Игорь блудилин-аверьян эхо и egо выпуск второй «книга бесед»
Вид материала | Книга |
- Игорь блудилин-аверьян тень титана, 3253.71kb.
- Радиостанция «Эхо Москвы»: Интервью, 06. 01. 2003, 730.11kb.
- Биобиблиографическое пособие из цикла «Служа Отечеству искусством» Выпуск 1 Лотошино, 510.86kb.
- Е. Б. Хворостов Столкновительное фотонное эхо в парах иттербия Реферат, 15.91kb.
- Книга тайн, 4639.55kb.
- Яшин Игорь Олегович Современное значение и особенности таможенных союзов как формы, 892.65kb.
- Эхо москвы, эхо, 05. 08. 2008, Варфоломеев Владимир, 18:, 3435.39kb.
- Бюллетень выпуск №23 (452), 405.21kb.
- Второй Интернет-конкурс поэзии в Эстонии. Игорь Ватолин: Рижская «самоподстава» Генисаретского, 66.76kb.
- Новогодняя Сказка, 12.13kb.
Глава 6
Анатоль Франс
Прошу читателя не забывать, что мои заметки о прочитанном, составляющие данную книгу — всего лишь заметки рядового читателя. Анатоль Франс (как и все остальные писатели в этой книге) изучен вдоль и поперёк, известны и давно заклеймены или воспеты его политические и эстетические взгляды, исследованы технические приёмы его письма, выяснены источники — исторические, литературные и другие — его творчества, о нём написаны сотни книг, защищены по нему десятки докторских и сотни кандидатских диссертаций и т.д.
Но каждый читатель, читающий классика, открывает в классике своё, воспринимает классика по-своему, и никакие докторские и прочие диссертации и монографии ничего в читательском восприятии классика не изменят и никого не заставят воспринимать писателя так, как велят литературные профессора, эти записные кабинетные гелертеры.
У меня к Анатолю Франсу сыздавна, с детских лет, отношение сверхпочтительное как к высокому классику. Кто бы что ни говорил о его политических взглядах, которые меня, кстати, совершенно не интересуют, Анатоль Франс для меня — это, прежде всего, воплощение, суть от сути европейской культуры. Анатоль Франс для меня — даже культурнее, чем Бальзак. На Средние Века и на Возрождение я во многом, ничего толком о них не зная, смотрю глазами Анатоля Франса.
Возможно (и скорее всего), это недостаток, и хвалиться тут нечем, но — так уж получилось: у меня. Картины средневековой жизни, набросанные Анатолем Франсом, настолько красочны и убедительны во всех чертах — от внешности и традиций до психологии и пейзажей, что они вспыхивают у меня в голове всякий раз, когда речь заходит о Средних веках.
Так же часто вспоминается один его рассказ (называется, кажется, «Понтий Пилат»), когда я читаю евангелие. В рассказе два старых знатных римлянина, убелённые сединами, разговаривают на загородной вилле одного из них, которого звать Понтий Пилат, и вспоминают молодость. Множество историй, деталей, воспоминания перебивают одно другое; старцы грустят, вспоминая бурную молодость, философствуют; второй, когда возникла пауза в разговоре, задумчиво спрашивает Пилата: «А кстати, ты помнишь некоего Иисуса Христа, которого когда-то казнили в Иерусалиме при тебе? Говорят, он воскрес...» Пилат задумался, вспоминая. «Христос?.. Нет, не помню». На этом рассказ кончается.
Я считаю этот рассказ совершенным — по языку, по композиции, по мастерству, по заложенной в нём идее. Мировая литература знает очень мало таких глубоких и мастерски выполненных рассказов.
Столь же виртуозно, как об античности и средневековье, Франс пишет о современной ему Франции. Его роман «Красная лилия» я прочёл взахлёб — такое там богатство зорких наблюдений, психологических открытий, описаний одежд, пейзажей, убранства жилищ!
Франс мной прочитан далеко не весь; до сих пор не дошли руки ни до «Острова пингвинов», ни до «Боги жаждут», хотя это, говорят, его главные вещи. Дай Бог, и до них очередь дойдёт.
В душе у меня к Анатолю Франсу присутствует какой-то трепет как к нечужому. Дело вот в чём.
В шестидесятых годах — в 1966 — 69 — я был заядлым «книжником», букинистические обегáл каждый божий день, на чёрном рынке вертелся обязательно каждую субботу; поэтому каждый день я заходил в знаменитую тогда «Книжную находку» — букинистический магазин у Третьяковского проезда. Там у меня был знакомый продавец, почти приятель Андрей Наседкин; старые книжники его до сих пор помнят. Этот Андрей познакомил меня с директором «Находки», тихоголосым, строгого обличья стариком с большим носом и тяжёлыми, с очень сильно выпуклыми линзами, очками, составлявшими с носом как бы одно целое. Фамилия его была, кажется Фадеев. В одном из номеров «Вечерней Москвы» я прочёл интервью с этим Фадеевым, который рассказал, что в детстве он видел бывавших в гостях у его отца, известного на Москве книжника и библиофила, Льва Толстого и Анатоля Франса, двух бородачей. У Анатоля Франса он сидел даже на коленях, и француз гладил его по голове и шутил с ним... Я поразился: надо же — я знаком и говорю с человеком, которого Анатоль Франс гладил по голове!
«Сад Эпикура»
Из Экклезиаста: «Руки женщины подобны силкам охотников». (На самом деле: 7, 26: «И нашёл я, что горче смерти женщина, потому что она — сеть, и сердце её — силки, руки её — оковы» — И.Б.-А.). Нельзя доверять женщинам: «Не опирайтесь на тростник, колеблемый ветром, и не доверяйте ему, ибо всякая плоть — как трава, и слава её проходит, как цвет полевой». — «Всякая хитрость ничтожна по сравнению с хитростью женщины».
В эпоху мамонта женщины были похожи на мужчин, а мужчины — на зверей. Чтобы превратиться в то грозное чудо, каким женщины стали теперь, чтобы сделаться равнодушной и царственной причиной подвигов и преступлений, женщинам нужны были две вещи: цивилизация, давшая им покрывала, и религия, давшая нам угрызения совести. С тех пор всё пошло у них как по маслу: женщины сделались тайной и грехом. О них мечтают, ради них губят свою душу. Они вызывают страсть и страх: безумие любви вошло в мир.
Истина гласит: грёзы, пробуждаемые женщиной, более сладки и соблазнительны, чем те действительные прелести, которыми женщины наделены. — Что ж, трезвый взгляд умного человека, хлебнувшего, судя по всему, от баб на своём веку...
И от Св.Писания может быть, оказывается, практическая польза, надо только внимательнее его читать. Правда, сейчас, когда женщины все сплошь эмансипэ, они, глупые, утратили в значительной степени свою загадочность, прелесть, притягательность. Культ женщины угас, потому что мы о ней знаем всё, и знаем, что не надо уж так возносить на пьедестал это эгоистически практичное и часто даже циничное — если не сказать «хамское» — в своей практичности и эгоизме существо (вспомним хотя бы поэтессу Галину Кузнецову…). — Здравствуй, XXI-й век.
P.S. Хотя зачем винить в этом наш век? Вспомним взбесившуюся Каролину Павлову из XIX-го века, которая негодяйски обошлась с мужем — а ведь поэтесса была, т.е. с «высокой душой». А на самом деле — низкая плотоядная («плотелюбивая») баба.
Цель искусства — не истина. Истины надо требовать от наук, ибо она — цель последних. Но не надо её требовать от литературы, у которой нет и не м.б. иной цели, кроме прекрасного. — Слабо, дюжинно, трюизм, ни на что не нужный.
Единственная цель литературы — это истина. Более того, истине надо служить. Литература подлинная и есть служение истине. А так как истина — подлинно прекрасна (как бы ни была она горька), служение истине и делает литературу искусством.
Если хочешь рассказать интересную историю, поневоле приходится немножко отойти от привычного и повседневного. — Совет замечательный, но по тому, как ты его используешь, и видно, талантлив ты и умён, т.е. чувствуешь меру (в чём, собственно и состоит ум, вкус и искусство), или ты графоман и пошляк (а то и просто дурак).
Сила и благость религий — в том, что они объясняют человеку смысл его жизни и конечные цели. Без религии теряешь всякую возможность знать, зачем ты появился на свет и существуешь на нём.
Тайна бытия окружает нас со всех сторон, и надо быть поистине легкомысленным, чтобы не терзаться трагической нелепостью существования. Беды физические и нравственные, страдания душевные и телесные, торжество злых, унижение праведных — всё это ещё можно было бы переносить, если б были понятны связь и порядок всего этого и если бы тут чувствовалась рука Провидения. — Сказано вроде бы солидно, с пониманием дела, но всё-таки выскакивает кощунственная и простая мысль: а ну как всё это — просто игра, род защитного уговаривания себя, что это так и есть, как говоришь, хотя понимаешь, что никакого Бога нет (как без усилия утверждает неколебимый Лёня Сергеев), никакого особого высокого смысла в твоём существовании нет — проживёшь свою жизнь, подымишь и помрёшь, уйдёшь из мира навсегда и без остатка. И вот напишешь так, как я только что написал, и знаешь, что это так и есть, а Бог, Св. Писание и прочие красивости — всё придумано, дабы попытаться утешиться в бессмысленности своего существования.
Зло необходимо. Без него не было бы и Добра. В Зле — единственный смысл существования Добра. Мужество ни на что не нужно, если бы не было опасности; сострадание ни к чему, если нет боли. Дьявол нужен для нравственной красоты мира. — Красиво, наверное, но, в общем-то, неглубоко уже, тривиально. Вернее, стало тривиальным. Но это — удел всякой подлинной Истины, выдержавшей испытание временем. Самый острый парадокс со временем теряет свою остроту и становится банальностью.
Система, подобная Кантовой или Гегелевой, ничем существенно не отличается от тех карточных пасьянсов, с помощью которых женщины разгоняют тоску существования. — А это уже мелко, месье Франс. Несоизмерим масштаб умствования; ни Кант, ни Гегель не заслужили такого обывательского брюзжания.
Мы храним в себе некий запас человеческих свойств, который изменяется гораздо менее, чем принято думать. Мы очень мало отличаемся от наших дедов. — Совершенно неверный посыл. Для дня сегодняшнего этот посыл уже устарел, да и для вчерашнего тоже. Мы так отличаемся от наших дедов!.. А наши внуки страшно будут отличаться от нас. Жители другой планеты. —
Утешает лишь то, что внуки внуков так же будут своим дедам казаться пришельцами с другой планеты.
В любви мужчинам нужны формы и краски; мужчины требуют образов. — Говорят же: «Мужчины любят глазами». — А женщины — только ощущений. Они любят лучше, чем мы: они слепы. — Чем же это «лучше»? «По-другому», но не «лучше». — Женщина жаждет только ощущать. Женщины, если ищут, то вовсе не неизвестного. Они хотят снова найти; вот и всё: снова найти свою мечту или воспоминание, ощущение в чистом виде. Будь у них глаза, как же можно было бы объяснить себе их выбор? — Ничего не скажешь, Анатоль Франс знал женщин... Замечание о том, что они хотят найти «своё воспоминание», поразительно верно.
Нет ничего противней педантки. — Да уж... В самом деле, мужик-педант противен, но баба-педантка!..
В основе всех религий лежит та святая и здравая истина, что у человека есть более надёжный руководитель, чем логика, и что надо повиноваться зову сердца. — О «сердце» же говорит и комментатор Августина А. Столяров.
Всё, подписанное великим именем, имеет шансы встретить слепое поклонение <……> Пока Оссиана считали древним, он казался равным Гомеру. Его стали презирать, когда обнаружили, что это Макферсон. — В этом, кстати, есть логика, есть нечто оправданное.
Если Оссиан древен, он имеет право писать так же архаично, как Гомер. А раз это Макферсон, значит, это только подражание. А подражание всегда достойно лишь презрения.
Из «Харчевни королевы «Гусиные лапы»»
Понятие гуманизма включает также и изящное. — Неожиданно и хорошо, свеже. В самом деле, грубость — разве это гуманно?
Здравый смысл отрицает всё, что входит в противоречие с разумом; за исключение вопросов религии, где потребна слепая вера. — Камень преткновения во всех разговорах о религии — это слепость веры.
Нет, в самом деле, здравый смысл может быть ужасен, противен даже. Педанты, кстати, всегда подвержены именно здравому смыслу — и тем, вероятно, и противны. Это — одна из тонкостей психологии.
О Сатане и его демонах: Непостижимо, что где-то в неведомом нам мире обитают существа, ещё более злобные, чем люди. — Замечательно! — Говорят, нет Бога, нет Сатаны. Но люди всего Земного Шара — независимо друг от друга, живущие в разных условиях ненец Нарьян-Мара какого-нибудь и дикарь Новой Зеландии чувствуют одинаково, что есть Бог-творец и носитель Добра, и есть Сатана, противник Бога, мятежник против него, носитель Зла. И что с этим фактом делать, господа атеисты?
Нет и не может быть добрых нравов вне религии, и все максимы философов, утверждающих, что они-де устанавливают некую естественную мораль, — всё это вздор и гиль. Нравственность отнюдь не покоится на законах природы, ибо природа как таковая не только равнодушна к Добру и Злу, но даже и не ведает этих понятий. Основа нравственности — в слове Божьем. — Ни добавить, ни прибавить. Увы, это мысль из ряда банальных для всякого мало-мальски думавшего об этих вещах человека. Коммунисты пытались вон установить естественную мораль без Бога — и что вышло? С Богом-то —и то на Руси воровали и разбойничали люто, а без Бога-то вообще воцарилось страшное. Сегодняшний безбрежный криминалитет имеет причины прежде всего в испорченных безбожием мозгах и душах. Исправим ли мы это когда-нибудь? Сомнительно, сомнительно... Чтобы уверовать в Бога и его законы, нужна не только слепость веры, но и искренность. Нужно жаждать личного совершенствования — через такую жажду атеист приходит к Богу; а разве сейчас кто-нибудь, кроме какого-нибудь малахольного очкарика или истеричной девицы, жаждет личного совершенствования? То-то и оно.
Недостаточно обладать женщиной, чтобы оставить в её душе глубокий и неизгладимый след. Души людские почти непроницаемы друг для друга, и здесь-то таится жестокая тщета любви. — Ну-ка, мужики, вспомним... Разве не прав Анатоль Франс? — Грубую правду жизни он выразил, однако, изящно, придав ей почти изысканный блеск.
«Лекции о Рабле» Анатоля Франса
Люди, вскормленные схоластикой, приспособленные для усвоения узкого круга школьных истин, в общении с древними обретают освобождающее начало. Над этим стоит призадуматься. — Да. Я вспоминаю то сладкое, несказанное чувство освобождения, когда перестал надо мной довлеть марксизм-ленинизм, и мне можно было и в библиотеке заказать любую книгу — и Шопенгауэра, и Бердяева, и Ницше, и в магазине купить и Шпенглера, и Петрония...
История о том, как в 15-м веке (18 апреля 1485 г.) на Аппиевой дороге случайно нашли гробницу некоей Юлии, дочери какого-то Клавдия, где лежало тело 15-летней девушки, не тронутое тлением, очень красивой. К ней ринулись толпы смотреть; папа Иннокентий, испугавшись за благочестие, приказал тайно похоронить её в неизвестном месте. — Замечательная история. Роман бы написать, философский и мистический... Или рассказ.
Приказ папы, если подумать, не так уж вздорен. Здесь — глубины неизреченные...
Не будучи женоненавистником, некто не был и другом женщин, ибо не чувствовал женской прелести <... …> Кто желает преуспевать в жизни, тот непременно должен нравиться женщинам. — Обязательно! Это очень важно: нравиться женщинам! Хотя... Меня вот г-жа ***, одна из часто встречаемых мной на литераторских перекрёстках писательниц (пишущая, кстати, очень неплохую, по-насто-ящему мастеровитую и культурную прозу — такую прозу я называю «прозой Большого Стиля»), дама неглупая и лично мне симпатичная, за что-то невзлюбила — совершенно по-женски нелогично! — и на всех углах обвиняет меня в каком-то «карьеризме» (?!), заявляет, что я «опасен», мол, со мной надо зачем-то держать ухо востро, и т.д. Ставит мне в вину, что я окончил Горный институт...
Этот несчастный Горный институт некогда не давал покоя ещё одной критикессе, которая на самой заре моего литераторства пренебрежительно бросила обо мне: «Он же технарь!» (Мол, разве он может быть писателем?)
Послушай, дура, возопил я тогда (в себе, конечно, в себе!), я-то знаю жизнь, видел её во всех обличьях, не в облаках витая и не на литераторских мостках околачиваясь, а на земле пребывая — в Мосбассе, в Донбассе, в Крыму, в Казахстане, в Германии на урановых рудниках — всюду я живал там не по два дня с писательскими делегациями, а месяцами, годами — и работал! Я преподавал, через моё доцентирование прошло несколько сот студентов со всей страны, от Владивостока до Гродно; я был деканом факультета одного из крупнейших вузов СССР; я был и рядовым инженером, и замом директора завода на Рязанщине; я в Бонне и в Мюнхене вёл переговоры (и заодно синхронно переводил с немецкого) о многомиллионных сделках по нефтеперерабатывающему оборудованию с такими акулами европейского бизнеса из Германии, Лихтенштейна и Люксембурга!.. Я, технарь, два языка знаю, на двух языках художественную литературу читаю — а ты, профессиональный гуманитарий?
Ни одного, о жалкая!.. Мне есть что сказать о людях и о жизни — успеть бы! А что можешь сказать ты, критикесса-литераторша, корчащаяся в своём желании непременно прославиться, со своим гуманитарным образованием, — если ты видела землю и людей только в поездках писательских делегаций? Получила грант на написание романа, и никакого романа так и не написала, а грант проела... Творческий процесс, понимаю. А у «технаря» за 6 лет литераторства вышло и опубликовано в толстых журналах несколько романов (без каких бы то ни было грантов!). Чья бы корова мычала, о презренная!..
А уж когда ты после выхода первого моего романа снисходительно обронила: «Пусть Игорь напишет ещё один роман, и мы с имярек (ты назвала имя своего мужа, уважаемого критика и достойного человека) примем его в Союз писателей» — то пришлось просто от тебя шарахнуться подальше: сохрани меня Господь от такой «симпатизантки»!
Ты, разумеется, отомстила мне, сынтриговала, выкинула из одного журнала мои рассказы — ну и чёрт с тобой. Вместо того журнала я напечатал эти рассказы в «Нашем современнике»! Знать тебя не хочу!
Да-а-а, «нравиться женщинам...» Сложно всё в этой жизни, месье Анатоль Франс.
Но если с критикессой всё ясно и однозначно (как со всякой подлинной дурой), то уважаемой мной искренне г-же *** я хочу сказать и говорю:
— Г-жа ***, ну что вы, в самом деле? Ей-Богу, никаких карьерных планов у меня нет и быть не может, я для любой карьеры просто-напросто стар (вот, шестидесятилетие недавно отметил, увы!), никому не опасен и никому дорогу переходить не собираюсь, писателей — своих друзей и собутыльников по Нижнему буфету — люблю бескорыстно. И Вас люблю, и вашу прозу люблю. Ну, не нравлюсь я Вам, физиономией, наверное, не вышел, но — к чему отягчать атмосферу никому не нужным недоброжелательством? И так в ней витает столько зла!.. А впрочем… Говорите что хотите, Бог с Вами. Меня не убудет. Я в этой жизни уже, знаете ли, ни от кого, кроме Бога, не зависим — преимущество моего возраста...
Но женщинам надо нравиться, надо.
Это добавляет положительных эмоций в жизнь.
Пьер Лоти (наст. имя Жюльен Вио, 1850 — 1923) — французский писатель, один из создателей колониального романа. — А я и не знал, что существует такая разновидность жанра — «колониальный роман».
Чего только ни придумают литературоведы!
...Анри Пуанкаре, [французский] математик, разработавший независимо от Эйнштейна теорию относительности... — Лейбниц и Ньютон придумали независимо друг от друга интегральное исчисление, и это признано. Однако никто не знает и не упоминает Пуанкаре как автора теории относительности, а Эйнштейна распиарили на века. Яркий пример исторической несправедливости.
Рабле, как и Мольер, черпал отовсюду. Великие сочинители в то же время — великие похитители. По-видимому, без кражи в большого писателя не вырастешь. — При чём тут «кража»? Литературоведы правильно называют это «литературным влиянием», «литературным источником» и проч...
...Маргарита Наваррская, «Зерцало грешной души»... — Знаем ли мы людей прошлых веков? Вот, королева, жившая в материальном довольстве, размышляла о душе, о грехе... Что ей, королеве, это? Зачем? А вот — размышляла, страдала от несовершенства жизни... — Была у меня когда-то её книга «Гептамерон» из «Литнаследия». Не успел я её прочесть, дал почитать кому-то — и этот кто-то бессовестно зачитал её, посчитав, наверное, что я её подарил... До сих пор сожалею, грешный.
Видеть Рим — это счастье, которое может выпасть на долю всякого состоятельного человека, если только он не лишён рук и ног. — Я не был в Риме и, боюсь, не побываю уже — и считаю это настоящей потерей в своей судьбе.
Рабле предвосхитил движущийся тротуар, показанный на выставке 1900 года. — А я был приятно поражён, когда спустя 94 года после Всемирной парижской выставки, т.е. в 1994 году, встал на движущийся длиннющий тротуар в аэропорту Франкфурта-на-Майне: мне это показалось каким-то архиновым техническим достижением. А для жителей некоммунистической Европы это было, оказывается, рутиной.
Опять хочется лягнуть коммунистов: советский коммунизм консервирует застой, отставание: в технике, технологиях, в мыслях, в формах жизни — всё у него какое-то второсортное... Оттого и относится он к иностранцу сверхпочтительно. Помнится, в 70-х годах Сергей Говорухин, тогда только-только входивший в славу режиссёр, в «Правде» писал возмущённо о нашем, советском, низкопоклонстве перед всем западным; что-то негодующее выкрикивал о швейцарах, угодливо распахивавших ресторанные двери перед иностранцами и пренебрежительно отгонявших советских тружеников, возымевших дерзкое желание поужинать в каком-нибудь вшивом «Национале». На бытовом уровне мы всегда завидовали Западу, смотрели на него снизу вверх.
Я вспомнил об этом недавно, выходя вечером, после закрытия Нижнего буфета, из фойе ЦДЛ.
Там крутились какие-то японцы; они тоже направлялись к выходу. Меня мелкой побежечкой обогнал швейцар — наш, ЦДЛ-овский, с замшелой бородкой, в малиновом пиджаке с позументом, и распахнул дверь перед ними, сторонясь пред ними со своей швейцаровой ужимкой; но я оказался у двери раньше японцев и, естественно, прошагал в открытую дверь мимо него, не обращая на японцев внимания. Каким взглядом проводил меня этот лакей в малиновом пиджаке! Я понял, что я посягнул на что-то святое в его душе. Думаю, что этот лакей, обгоняя меня, меня даже не видел! Он видел только японцев! И конечно, моё появление его возмутило как мировая несправедливость, посягновение на порядок вещей.
Познать ради того, чтобы полюбить — вот тайна бытия. — Всякий афоризм, заостряя, неизбежно зауживает. И этот — не исключение. Хотя сказано блестяще и глубоко, не бессодержательно.
Рассудительный человек не должен требовать многого от красивых женщин. Ослепительная вспышка и аромат! А как часто минувшая любовь не оставляет по себе и такого воспоминания. — Да уж!.. Благополучным XIX–м веком веет от этой фразы. Красивая меланхолия, поэтичная умудрённость... Но сейчас другие времена, и так-к-кие иногда «воспоминания» о женщине и её любви останутся, что диву даёшься и вопрошаешь с ужасом: «Господи, чтό это было?!» И не об аромате речь, а скорее, о вони...
Анатоль Франс — воистину целен. Как всякий большой писатель, он пишет и о любви, и о политике, и об истории — но при этом, как мало кто из писателей (по моим наблюдениям) анализирует всё, что попадает в сферу его интересов, с позиций Культуры. Богатство его культурных запасов, его эрудиции — потрясает, вызывает подлинное уважение. И чувствуется, что всё это богатство накоплено им ценой величайшего труда — и тела, и головы, и души. Неутомимый труженик — такими стандартными, но полными значения словами я выражаю моё к нему отношение, когда я его читаю.
Глава 7
Юрий Олеша
«Ни дня без строчки»
(один из вариантов, изданных в конце ХХ века)
«Ни дня без строчки» я, будучи студентом, почти с восторгом, с этаким придыханием, читал лет 40 назад, когда она была ещё только-только издана впервые. И вот спустя 40 лет эта книжка — по-другому изданная — опять подвернулась мне под руку, и мне стало интересно узнать, как я сегодняшний восприму её? С таким же восторгом или?..
Начав читать, я с удивлением обнаружил, что это записки Олеши о своём детстве. 40 лет назад этого в книге с таким названием не было. Знакомое возникло только при чтении третьей и четвёртой частей. Его наследники-издатели просто перередактировали и пересоставили книгу.
Оказывается, у Олеши таких записей — «полудневниковых» — собралось на целый сундук. Так вот, передо мной, оказывается, была ещё одна версия «Ни дня без строчки».
Я погрузился в её чтение с большими ожиданиями (мы почти всегда с молодостью встречаемся, испытывая трепет былых надежд), но когда я перечитал то, что читал когда-то, я никаких восторгов уже не испытал — хотя мне в целом было понятно, что восторгало меня тогда в ней: Олеша воспитан на культуре Серебряного века, и кое-какие отблески этого воспитания — в метафорах, в точных глаголах и проч. — в книге просверкивают.
Но «советскость» Олеши примитивна, и тем омерзительна. Узость его взглядов поражает. При его-то информированности в силу его приближённости к самым верхам... Ложь, лживость, продажность, цинизм его — отвратительны.
Поэтому «беседа» моя с ним получилась какая-то смутная.
...пулемёт, впервые применённый японцами (в р.-яп. войне) и называвшийся «митральеза»... — Зачем Олеша пишет об этом? Зачем я выписал эту фразу? Какой смысл в этом? А интересно, однако. И что значит «митральеза» в переводе с французского?
В Одессе был устроен «большой» фейерверк по поводу гибели крейсера «Варяг». Муляж броненосца «среди взлетающих синих и зелёных ракет <... …> и вертясь пунцовым огнём так наз. солнца, сгорал у всех на виду». — Странный «праздник». Какой дурак его устроил? Что это, вообще, означало тогда? Сейчас это воспринимается как танец на могиле. Может быть, так это видится в передаче русофоба Олеши? Хотя налицо все признаки обывательского праздника: синие и зелёные ракеты, крутящееся солнце с разлетающимися снопами искр... Радость, ликование...
...книга, которая называлась «Чудо-богатырь Суворов». Толстая, дорогая книга в хорошем, красивом переплёте, почти шёлковом и т.д. <……> Она была составлена в патриотическом духе, снижающем французов — Массену и Макдональдса и др. молодых героев, и поднимающем жестокого старца Суворова. — Олеша — русофоб. Любой нормальный русский человек знает Суворова как русского гения, принесшего России славу на века и внушившего всему человечеству уважение к силе русского оружия и воинского духа. Для Олеши он — всего лишь «жестокий старец»...
О матросе Железнякове: «очень красивый человек, светлой масти, утончённый, я бы сказал — в полёте. Он был убит на Дону в битве с Деникиным — когда, высунувшись из бойницы бронепоезда, стрелял из двух револьверов одновременно. Так он и повис на раме этой амбразуры, головой вниз и вытянув руки по борту бронепоезда, руки с выпадающими из них револьверами». — Хорош «утончённый» матрос «светлой масти», яростно паливший «по-македонски» сразу из двух револьверов!
Страшная вещь — гражданская война. Ненависть в такой войне бьёт из всех щелей и через край. Сердобольный русский человек даже с пленным немцем-фашистом способен был поделиться коркой хлеба, а вот с пленным в гражданской войне был только один разговор: к стенке. Я, когда вот прочёл о смерти Железнякова, поймал себя на недозволенной никакими человеческими и моральными законами мысли: «Так ему и надо». Т.е., я к этому матросу отношусь как к врагу: исполнил нечестивый, наглый приказ о разгоне Учредительного собрания (хотя понимаю, что это было жалкое сборище ни к чему не годных политиков с «мусорной свалки истории», однако оно являлось последней блёсткой классической России), из двух револьверов палил в русских же людей, братьев, мужиков, пахарей... Правда, эти же русские люди так же мучили и убивали русских же людей, мужиков, работяг... Невыносимый логический и моральный тупик: за кем правда? Сейчас хотят примирить то, что тогда было непримиримым. Может быть, это единственный выход из тупика. Но душой я, оказывается, с теми — с пахарями, чьи предки выпестовали великую императорскую Россию, с которой считался весь мир. —
Сбился.
Я купил в магазине жареную курицу и, неся её за ногу, ел её, отколупывал отдельные куски мякоти, отрывал крылья, извлекал плуг грудной кости <……> Потом я курицу в её уже завершающемся виде выбросил вправо от себя на мостовую… — Браво, товарищ Олеша, знаменитый писатель, — из вас так и прёт пролетарская культура.
Умирающего Мусоргского привезли в больницу, где мог лечиться только определённый круг военных. Его не хотели принять, кто-то помог, и композитора положили под именем чьего-то денщика. Так он и умер под чужим именем. — В БСЭ скупо, как и полагается в энциклопедиях, написано, что Мусоргский умер в Петербурге, в Николаевском солдатском госпитале. Олеша же пишет о каком-то «определённом круге военных». Всё у него как-то сбито, нехорошо, нечисто.
...елизаветинское вырывание языков... — Ну да, замечательная русская императрица Елизавета только этим и вошла в историю.
Такая вот наивная мысль, оспорьте её, господа: а не будь этого «вырывания языков» (кстати, а было ли оно в действительности?), Россия была бы другая, и, уверены ли вы, товарищ Олеша, что вы в другой России получили бы то прекрасное образования, которое вы получили в так вами ненавидимой старой императорской России, которое позволило бы вам так хаять её? Что такое вы без вскормившей и обучившей вас России?
О Тургеневе: вершина художественности — рассказ «Живые мощи». — Ещё раз спасибо, Олеша: прочту, а то не помню даже...
Уайлдовский «Портрет Дориана Грея» родился из «Вильяма Вильсона» Эдгара По. Та же тема добра и зла в виде двойников. Э.По первый решил эту проблему таким образом: двойники. — Делать нечего: заставил-таки Олеша меня снять с книжной полки порядком запылившийся том Эдгара По... — То, что Добро и Зло — двойники-братья, не могущие существовать друг без друга, известно давно; а оказывается, Эдгар По об этом чуть ли не первый заговорил. Спасибо, Олеша, просветил; хоть какой-то толк от чтения вас есть*).
Олёша возмущённо пишет о Левине: «Если он умён, философ, видит зло общества, то почему же он не с революционерами, не с Чернышевским?» — Мсье Олеша, вы круглый дурак. Ваш посыл пошл. —
Вам даже не приходит в голову возможный ответ: именно потому, что толстовский Левин умён и т.д., он не с революционерами; и уж он никак не может быть с Чернышевским, которого Лев Толстой называл «клоповоняющим господином».
В «Обломове» изображена женщина, у которой утомлённый своим безумием герой (а лень и бездеятельность Обломова вовсе не «национальны», а характеризуют его именно как душевно больного, каким, как известно, был и сам автор) ищет успокоения... — Тонкое наблюдение, не лишённое, возможно, основания. Хотя дилетанту лезть в психиатрию всё-таки не следует — есть опасность вляпаться в поверхностность. Однако если принять такую точку зрения (т.е. что Обломов — всего лишь душевно больной), великий и поэтически трагичный роман страшно сужается; из общественно значительной сферы он перетекает в узко-личностную — правда, не лишённую философского значения размышлений о хрупкости человеческого бытия. — Лет десять назад я разговаривал с одним практикующим психиатром, который объявил сумасшедшими и Пушкина, и Гоголя, и Толстого, и Лермонтова, и Булгакова, и вообще брякнул, что наличие таланта есть признак склонности к шизофрении. Я, помню, тогда сказал себе, что сей психиатр тоже одержим этой скорбной болезнью: я где-то читал, что первый признак психического отклонения — это когда всех других считаешь сумасшедшими... — Но то, что Гончаров — больной, было для меня новостью. По его ясным текстам, по лучезарному стилю его — непохоже. Наверное, Олеша хлестал водку в своём любимом ресторане «Националь» с каким-нибудь светилой психиатрии того времени и наслушался от него этих бредней.
Добавление. Позже я где-то прочёл, что Гончаров под конец жизни страдал слабой манией преследования, обвинял Тургенева в плагиате, в нечистоплотности и т.д. Всё-таки душевной болезнью этот случай в настоящем смысле этого слова назвать нельзя; про такие случаи говорят: «от старости тронулся умом»; но это не сумасшествие.
Лучший из дневников — это дневник некоего Пигафетты, секретаря экспедиции Магеллана. — Начитаны вы, Олеша, начитаны, что нам и демонстрируете. Пигафетта какой-то, господи...
О Г.Уэллсе: «В «Похищенной бацилле» он изображает анархиста, который похищает в лаборатории бациллу холеры, чтобы заразить весь Лондон». — Я уже упоминал о каком-то романе, упоминаемым Горьким в «Климе Самгине»: студент, который отравил Москву чумой... Множество американских блок-бастеров на этот же сюжет. А оказывается, придумал этот сюжет Герберт Уэллс.
Самое трудное, что даётся только выдающимся писателям — это именно реакция действующих лиц на происшедшее страшное или необычайное событие. — Да; замечательны реакции у Горького и Достоевского.
Пудель, по утверждению Брэма, предпочитает обществу собак общество людей. — Мне кажется, в иных ситуациях я бы мог понять человека, который обществу людей предпочитает общество собак...
Посмотрел на часы Спасской башни. Кажется, что кто-то плывёт в лодке, взмахивая голубыми вёслами. — Нет-с, дорогой мэтр, эта метафора ваша фальшива, неверна по сути, никуда не годна. При чём тут лодка, вёсла какие-то голубые? Здесь либо безвкусие и непременное литераторское желание щегольнуть «свежим взглядом», либо... Пить меньше надо. Тогда «голубые вёсла» мерещиться не будут.
...галоши... в летнем пальто... — А вот это хорошо. Детали верно отобраны: в тридцатые годы люди ходили в галошах и в летних пальто (это дошло до пятидесятых годов, и я помню: и я сам ходил в галошах, и у родителей моих были летние пальто; их иногда называли «пыльниками». Кстати, в этих летних пальто был стиль, шик, сегодня уже непонятный).
Олеша невежда, не знал географии: он удивляется, как это Маяковский был в Мексике и не видел Южный Крест!
О женщинах: она сновидение, она была «завтра», она была «наверное», она была «сейчас, сейчас, подожди, сейчас...» — Едва ли не единственное месте в книге, где Олеша выказывает себя по-писательски наблюдательным и поэтичным.
«В кармане у меня несколько сотен...» — Сколько получал в тридцатые годы квалифицированный рабочий за месяц, вкалывавший за станком 6 дней в неделю по 9 часов? Рублей 100?
Итак, прочёл я книгу, восторгавшую меня 40 лет назад. И в душе — недоумение, горечь и чуть ли не гнев... Вертится в голове фраза о кривом зеркале, об искажении ценностей... Нет, на даются точные слова, чтобы описать мою неудовлетворённость от этого чтения. Может быть, удастся пояснить на примере? Вот он, пример.
Знаменитый роман Олеши «Зависть». Написан в конце 20-х — начале 30-х годов. Знаменита его первая фраза, вызвавшая восторг тогдашних советских критиков: «Он пел по утрам в сортире». «Какое мощное начало!» — писал какой-то генерал от критики, кажется, Шкловский. Я, молодой, когда прочёл этот роман (лет 30 назад), принял на веру, что это начало — гениальное и т.д. Хотя в глубине души... ничего не чувствовал от этой «гениальной» фразы. Как-то коробило... Ну да ладно. Итак, «он пел по утрам в сортире». Задана эстетическая планка. Стилистический изыск, соответствующий поющему герою — негодяю, кажется (сейчас уже не помню).
Англичанин Гилберт К.Честертон. Приблизительно в то же время, на другом краю земли, в Англии, пишет роман «Человек вживую» («Manalive», по-английски; у нас переведён как «Жив-человек»: странновато немного, неказисто). Вот первая фраза этого романа: «Буйный ветер поднялся на западе, словно волна неизъяснимого счастья, и понёсся к востоку над Англией, распространяя прохладные ароматы лесов и пьяное дыхание моря».
Есть разница, господа? Не мощное ли начало?! Выбор мной Честертона случаен — взята первая книга с полки, подвернувшаяся под руку. Давайте возьмём русского. Вот, Ходасевич, «Жизнь Василия Травникова», начинается так: «Лейб-гвардии поручик Григорий Иванович Травников немало был опечален тем, что ему не пришлось съездить в Пензу на свадьбу старшего своего брата». Согласен, не мощно, — но тепло, по-человечески, весьма информативно, и атмосфера задана, есть первый кирпичик, на котором хорошо строится сюжет.
Ладно. Ещё пример. Горький, «Жизнь Клима Самгина»: «Иван Акимович Самгин любил оригинальное; поэтому, когда жена родила второго сына, Самгин, сидя у постели роженицы, стал убеждать её: «Знаешь что, Вера, дадим ему какое-нибудь редкое имя? Надоели эти бесчисленные Иваны, Василии… А?» Вот — подлинно «мощное» начало! Ёмкое, чётко портретное (речь идёт о внутреннем портрете, разумеется), культурное, символически значимое и проч.
И что по сравнению с этими началами начало Олеши с его сортирным пением? Все возможные возражения учённых литературоведению литературных профессоров я могу представить, не первый день живу на свете... Но факт есть факт: начало — никудышнее, вонючее, заданно-ангажированное.
Олеша — это ложь, лицемерие, сбитый фокус, слабая художественность. Это не Большой Стиль. В целом — заурядность.
Одним словом, Олеша, «типичный представитель» советской литературы, при всей его яркости и знаменитости, стал для меня совершенно неинтересен. Загадки, тайны творческой, обаяния в нём — для меня — нет.
Пустота. Ощущение глубокой, замшелой провинциальности.
В книгу бесед с «великими тенями» он попал по своеобразному недоразумению: я считал его, по юношеским впечатлением, «великой тенью», а жизнь показала, что он таковой не является. Но выкидывать из книги я его не стал. Беседа с ним тоже отчасти поучительна: произошло срывание «покрова величия», и обнаружилась фальшь литературного ловкача и блюдолиза.
Попутно читая Эдгара По
В предисловии Г.Злобина к книге Э.По из БВЛ цитируется замечательный пассаж Э.По из какой-то его теоретической статьи: «Стихотворение противоположно научному трактату тем, что ставит своей непосредственной целью удовольствие, а не истину, и противоположно роману тем, что ставит своей целью неопределённое удовольствие вместо определённого, и является стихотворением лишь постольку, поскольку этой цели достигает; образы романа воспринимаются с определёнными чувствами, тогда как поэзия — с неопределёнными, для чего совершенно необходима музыка, ибо постижение сладостных звуков — наиболее неопределённая наша способность. Музыка в соединении с идеей, доставляющей удовольствие, есть поэзия, музыка без идеи — это просто музыка, идея без музыки, в силу её определённости — это проза». — Написано в 1831 году 22-летним начинающим литератором, а сколько верного и тонкого уловлено им, когда говорится о сущности поэтического! При всей, казалось бы, зыбкости применённого им термина — «неопределённое удовольствие» — именно в этих двух словах присутствует очень верно отмеченное качество настоящего стиха. Графоманы этого замечания никогда не поймут.
И к этому: на днях в Нижнем буфете ЦДЛ я оказался за одним столом со знаменитым нашим поэтом, классиком В.И.Фирсовым. Когда разговор как-то свернул на поэзию, мэтр обронил: «Проза есть высшая ступень поэзии», или как-то так. На мой взгляд, очень глубокое и верное суждение.
Настоящих прозаиков, как и настоящих поэтов, всегда единицы. Прозаик — это обязательно поэзия. Это, кстати, мало кем сегодня понимается. Пишущих — море, писателей среди них — единицы. Во все времена. Писатели — солисты; пишущие — толпа; в лучшем случае — литературная массовка.
Начало XIX-го века — это начало обуржуазивания американского общества, о борьбе с чем мечтал Э.По (в трактовке Г.Злобина). Сейчас в России — стремительный процесс вторичного обуржуазивания российского общества. Лучшие умы Америки — По, Торо, Эмерсон — призывали тогда одуматься американцев; впустую. Сейчас, спустя почти 200 лет, никто (за исключением единиц) в России по-настоящему, нелукаво, образумиться не зовёт, не протестует против денег как главного и единственного мерила всех ценностей. Количество денег заменило качество морали. Поэт К.Бальмонт знал, чтό писал, когда писал: «Общество состоит из искателей доллара и учредителей деловых предприятий, и умственная грубость и художественная тупость — господствующий факт». Писано прямо о нас сегодняшних, гражданах РФ образца 2007-го года. Любопытна запись Эмерсона в своём дневнике, что торговля, деньги, пар, железные дороги опасны для природы и человека. Порядочные, нравственные люди («праведники», по терминологии Эмерсона) «...настолько чужды этой тирании, что окружающие принимают их за безумцев, относятся к ним, как к душевнобольным».
В России сегодня точно такое же отношение к людям, для которых деньги — отнюдь не главное.