, бесполезных знаний не бывает.


На этом я заканчиваю затянувшуюся беседу с Августином и с М.Е.Сергеенко.

Передо мной, за чтением их, раскрылся полнокровный мир европейской Культуры в её становлении. Конечно, я задел самый краешек этого мира. Но — задел-таки! Для меня прояснилось, что духовные основы нашего нынешнего существования стали закладываться ещё в глубокой древности, что духовная культура творилась на Западе со всем напряжением духовных и физических сил.

Поэтому не стоит смотреть на Запад пренебрежительно. Наша духовность началась, в том числе, и оттуда. Христианство, оплодотворившее Россию, пришло к нам не с Востока и не с Юга — оно плод Запада.

Читая «Исповедь» бл.Августина, я почувствовал это.

Рассуждать в этой книжке о деградации Запада было бы лишним. Причины его нынешнего культурного и духовного ничтожества слишком сложны, слишком требуют усилий не одного «филозофа» вроде меня, слабого дилетанта, а соединённых усилий неравнодушных и, следовательно, духовно не погибших профессионалов. Но Запад не погиб ещё, рано его хоронить. У него есть ещё мощные философы, умницы (Бодрийяр, например), которые понимают, что к чему... Впрочем, об этом речь ещё впереди — если Бог даст.

Однако — стоп. Dictum sat est — сказанного достаточно: моё «Эхо и Ego» — это не философский трактат, это всего лишь беседы с великими тенями, некоторые попутные мысли о читанном...


Глава 9

Честертон



«Вечный человек», М., 1991


Честертон большинству русских читателей известен как автор детективных рассказов о священнике отце Брауне, обладавшем даром гениального сыщика — вроде Шерлока Холмса. Я когда-то читал его роман «Человек, который был четвергом» — но мне даже в голову не пришло, что человек, написавший его, был тем самым Честертоном, знаменитым автором отца Брауна. Оказывается, всё наоборот: человек, сочинивший отца Брауна — тот самый знаменитый Честертон, который написал «Человек вживую», «Человек, который был четвергом», «Святой Франциск Ассизский», «Вечный человек», «Святой Фома Аквинский», «Перелётный кабак», «Возвращение Дон Кихота», «Человек с золотым ключом» и др.

Осмелюсь утверждать, что рядовой русский читатель Честертона не знает вовсе. Отец Браун заслонил самого Честертона.

Я и книгу-то «Вечный человек» купил в своё время, привлечённый именем автора отца Брауна. Думал, что покупаю книжку для развлечения, раскрыл — и несказанно удивился, обнаружив совершенно другое. Видимо, настроение в ту минуту не способствовало чтению «Франциска Ассизского» — с позёвыванием пролистав предисловие и вступление, я книгу отложил, потом перевёз на дачу как чтение второго ряда. И забыл о ней.

В одно из дачных лет я на неё наткнулся, копаясь на полках в поисках чтения на ночь. Взял, принялся читать... и с той минуты Г.К.Честертон стал одним из самых «востребованных» мною писателей.

Он пишет о серьёзном. Может быть, о самом серьёзном, что есть в мире. И пишет всерьёз, — но простыми, даже первозданными, словами.

Вера, внутренний мир человека, человек и Бог, Бог и человек, любовь как содержание жизни — вот несколько тем из духовного пространства Честертона. Эти темы определяют его воззрения на историю. Мировая история — или, во всяком случае, европейская — определяется, по Честертону, дихотомией «Бог и человек». По Честертону, не только история мира движется в этих координатах — но и биография каждого индивидуума, т.е. «история» каждой отдельной человеческой жизни, тоже определяется верой и тем, в Боге человек и с Богом или отпал от Него и живёт вне Его и без Него. Последнее, уверяет Честертон, невозможно — это неразумный, обуреваемый гордыней человек всего лишь думает, что он живёт вне Бога и без Бога. Человек-то, м.б., и без Бога, — да Бог всегда с ним.


Люди Тёмных веков были чисты. Они были как дети. (Грубы, невежественны, ни к чему не способны, кроме войн с ещё более грубыми языческими племенами, но они были чисты). — Об этом же пишет Б.Н.Тарасов в своей «Истории» и в «Мыслящем тростнике».


В Италии сохранился пережиток лучшего, что было в античности, — здесь были республики, маленькие государства с демократическими идеалами, в которых нередко действительно жили граждане. — На полях против этого места читаю мною написанное: «Демократия — факт психологии, а не разума. Нечто вроде коллективного сумасшествия». Та корпускула времени, в которую я это написал, исчезла в неостановимом потоке времён, и я нюансы забыл.

Но вспоминается фраза моего покойного немецкого друга Игоря фон Глазенапа: «Демократия — это кабак!».

В правоте этого посыла я не сомневаюсь.

Интересна, кстати, оговорочка Честертона, на первый взгляд незаметная: словечко «действительно». Он как бы признаёт, что то, что внешне называется «демократией» (т.е. властью народа), на самом деле таковой не является, ибо властвуют в обществе не народ, а ловкие богачи, народ дурящие. Думаю, что и в античности никакого «действительного» не существовало.

Демократия — самая удобная форма власти для обмана народа. Она нужна не бедняку, интересы которого она никогда защищать не будет; она нужна только богачу, ибо позволяет ему, удобно отгородившись от народа формальными признаками демократии (парламентом, конституцией, общественными палатами, голосованием большинства и прочими «демократическими» институтами), править этим народом так, как ему удобно.

Господа демократы, я монархист, сторонник нравственной и просвещённой монархической власти. Как власть монарха сделать нравственной — не мой вопрос, не знаю, не думал. Но если говорить о природе вещей, о сути государственной власти как таковой, то нравственная просвещённая монархия — идеальное устройство государственной власти для России.

Кстати, коммунисты к этому тоже шли: только вместо «монарх» говорили «генсек». А проиграли страну потому, что в основе нравственность была не та: человеку экономически дышать не позволяли, думать не разрешали, гнули. Разреши частную собственность и частную инициативу, огради её от кражи и произвола завистников и криминала по-настоящему, а не на бумаге, дай ему свободу слова, дабы пар своей глупости каждый дурак выпустить мог бы в атмосферу, как сейчас — и никогда никто такую коммунистическую власть не своротил бы. Народ сам бы её защитил против посягнувших на неё продажных политиков вроде Горбачёва или Ельцина.

Иногда мне думается, что свобода слова — это требование физиологии человеческого организма. Человеку физиологически необходимо время от времени орать, и возможность поорать надо ему предоставить законодательно. Англичане в Гайд-парке специально уголок оборудовали, где каждый орёт что и когда хочет. Грамотно!


Стремление к совершенству издавна принимало форму обетов целомудрия, бедности и послушания. — Эти обеты — форма Отказа, того великого Отказа, который обнаружил в человеческой природе Маркузе. И Достоевский заметил, что в Отказе есть какое-то высшее наслаждение. Всё это так, но ведь, кажется, если вдуматься уж до конца, мы имеем дело с очередным противоречием человеческой природы, с замкнутым кругом: убегая от искушения, верша Отказ, отбрасывая тем самым от себя неугодное, человек, ищущий совершенства, творит, созидает нечто новое — и процесс созидания, и само новое несёт в себе для него элемент наслаждения, причём наслаждения высшего типа: духовного. Это означает, что в недрах великого Отказа в самый момент его зарождения зреют зёрна следующего Отказа: Отказа от Отказа. Ибо, создав что-то, человек владеет тем, что он создал, а владение чем-то означает и нарушение целомудрия, и небедность, и непослушание, и надо опять отказываться от всего в погоне за совершенством...

Так вновь утыкаешься в вечное гегелево отрицание отрицания.


...во всяком христианском обществе живёт дух покаяния <… …> Один честный атеист, споря со мной, сказал: «Христиане живут в рабстве, потому что боятся ада». Я ответил ему: «Если б вы сказали, что рабы получили свободу только потому, что их владельцы боялись ада, это был бы по крайней мере бесспорный исторический факт». — Честертон, несомненно, знающий дело, пишет, что многие освобождали рабов в припадке покаяния.


В самый тёмный час Тёмных веков появилась в Азии ересь и стала новой религией, воинственной и кочевой религией мусульманства. Она была похожа на многие ереси, вплоть до монизма. (*Монизм — в современной философии учение о единой субстанции, из которой происходит мир — крайний материализм или крайний идеализм. Ч. употребляет это слово в значении «сведение всех явлений к одной сущности или причине», имея в виду мусульманское единобожие* — Прим. Н.Трауберг). — По какому-то поводу я предположил, (см. где-то в Дневнике), что всякая ересь — лишь очередная гипотеза о возникновении (или создании?) всего существующего и о сути мира и человека. Это одновременно и космогония, и теогония, и теодицея, и антропология. Мне иногда кажется, что любой человек, задумывающийся о начальных вещах, стихийно творит ересь.


Три дофранцисканских движения (отпущение рабов на волю из-за покаяния, введение целибата папой Григорием VII, крестовые походы) подобны ветру, дующему в холодный день. Этот чистый, суровый ветер продувал насквозь мир, проходивший очищение <… …> Есть что-то чистое и бодрое в атмосфере тех грубых, а иногда и жестоких эпох. — Мир очищался от варварства язычества — вот мысль Честертона. Вот как он аргументирует: «Вода — уже не та вода, куда бросали рабов на съедение рыбам. Сам огонь преобразился в пламени. Огонь уже не тот огонь, куда бросали детей на съедение Молоху. Цветы уже утратили запах приапова сада; звёзды перестали служить холодным далёким богам. И вода, и огонь, и цветы, и звёзды ждут новых имён от того, кто вытравил из души последний след поклонения природе и потому может вернуться к ней». — На полях мной написано: «Надо ли будет вот так же очищаться от христианства?» И «Похоть, секс — поклонение природе».

Мы сегодняшние, отшатнувшиеся от христианства и ударившиеся в похоть, в секс, в угождение своим низменным природным желаниям (пьянство, наркотики, криминал, азартные игры) — приближаемся ли мы тем самым к природе? И вообще, почему возникает такой вопрос о приближении к природе; почему надо думать об этом? Ну, приближаемся, ну, не приближаемся — какая, в сущности, разница? Почему мы должны задумываться об этом?

А в задумывании об этом присутствует глубокий смысл. Он заключается в том, что мы живём, мы думаем, мы переживаем о своей сущности. Уже сам факт такого задумывания несёт в себе некую неплоскую истину. Думать, думать, думать... в этом — смысл всего.


...искали в начале его жизни знамений и знаков, предвосхищающих землетрясение духа. — Прекрасная, очень цельная и глубокая метафора.

Со сложным огорчением вспоминаю: есть у меня в архиве наброски романа, который я думал назвать «Землетрясение», имея в виду именно землетрясение духа. Но кристаллизовывался он в начале 80-х годов, ещё во время работы моей в Германии, и конфликт его был построен на неприятии человеком неподвижности окружающей жизни; грянула перестройка, и роман ещё в задумке устарел в одночасье.

Иногда мне брезжит, что такому роману время ещё грядёт...


...ангел — и ветер, и вестник, и пламя. — Замечательно! Воистину — подлинно художественная проза есть воплощение поэзии.


...святой прежде всего — это вызов веку сему. — Вновь глубина мысли, заключённой в совершенную форму: минимум слов; и в этом минимуме — сокровенная суть явления по имени «святость».


XIII-й век был, конечно, прогрессивным веком, м.б., единственным прогрессивным веком в истории. — Вот к таким как бы походя обронённым фразам всегда нужно прислушиваться, им следует внимать; образованный человек такими фразами случайно, ради красного словца, не бросается. За такими фразами — бездна духовной работы, труда, пахоты мысли.

Хочется углубиться: почему «прогрессивным»? почему «единственно прогрессивным»? Понадобится разобраться, что такое, собственно, «прогресс»? Понадобится разобраться в истории XIII-го века в Европе, а заодно и в историю веков XII-го и, минимум, XIV-го... А уж если думать о «единственно прогрессивном», то и вообще об истории средних веков и так называемого Возрождения придётся внимательно читать знатоков; и не просто читать, потому что знатоки бывают разные, и большинство их по привычке шпарят о обновленческом духе Возрождения, тогда как Возрождение было шагом назад в духовном развитии человечества (см. Паскаля, Б.Н.Тарасова и др. по-настоящему знающих и умных людей); и т.д. И разобравшись, выработав свою оценку, согласившись или не согласившись с Честертоном в этом вопросе, обнаружить в себе такое расширившееся культурное пространство! такой прояснившийся взгляд на человека, на религию, на историю Европы и мира, на себя, в конце концов! И поймёшь, что ты не песчинка в мироздании, а некая неотъемлемая от мира сущность, и без тебя мир был бы беднее. Но это надо понять, до этого надо самому мыслью своею, усилием своей души дойти. А не дойдёшь — значит, «ты — всего лишь унылый гость на тёмной земле», как говорил Гёте. И занимайся своим узеньким дельцем: менеджрируй в фирме, мечтая о новом джипе и об «отдыхе на Канарах», или точи детали на своём токарном станке и мечтай о новом мебельном гарнитуре, или возись с рассадой в своей помидорной грядке и соли грибы на зиму...


Ранние христиане звали бесами языческих богов — и были правы. — Собственно, о каком возрождении идёт речь в эпоху Возрождения? Возрождения чего? Не язычества ли, попросту говоря?


...великая культура трубадуров, возникшая в Провансе или Лангедоке... ...В провансальской романтике, как и в печальной провансальской ереси, было слишком много духовного. Эта любовь не грешила чувственностью — она грешила утончённостью, доходящей до условности. — Честертон говорит об этом в связи со словами Святого Франциска, который восторженно, как об истинной возлюбленной, говорит о Нищете. Вот — пример просвещённой зоркости знающего человека: связать поэзию трубадуров и проповедь Франциска о нищете, и поместить всё это в поле романтической духовной культуры европейского XIII-го века!.. — Трубадур, по всей вероятности, возвышал дух собравшихся серьёзными песнями о любви, а потом — для разрядки, для смеха — появлялся жонглёр. Какой прекрасный роман можно было бы написать о странствиях такой пары!.. …Св.Франциск действительно верил, что открыл тайну жизни и она — в том, чтобы стать слугой, стать вторым, а не первым. В этом служении, в самой его глубине, он обрёл свободу, граничащую с беззаконием < ...> Можно стать шутом, когда свободно служишь чести. — Какой мощный, богатый содержанием и смыслом, пассаж! И блестящая литературная форма.


...сказка о человеке, который роет тоннель сквозь землю, идёт всё ниже и ниже и вдруг, в один таинственный миг, уже лезет вверх. Мы никогда не были так высоко, ибо никогда не были так низко, и потому не вправе говорить, что этого не бывает. Чем честнее и спокойней мы читаем историю человечества, особенно историю лучших людей, тем больше мы убеждаемся, что это бывает. — Замечательный пример метафорического мышления, мышления образами. Именно так должен мыслить писатель-мыслитель.


...нельзя заработать звезду или заслужить закат. — Какой яркий, необычный удар кистью! Вот так прорываются к корневым истинам бытия.


Чем меньше думаешь о себе, тем больше думаешь о своём счастье и щедрости Божьей... Ты видишь больше и в самих вещах, если лучше видишь их причину, ибо причина — составная их часть и, конечно, самая важная. Если объяснять вещи, они становятся чудеснее, мы больше дивимся им, меньше их боимся; ведь вещи чудесны, когда они что-то значат, а не тогда, когда они не значат ничего. — Такое не напишешь по наитию, а лишь после глубоких погружений в область мыслительного; и постигается это не только мыслью, но и чувством и тончайшей психологической наблюдательностью над отношениями своими с вещами, с которыми приходится иметь дело.

Мир таинствен, и чем больше размышляешь над ним, тем он становится таинственней и интересней, и в нём жить становится интересно.

Мне вспоминается одна мудрая русская сказка — кажется, о Святогоре-богатыре. Там надо было кого-то спасти, разбить кованый сундук, в который этого кого-то заточили злые силы. Святогор-богатырь начал разбивать сундук ударами своего могучего меча, но сундук, вместо того, чтобы разбиваться под каждым ударом, наоборот, ещё более укреплялся: от каждого удара возникали лишь новые железные ремни, охватывающие сундук, и он становился крепче и крепче.

Вот так же обстоит дело и с мировой тайной: чем крепче подступаешься к ней, тем всё становится таинственней... — Тайновидец не связан с тайной ради тайны, ибо такая тайна прикрывает грех. — И вновь Честертон проникает в самую суть, прикасается к сакральному.


Для хорошего человека всё на свете объясняет и утверждает Бога, а для святого Бог объясняет и утверждает всё. Увидев женщину, влюблённый в неё скажет, что она похожа на цветок, но потом все цветы похожи для него на возлюбленную. И святой, и поэт, глядя на цветок, скажут, казалось бы, одно и то же; скажут правду, но разную. Для поэта радость жизни — причина веры; для святого радость — скорее плод веры. — С каким полётом мысли, с каким лёгким философским дыханием сказано! с какой естественной свободой! с каким пониманием! Человек, достигший такого понимания вещей, — человек воистину счастливый; его чувства глубже; его взгляд острее; его жизнь интересней, полнее, живее.


Ощущение великой благодарности и великой зависимости — не пустая фраза, даже не чувство; скорее — реальный факт... Нам не просто кажется, что все мы в каждой мелочи, каждый миг зависим — христианин сказал бы, от Бога, агностик — от природы вещей. Это не иллюзия, это самая главная правда, которую мы прикрываем иллюзиями повседневной жизни. — Чувство благодарной зависимости от Кого-то, Кто выше нас, присуще человеку естественно, с младенческого возраста.

С взрослением, когда у человека появляются дела, это чувство пригасает, заглушается шумом, производимым этими делами; но стоит остановиться и оглянуться, и, главное, поглядеть в себя и прислушаться не к внешнему шуму, а к тому неслышному, который живёт в тебе — как ты сразу ощутишь благодарность к Тому, от Кого ты, оказывается, всю жизнь зависел и зависишь и в сей момент, и этот Тот — благ и исполнен к тебе любви; ты поймёшь, что горести твои начались в тот момент, когда ты перестал эту зависимость ощущать, заглушил в себе чувство благодарной зависимости.

И горести твои — это не месть Его; они — от твоего заблуждения, от твоей душевной глухоты, тупости, ограниченности. —

Думать. Кажется, сбился... А может быть, и нет.


Как сказал Россетти: «Хуже всего атеисту, когда он чувствует благодарность, а благодарить ему некого». — Абсолютно верно подмечено мистером Россетти. Мир атеиста — пустой мир, высохшая безлюдная степь.—

Позднейшее добавление. Кто такой Россетти, я понятия не имел. Но вот недавно на развале возле метро купил сборник сонетов и стихотворений «Дом Жизни» Россетти, которого звали Данте Габриэль. Оказалось, что это великолепный английский поэт и выдающийся художник, один из основателей «Прерафаэлитского братства».

Добро пожаловать в мою библиотеку и в мой мир, мистер Россетти!


Кто не считает сны таинственными и не чувствует, что они лежат на темном краю бытия? Кто не ощущает, что смерть и воскресение растений близ­ки к тайне мироздания? Кому не кажутся хотя бы немного священными духовная власть и единение, душа человеческих сообществ? Если всё это кажется антропологу чуждым и далеким, могу только сказать, что он несравненно ограниченнее первобытного человека. — Честертон касается очень тонких, даже тёмных из-за своей тонкости вещей. Не умея этого выразить, мы (или, во всяком случае, я) ощущали всё это, граничащее с Тайной Жизни, ещё в самом раннем детстве. А потом выросли, и Тайна постепенно заслонилась от нас грохотом быта.


Много вероятней, что первобытное общество было близко к истинной демократии. Даже сейчас относительно простые сельские общины очень демократичны. Демократия всегда прорывается сквозь хитросплетения цивилизации. Можно сказать, если хотите, что демократия — враг цивилизации; но помните, что многие выберут демократию хотя бы потому, что не любят хитросплетений. Как бы то ни было, крестьяне, возделывающие собственную землю и выбирающие власть прямо под деревом, ближе всех к настоящему самоуправлению. Вполне вероятно, что такая простая мысль пришла в голову и самым простым, первым людям. Даже если люди для нас — не люди, непонятно, почему бы им начинать с деспотии. Даже если вы — поборник эволюции и самый завзятый материалист, у вас нет причин считать, что первые люди не знали товарищества, известного мышам и воронам. — Господи, да ведь и есть доводы против демократии! Честертон, поборник демократии, сам же и признаёт, что демократия присуща первобытному, дикому состоянию, что появление деспотии было шагом вперёд в общественном развитии.

«Демократия — это кабак». И мы, кстати, этому свидетели и участники.


Древнее рабство составляло главную особенность дохристианской истории. От начала и до конца древности личность — ничто перед государством. — С некоторым смущением вынужден признаться, что мне пришлось пропустить целый каскад мыслей Честертона в этом месте его историософского очерка-эссе под названием «Вечный человек»: они тянут на целую книгу «бесед» и требуют дополнительной работы, хотя уместились всего на паре-другой страниц. Речь там идёт о Древнем Египте, о зарождении письма как психологическо-религиозного феномена и проч., и касается опять-таки развития форм существования общества и отрицания в процессе этого развития первобытной демократии. Проблема «личность и государство», «личность и общество» составляло предмет волнения Честертона на протяжении всей его жизни и было пристальным объектом его творческого, в том числе художественного, исследования.

На полях в этом месте книги я написал: «почему изучение истории в школе начинается в пятом классе с изучения сложнейшей вещи: истории Египта?» Господи, отвечаю я сам себе, неужто непонятно: это не изучение, а лишь сообщение о том, что был вот Египет, там царствовали фараоны и жрецы и т.д. А изучение — дело совсем другое.

В средней школе, господа, вообще ничего не изучается, школьнику лишь сообщается.


Тот, кто хочет измерить древнюю китайскую культуру, должен пользоваться китайской мерой, и странное чувство возникает у него: ему кажется, что он перешел в другой мир, где действуют другие законы времени и пространства. Время изменяет свой ход, века текут как эоны, и никак не найти перспективы, которая позволила бы нам разглядеть первую пагоду. …Мы — среди антиподов, в единственном мире, прямо противоположном христианскому. …но какой путешественник думал найти страну, где дракон добр и приветлив? О более серьезных сторонах китайской цивилизации я скажу позже в другой связи; здесь я гово­рю только о том, что между нами и Китаем нет моста, именуемого традицией, а с Вавилоном и Египтом, Израи­лем и Грецией нас соединяет мост. Геродот гораздо ближе нам, чем китаец в современном костюме, который сидит с нами за одним столиком лондонского кафе. — Замечательно! Самая суть проблемы «Европа и мир Азии». Со времён Честертона ничего в этом не изменилось: китаец не стал нам ближе, тайна Азии по-прежнему существует для нас. «Антиподы» — прекрасное слово нашёл Честертон!


Средиземное море было не столько морем, сколько миром. В мир этот, как в море, вливались реки разных культур. И Нил, и Тибр текли в него; и египтяне, и этруски жили на его берегах. Отблески сверкающих вод видели и арабы в пустыне, и галлы за северными горами. Постепенное созидание средиземноморской культуры было главным делом древности. — Пожалуй, Честертон прав; и христианство, между прочим, тоже — порождение средиземноморской культуры. Я не сведущ: изучал ли кто-нибудь христианство как средиземноморский феномен?


...общение с бесами бывает более модным, более утончённым... — Модное увлечение бесобесием пришло к нам не из пустыни; Европа болела бесовщиной испокон веку. Это как грипп: микроб всегда мечется в воздухе вокруг нас, и чуть попустишь ему, как он — цап! И начинается эпидемия.

Правильно заметил Честертон: чем утончённее занятие или мысль, тем ближе к бесовщине, тем тоньше грань между Истиной и Неистиной.

Чем человек проще, тем он тоньше. — Категорически не согласен с этим европейским умницей. Есть простота и простота. Эпоха Упростительства, в которую мы живём, не являет нам никаких доказательств своей утончённости.

Хотя, если вернуться к предыдущей мысли о свойстве тонкости приближать к дьявольскому, т.е. если лишить утончённость его положительного содержания, то — да, эпоха Упростительства как раз и является выражением общего нашего движения к той самой простоте, которая «хуже воровства». Это, между прочим, народная поговорка; не интеллигентами утончёнными выдуманная.


Как бы мало ребёнок ни знал, он знает больше, чем может сказать, и ощущает не только атмосферу в целом, но и тончайшие её оттенки. — От взрослых воспитателей зависит, как скоро в своей жизни ребёнок сможет сказать всё, что он знает, т.е. всё, что он захочет сказать. Это — вопрос его внутреннего развития, его внутреннего духовного богатства.

В нашу эпоху Упростительства на это уже внимания воспитателей не обращается; никто целенаправленно не учит ребёнка адекватно выражать свои мысли и свои знания (а они у ребёнка неисчерпаемы; он уже в младенчестве знает всё). Взрослея, он эти знания постепенно теряет. И вырастает нечто средненькое, два слова между собой связывающее с трудом, могущее говорить лишь подлежащим и сказуемым, и при этом употребляет самые простые глаголы: идти, смотреть, говорить; в обыденной речи сегодня вы не услышите «шествует», «взирает», «вещает» — даже когда предмет разговора требует таких «возвышенных» глаголов. А смысл говоримого от этого упрощается.


И красота, и страх — вещи реальные, и тот, кто коснется их, даже в сомнении или в сказке, коснется глубин души. — Да, потому что в них, в этих вещах — что-то корневое, изначальное.


...для человека естественно поклоняться. Пусть идол суров и уродлив — молящийся добр и прекрасен. — Сентенция в духе Эдуарда Балашова.


...неразумны, можно даже сказать, безумны люди во всем, что связано с полом, и нелегко им стать здоровыми, пока они не стали святыми. — Как раз если б люди не безумели от всего, что связано с полом, это указывало бы на отклонение от нормы, т.е. на болезнь. Конечно, в этом безумии есть граница, переход которой означает впадение в манию, т.е. в действительную болезнь, но это уж так природа устроена. Она всегда — против чрезмерности. Во всём. Вообще, о поле рассуждать не надо, это слишком серьёзная сфера для пустого рассуждения; о поле должны говорить специалисты — психологи, сексологи и проч.

А вот святость... По-моему, это очень близко к болезни, к патологии. Здесь есть вещи, сложные до неизреченности.


Люди чувствуют, что, во-первых, мы не знаем законов мироздания, а во-вторых, эти законы могут противоречить так называемым законам логики. — Важно не останавливаться на знании законов мироздания, а познать то, как эти законы влияют на наш дух. На этих вещах свихнулись многие.


В мифологии южноамериканских цивилизаций можно найти тот дух извращения, насилия над природой, о котором писал Данте. Дух этот есть везде, где есть извращенная вера, бесопоклонство. — То, что через бесопоклонство прошли все туземцы — от ямалов до южноамериканских и новозеландских индейцев, говорит об обязательности, о необходимости и об объективности этого периода истории в развитии каждого народа и группы народностей на планете Земля.

И эта объективность заставляет задуматься об очень важных вещах. Монотеизм не есть ли следствие естественного развития политеизма, язычества?

Крамольная мысль, однако.


Наверное, меньше всего пользы приносят общие места, особенно когда они верны. — Хорошо сказано; опять вспоминаю стиль мышления Э.Балашова.


Переселяясь, душа не убежит от колеса судьбы, совсем напротив. Создал ли эту идею Будда, или нашел, или отверг <… ...> Дух Азии можно выразить знаком «0», даже если это не ноль, а окружность. Ве­ликий восточный образ змеи, закусившей свой хвост, прекрасно передаёт атмосферу восточной веры и мудро­сти. Эта замкнутая кривая включает всё и никуда не ведёт. О том же говорит и другой восточный знак, коле­со Будды, которое обычно зовут свастикой.— Роскошно это странствие по мирам тонким, по всей ойкумене человеческого Знания!

Христианство имеет дело с весомой, вне нас существующей реальностью, с внешним, а не только с вечным. Оно возвещает, что мир действительно есть, что мир — это мир. В этом оно совпадает со здравым смыс­лом. Но вся история религий показывает, что здравый смысл гибнет повсюду, где его не хранит христианство. — Так просто выражено, почти обыденными словами, а сколько в этих немногих строках глубокого смысла! Воистину, чтобы сказать так, надо знать бездну.


История, сводящая к экономике и политику, и этику, — и примитивна, и неверна. Она смешивает необходимые условия существования с жизнью, а это совсем разные вещи. — Надо понимать так, что условия существования — это экономика, а жизнь — это политика и этика. Я бы, дилетант, выделил в отдельный элемент этику. По-моему, этика во все времена недооценивалась, а меж тем она — подлинный и в конечном счёте единственный регулятор человеческого общества.

Впрочем, об этом надо писать целый трактат.


...понять и узнать, что же чувствует человек, когда через странные окна глаз он смотрит на странное видение, которое мы зовем миром. — Красиво, красиво сказано, мистер Честертон...


...только тот, для кого семья священна, способен противостоять государству. — А то, что государству следует противостоять, у м-ра Честертона сомнений не возникает.

Это — чисто либералистское воззрение, либеральная идея в её окончательно оформленном виде.

Но — вот вопрос: а способна ли демократия создать совершенное государство, которому надо не противостоять, а напротив, всячески его поддерживать и укреплять?

Краеугольный камень либерализма — это борьба против государства как такового. Нет этой борьбы — нет либерала. В совершенном государстве ему нечего делать, не за что и не на чем «бабло наваривать». Поэтому при любом режиме всегда будут «борцы за либеральные ценности» — самые циничные политические пройдохи, для которых сильное государство есть условие их безбедного существования.

Чем сильнее государство, тем выше децибелы их визга и, следовательно, больше денег течёт в их карманы из различных Фондов, Неправительственных организаций, Общественных комитетов и т.п. Замкнутый круг: они против государства, но чем оно сильнее, тем им материально выгоднее.

Пессимизм — не усталость от плохого, а усталость от хорошего. Отчаяние приходит не тогда, когда ты пресытился страданием, а когда ты пресытился весельем. Когда по той или иной причине хорошие вещи уже не служат своему делу — пища не кормит, лекарства не лечат, благословение не благословляет, — наступает упадок. — Слишком тонко, чтобы быть истиной.— Сбился, не додумал.


распускался цветок зла, заложенный в самом семени поклонения природе…— Выше Честертон говорил о содомизме древних греков как следствии их чрезмерного поклонения природе. Не знаю, не знаю... Я никогда не видел зла в поклонении природе. Наоборот, внимательный наблюдатель природы естественно должен прийти к Богу, а отвращение от природы приводит к содомизму.

Наверное, всё-таки в греческом извращении есть что-то из области загадок человеческой психологии и культуры. Мы эту загадку разгадать, похоже, не смогли.


Кто идет путём совести, может обрести мир. — Трюизм, причём дюжинный, но от этого не утративший истинности.

Всегда что-нибудь да портит повесть человеческой жизни — то фатализм (унылый или бодрый), то рок, на корню убивающий драму, то скепсис, растворяющий и распыляющий действующих лиц, то узкий материализм, лишающий нас эпилога, где сводятся все счеты, то механическая монотонность, обесцвечивающая даже нравственный критерий, то полная относительность, расшатывающая критерий практический. Есть повесть о человеке, есть повесть о Богочеловеке, но нет повести гегельянской, прагматической, релятивистской или детерминистской... Каждая повесть начинается сотворением мира и кончается Страшным Судом. — О чём здесь говорит Честертон? О жизни человека и его судьбе? О литературе? Или и о том, и о другом?

Во всяком случае, он безоговорочно прав, заключая мысль свою упоминанием о Страшном Суде — всё равно: в реальной ли жизни реального человека или в литературном произведении. Именно так должна кончаться серьёзная повесть, написанная всерьёз.


Что значит страх перед исламом, который населил наши песни дикими образами сарацинов, победивших Норвегию и Шотландию? Почему обитателей дальнего Запада, скажем, короля Иоанна (если я не путаю), обвиняли в тайном мусульманстве, как обвиняют в тайном безбожии? Почему так встревожило богословов арабское переложение Стагирита? Потому что сотни людей уже поверили в победу ислама. — Исламская тема возникла, как видим, не сегодня, а, очевидно, тогда, когда ислам пришёл в Европу, завоевав Испанию, и с того времени в той или иной форме остался в ней навсегда.


Мир XVI века был почти так же дик, как наш. — Сказано хлёстко, не без расчёта на эпатаж, но, по-моему, наш век значительно более дик, чем 16-й...


Возрождение пыталось прикончить христианство, нам гораздо легче увидеть тот упадок веры, что начался в век Просвещения. — Честертон внимательно читал Паскаля.


Да, много раз — при Арии, при альбигойцах, при гуманистах, при Вольтере, при Дарвине — вера, несомненно, катилась ко всем чертям. — А потом опять воззиждивалась вновь.


Все мёртвое плывет по течению. — Замечательно!


Мы начинаем наконец догадываться, что если XVIII век считал себя веком разума, а XIX — веком здравого смысла, то XX может назвать себя разве что веком нездоровой бессмыслицы. — Согласен. Чем будет, однако, век нынешний?


Материя не в силах породить разум. — Разумеется.

Одна из основных тайн мироздания, от которой, пожалуй, зависит вся наша жизнь и всё в нашей жизни, это: откуда взялся разум? Ум?

Постижение этой Тайны теснейшим образом связано со всеми теологическими вопросами, вернее, с Началами их. Практически этот вопрос означает: что есть Бог? Какова его природа?

Вряд ли когда мы разгадаем эту Тайну, но из-за этого вовсе не надо отчаиваться. Ответ на существование такой Тайны прост и глубок: надо верить.

И больше ничего не надо.

Credo ergo sum. Верю — следовательно, существую. Не верю — мертвец есмь.


В XIX веке решили, что только еретики двигали человечество, и только тот, кто расшатывал средневековье, приносил пользу нынешней цивилизации. …На самом деле средние века были порой общего, общинного мышления, которое во многом глубже и шире, чем нынешнее, индивидуалистическое. — Виват, м-р Честертон. Только мало кто к вам прислушался.

Атеистическая власть, распространившаяся повсюду в мире, по-прежнему твердит: Возрождение есть великий шаг вперёд, а не назад.


Альберт, немец, по праву прозванный Великим, был основателем современной науки. …Серьёзные историки уже не придерживаются нелепого мнения, что средневековая цер­ковь преследовала всех ученых и считала их колдунами. На самом деле было как раз наоборот — миряне считали их колдунами, за что нередко преследовали, а чаще почитали. Только Церковь видела в них именно ученых. — Поразительно. Как давно это известно! А меня в коммунистической школе учили, что церковники убивали мысль и пр.


Коммунизм — душа улья. — Принимаю, м-р Честертон.


Великая философская преемственность, которая идет от Пифагора и Платона, не прерывалась ни падением Рима, ни торжеством Аттилы, ни варварами. Она оборвалась, когда изобрели книгопечатание, открыли Америку, озарили мир славой Возрождения. — Не перестаю почтительно снимать шляпу перед вами, сэр.


Удивительно, что Восток стал миром креста, а Запад — миром Распятия. — Вот тема для очередной беседы с Эдуардом Балашовым.


Есть две истины: одна о сверхъестественном мире и другая о мире естественном, с ней несовместимая. …Если же мы случайно вспомним, что мы — христиане, нам придется признать, что наша вера хоть и чушь, но истина. — Я почему-то верю в то, что Честертон пишет об этом истинно от себя, а не повторяет известное Тертуллианово «Credo quia absurdum est» — «Верю, ибо абсурдно». Кстати, не так уж нелогично: верить надо именно в абсурдное; с неабсурдным и так всё ясно, оно принимается без всякого труда души.


барское отвращение к суете, которое часто можно встретить у очень образованных, медлительных и умных. — А по-моему, суета как раз и заслуживает того, чтобы испытывать к ней отвращение — а не поддаваться ей, как мы все делаем.


Тот, кто знает человеческую природу, знает и то, что вера поистине способна свести с ума, и очень часто Церкви приходится не насаждать её, а сдерживать. — А это уже — не рассуждение, а житейское наблюдение зоркого писателя.


Многие считают Возрождение эпохой, когда некоторые люди начали верить в жизнь. На самом деле именно тогда некоторые стали терять веру в жизнь. — В очередной раз спасибо, м-р Честертон.


Когда видишь такие головы — большие, с тяжелым подбородком, римским носом и куполом лысеющего лба, — так и кажется, что в них есть полости, какие-то пещеры мысли. — Замечательная художественная фраза. Такую можно сказать, напр., о Л.Толстом (хоть и не римский был у него нос).


Почему наши учёные так удивляются, что Бог создал всё из ничего? Им понятней, что всё рождалось из ничего собственными силами. — Да, Лёня Сергеев, атеист ты неутомимый, почему, а?

Казалось бы, как просто: мир создан Богом, и законы его, и физическое строение, и всё остальное. Нет, брехня! — кричит мой друг Лёня Сергеев. Мир создан Первотолчком, Первовзрывом и т.д. А кто толкнул? Кто взорвал? Почему взорвал? Не взрывал, не взрывал — и вдруг взорвал. Вот уж поистине непонятно!! Само взорвалось? С чего бы это?

Когда задумываешься о подлинном Начале, доискиваешься Причин, то только таинственный Божий Промысл объясняет всё, и физические законы тоже, без каких-либо противоречий. В Боге снимаются все противоречия.


Если мы рассматриваем философию здравого смысла, прежде всего надо избавиться от одной распространенной ошибки: многие полагают, что воображение, особенно мистическое, опасно для духовного равновесия. Часто говорят, что поэты психически неуравновешенны. Лавровый венок чем-то напоминает дурацкий колпак. Факты и история решительно оп­ровергают это мнение. … Воображение не порождает безумия — его порождает рационалистический ум. …Художественное отцовство так же здраво, как физическое. Более того, стоит отметить, что обычно поэты сходят с ума тогда, когда их разум ослаблен раци­онализмом. Критики куда более безумны, чем поэты. — Замечательно!


Поэту нужны только восторг и простор, чтобы ничто его не стесняло. Он хочет заглянуть в небеса. Логик стремится засунуть небеса в свою голову — и голова его лопается. — Ну, это смотря какой логик. Есть такие дубоголовые, что кажется, будто у них голова не из костей создана, а из крепчайшего морёного дуба, и она ни за что не лопнет. Ходит он, воображая, что небеса — в его голове, и преисполнен сознания собственного величия; а сам — дурак дураком.

Почему-то процент таких дубоголовых среди писателей — выше, чем среди остальных сфер культурного труда.


Искусство — это ограничение, суть любой картины выявляется рамой. — Честертон знал, о чём говорил...


Что открывает неравнодушным, незадубелым людям подлинный Честертон? Он открывает двери в роскошный мир духовной культуры. Или, самое меньшее, подводит к этим дверям. Он как бы говорит: мой мир, моё здание, моё мировидение вас не устраивает? Пожалуйста, вам отверсты все двери, я вам пути не перекрываю, но согласитесь, господа: пройдя через мой мир, вы стали отчётливее видеть пути культуры, открывающиеся вам за этими дверями.


Честертон заставил меня вообще по-иному взглянуть на английский мир. Я, конечно, читал в юности и в зрелом возрасте Диккенса, Бернарда Шоу (несколько пьес), Шекспира (совсем немного!), несколько вещей Пристли, Конан-Дойля, Джерома К. Джерома... Кого ещё? Ну, Уэйна (хотя это, скорее, валлиец, а не англичанин), Киплинга, Джойса (ирландца), Йейтса (тоже ирландца), Фаулза, Голдинга, ничтожно мало Байрона и Шелли — всё это «по касательной»: открыл, «читнул», закрыл и побежал дальше.

Английский мир оставался для меня закрытым. Рассуждения Д.Б.Пристли об «английскости» (изобретённое им слово; это следуя за ним, мы заговорили о «русскости» как феномене культуры) меня не задевали. И лишь прикосновение к Честертону приподняло занавес, за которым в туманной дымке сверкнули горизонты и пейзажи таинственного острова совершенно чужеродной культуры и литературы.

Английский мир требует от русского писателя уважительного к себе отношения. Англичане, как, может быть, никто из европейцев, знают толк в том, что такое культурная традиция. Во всяком случае, мне так кажется с моих дилетантских высот. Не исключаю, что, читая серьёзно французов, мне такое же захочется (или придётся) сказать о французском мире. Не знаю.

А пока, любезный читатель, вы вместе со мной, если прочли эти страницы, прикоснулись к английскому миру, к «английскости», которую мне ещё предстоит понять. Так что к следующему выпуску «Эха и Еgо», если ему суждено будет состояться, я подготовлю беседы с Д.Б.Пристли, с Уэллсом, м.б., с Конан-Дойлем, с Б.Шоу, ещё с кем-нибудь, за кого зацепится моё читательское внимание.

Но сейчас нас заждался Ксенофонт, с которым я беседовал зимой 2006/07 гг.