Игорь блудилин-аверьян эхо и egо выпуск второй «книга бесед»

Вид материалаКнига

Содержание


Глава 3 Константин Леонтьев
Сильны, могучи у нас только три вещи: византийское православие, родовое самодержавие и сельский поземельный мир.
С Петра началось более ясное, резкое расслоение нашего общества, явилось то разнообразие, без которого нет творчества у народов.
Что, как не Православие, скрепило нас с Малороссией? Остальное всё у малороссов, в преданиях, в воспитании историческом, было во
Что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что его любить? За кровь? Все великие нации очень смеша
Культура есть не что иное, как своеобразие; китаец и турок поэтому, конечно, культурнее бельгийца и швейцарца; а своеобразие нын
Я стал находить, что Гоголь какой-то гениальный урод, который сам слишком поздно понял весь вред, приносимый его могучим комичес
А что делала наша русская литература с того времени, как Гоголь наложил на неё свою великую, тяжёлую и всё-таки «хамоватую» лапу
Но лишний раз напомнить трюизм иногда полезно.
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18

Глава 3




Константин Леонтьев



«Византизм и Славянство», «Записки отшельника», письма к Влад.Соловьеву и др. — В кн.: К.Леонтьев, Избранное, М., «Рарогъ», «Московский рабочий», 1993


О Константине Леонтьеве я много слышал уважительного в кругах так называемых «писателей-патриотов». Прочёл книгу Т.Глушковой «Цветущая сложность», ещё что-то. Несколько отдельных томиков его избранного со временем обрели пристанище на книжных полках моей библиотеки. Время от времени я натыкался на них, роясь в книгах, листал, почитывал, но «внедриться» не получалось. На серьёзное чтение К.Леонтьева меня подвигнул известный исследователь творчества В.В.Розанова В.Сукач, ценящий Леонтьева очень высоко. Он же буквально силой навязал мне на чтение первые два тома издающегося в настоящее время Полного собрания сочинений — издания роскошного на грани помпезности, представляющейся мне ненужной. Когда я обнаружил, что в этом роскошном издании слово «мир» почему-то печатается как «мiр» (или даже как «мiръ», точно не помню) при том, что остальной текст издаётся в современной орфографии, я вообще было засомневался, стоит ли тратить время: что-то в этом «мiр» было от нездорового и малокультурного пафоса...

В тех первых томах опубликованы художественные произведения Леонтьева. Из предисловия я вычитал, что их чрезвычайно высоко ценил И.С.Тургенев. После такой оценки я начал читать Леонтьева с великими ожиданиями. Каково же было моё удивление, когда вместо Большого Стиля, к середине XIX-го века уже выработанного русской литературой, я обнаружил письмо на грани графоманства. Не было искусства!.. Местами текст был невыносимо наивен и даже отчасти глуп. Герои Леонтьевы не вызвали у меня никакого отзвука: ни симпатии, ни антипатии. Дочитал я эти два тома с натугой, по некоей обязанности; отдал их В.Сукачу и от третьего тома отказался.

Летом того же года я обнаружил в старых книгах на даче ксерокопии из дореволюционных томов Леонтьева, касающиеся критики Л.Толстого и Достоевского. Критика меня опять-таки не задела; в ней было что-то не то; не сфокусированной на истину она мне показалась; невнятной и даже неверной. Но здесь уже наличествовал меткий взор Леонтьева, его строгое отношение к предмету, строгий и, главное, умный спрос с великих писателей.

Вскоре последовала упомянутая мной книга Т.Глушковой и, наконец, «Византизм и славянство», письма к Соловьёву и др. И — передо мной выявилась совершенно своеобразная, мощная фигура подлинного мыслителя («философами» я называю выпускников философских факультетов, у которых учёба и «школа» напрочь отбили вкус к мышлению; современные российские марксистские и постмарксистские философы способны большей частью только на гелертерское писание докторских диссертаций и профессорских монографий; своего взгляда они, кроме единичных исключений, не имеют: их стезя — перетолковывать открытое другими). Писаное им в своей философской публицистике оказалось настолько живым, горячим и подлинно нужным сегодня, что передо мной никакого вопроса о величии Леонтьева не стояло больше.

Я читал и выписывал из Леонтьева довольно много. Часть отголосков на Леонтьева вошла уже в первый выпуск «Эха и Эго». Здесь представлен более цельный фрагмент моих бесед с Леонтьевым. На очереди книга «К.Леонтьев. Pro и contra», до которой руки никак не дойдут. Но на моей книжной полке эта книжка уже стоит — и смиренно ждёт своего часа.


Сильны, могучи у нас только три вещи: византийское православие, родовое самодержавие и сельский поземельный мир. — Почти копия уваровской триады «Православие — самодержавие — народность». Такова ли она, Россия конца XIX-го столетия, какой её видел К.Леонтьев? Не слишком ли узкий, идеальный, кабинетно-гелертерский взгляд на уже кипевший в ту пору, гудяще-вибрирующий от внутреннего давления российский котёл? Не было разве других могучих вещей? М.б., Леонтьеву следовало сказать «положительно могучи» или «сдерживающе могучи» и далее по тексту? В то время нигилисты, «бесы», уже могучими ударами сотрясали эти вековые устои. — Коммунисты, конечно, знали об этих устоях, и сокрушили все три: и церковь, и царизм, и деревню. Быстро спохватились, похоже, и вместо церкви возникли партсобрания и парткомы с каждениями богам — Марксу и Ленину; вместо царя — генсек с неограниченной властью; вместо сельской общины — колхоз. Опять копия того, что за века создал русский народ! А что, получилось интересно и живуче: 70 с лишком лет управляли Россией и на мощном её историческом фундаменте привели-таки её к конкретному статусу сверхдержавы, что позволило сохранить «на Земле мир, в человецех благоволение». Всё-таки исторический срок, историческое достижение. А сейчас что? Церкви нет, есть лишь тень её, несамостоятельная служанка администрации Президента; царя нет, есть Президент, избираемый на время с использованием сомнительного качества политтехнологий; крестьянина, похоже, нет вообще: крестьянство наполовину спилось, а неспившаяся половина влачит жалкое существование на задворках когда-то мощного хозяйства и никакой политической роли в жизни страны не имеет.

При коммунистах место крестьянина в устоях государства занял рабочий — хотя бы в пропаганде. Сегодня политическую роль рабочий имеет? Тоже нет.

Удивительно и страшно: на чём же держится сегодня Россия? На каких устоях? Нет ответа и, кажется, не может быть: ибо нет устоев. По инерции, что ли, живём?

Нет, давайте покопаемся и попытаемся создать, по образцу опробованному, триаду. Может быть, что-нибудь прояснится для нас в будущем России?

1)Вместо Православия, культа Христа — культ денег, наживы. Этот культ поддерживается государством, стал идеологией. Так что замена логически оправдана.

2) Вместо самодержавия — власть криминала, который ставит в управление коррумпированного чиновника. Страной правит не Царь и не Президент, а Бандит.

3) Вместо народности — …? На первый взгляд — пустота. С крестьянином и рабочим всё ясно: они от устоев отодвинуты, политической роли в государстве не имеют. Кто имеет? Кто может сегодня выразить категорию «народность»?

Я не вижу. Не могу сформулировать — не даётся «категория», будь она неладна...

Что означает сегодня «народ»?

— А чёрт его знает! — отвечается почему-то с интонацией В.В.Розанова.

Лезу в толковый словарь.

Ожегов, изданный при коммунистах, в 68-м году:

1.Население государства, жители страны; 2.То же, что нация; 3.Основная, трудовая масса населения страны (т.е. бездельники, преступники, а также дети, пенсионеры, больные инвалиды к народу не относятся? — И.Б.-А); 4. То же, что люди.

Даль:

1.люд, народившийся на известном пространстве; 2.люди вообще; 3.язык, племя; 4.жители страны, говорящие одним языком; 5.обыватели государства, страны, состоящей под одним управлением; 6.чернь, простолюдье, низшие, податные сословия; 7.множество людей, толпа.

(Попутно: насколько определения вроде бы устаревшего Даля точнее, глубже и конкретнее, богаче содержанием, чем определения «коммунистического» Ожегова).

Итак: какое определение, что такое «народ», мы выберем для того, чтобы уяснить, на благо кого или чего направлены современные российские реформы? — Сбился. Этот кусок надо продолжить и превратить в статью.


Власть помещиков была стеснительной, т.е. крепкой охраной для целости общины. К внутренней организации прививалось и внешнее давление. Отсюда прочность мира крестьянского; надо опасаться, чтобы, предоставленный только внутреннему деспотизму своему, он бы не разложился. В северных губерниях, где помещиков не было, так, говорят, и случилось. — Это излюбленная мысль К.Леонтьева: о необходимости внешнего принуждения, внешней непререкаемой власти, т.е. о необходимости сильного нелиберального государства. Собственно, в этой мысли — весь К.Леонтьев, с его православием, государственностью, монархизмом, антилиберализмом, антиэгалитарностью.

В книге Маркузе «Эрос и цивилизация» говорится о необходимости государства (как формы культуры) для того именно, чтобы ограничить необузданные и, следовательно, разрушительные (Фрейд) природные склонности и инстинкты человека и человечества. Неожиданные пересечения сходных идей у русского православного философа, австрияка социолога-психиатра Фрейда и немца полумарксиста-полуфрейдиста Маркузе. О необходимости принуждения и присутствия аристократического в жизни общества с антилиберальных позиций пишет и казашка культурологиня Ш.Нурпеисова в одной из статей по культурологии.


С Петра началось более ясное, резкое расслоение нашего общества, явилось то разнообразие, без которого нет творчества у народов. — Ещё одна любимая, фундаментальная идея К.Леонтьева: о разнообразии, «цветущей сложности», без чего нет жизни. Либеральность, эгалитарность, свобода без ограничений ведут к смешению частностей, сдвижке границ, к гибельному упрощению всего, самоё жизни. И я вспоминаю Германа Гессе, его Великих Упростителей, захватывающих власть. Опять пересечение замечательных мыслителей!

Что, как не Православие, скрепило нас с Малороссией? Остальное всё у малороссов, в преданиях, в воспитании историческом, было вовсе иное, на Московию мало похожее. — Что ж, написано со знанием дела. Новейшая история в этом вопросе показывает правоту Леонтьева. — Немного зная менталитет украинца и белоруса (на Украине рождён и вырос, в Белоруссии живал и часто бывал и бываю), я не согласен с Петром Красновым, который в газете «День литературы» (№9 (121) от сентября 2006 г.) страстно пишет о том, что нет украинца, нет белоруса, есть лишь русский, а украинцы и белорусы — это, выражаясь языком математика-системщика, лишь «поднация» в русской нации. Страшное упрощение сложнейшей психологической, этнографической и политической проблемы! Разумеется, я как русский и славянин, за то, чтобы Россия, Украина и Белоруссия были объединены в единое и несокрушимое государство, но... Впрочем, остановись, писатель! Не забывай, что ты не политолог, и не лезь в область, которую ты не изучал. Ибо без подлинного знания всей проблемы, без обладания полной информацией — научной, экономической, исторической, философской и проч. — все твои рассуждения отдают кухней, образованщиной, болтливой и плоской гуманитарщиной.


Никакое польское восстание, никакая пугачёвщина не могут повредить России так, как могла бы ей повредить очень мирная, очень законная демократическая конституция <……> Россия будет до тех пор сильна, пока у неё не будет конституции. — Если б сказано это было сегодня каким-нибудь известным философом или политиком — какой бы хаёж подняли демократы, либералы и прочие прохиндеи от политики! Демократия стала священной коровой. Скажите на милость, чем такая «упёртая» позиция лучше коммунистического отношения к неприкасаемому марксизму-ленинизму?

Циничный масон Черчилль сказал, что человечество ничего лучше демократии не придумало. Почему-то это принимается за непререкаемую истину. Почему, однако, физико-математическое понятие «сложной системы» не применяется в области устройства и управления такой сверхсложной общественно-государственной системой, каковой является Россия? Сложнейшая территория с разнящимися рельефами и порой экстремальными климатическими зонами, громадные пространства (от Петербурга до Камчатки — треть окружности Земного Шара!), множество разновеликих этносов с различными культурами и хозяйственными укладами и т.д. Применимы ли к России рецепты какой-нибудь Англии или Польши (кто-то из либералов призывал нас учиться у поляков демократии; большей пошлости и глупости в политике и представить трудно). — Но считается, повторяется на всех уровнях управления, что России нужна демократия. Орать хочется: да почему, чёрт бы вас взял?! Какие бы то ни было поиски иного политического устройства, более, может быть, пригодного именно для России, тем самым запрещаются. В том числе и в области политической мысли. Разве это не застой? А ведь всякий застой ведёт к болоту, к бучилу тинному да бездонному.

Ах, да всё это слова. Чего переть против рожна... Солому политической пошлости никакой силой не переломишь.


Хорошие люди нередко бывают хуже худых. Личная честность, вполне свободная, самоопределяющаяся нравственность могут лично же и нравиться, и внушать уважение, но в этих непрочных вещах нет ничего политического, организующего. Очень хорошие люди иногда ужасно вредят государству, если политическое воспитание их ложно, и Чичиковы, и городничие Гоголя несравненно иногда полезнее их для целого, для политической системы. — У меня, кажется, выше в «Эхо и Ego» есть запись из дневника о том, что политику делают безнравственные люди или что политика — занятие безнравственное. Я говорил об этом осудительно, а, оказывается, по Леонтьеву, это чуть ли не в природе вещей. Думается, что Леонтьев прав. — Вообще, жизнью внешней управляют другие, жёсткие законы, чем те, которые управляют жизнью внутренней, частной.


Увлекаясь то какой-то холодной и обманчивой тенью скучного, презренного всемирного блага, то одними племенными односторонними чувствами, мы можем неисцелимо и преждевременно расстроить организм нашего царства, могучий, но всё-таки же свободный, как и всё на свете, к болезни и даже к разложению, хотя бы и медленному. — Можете, господа, что угодно говорить о Леонтьеве, громоздить какие угодно pro и contra, но ведь прав Леонтьев, чёрт побери! Упадок классической России начался с упадка и разложения царизма, когда в России восторжествовал именно либеральный лозунг о всемирном благе, с одной стороны, и, как реакция на него, «племенные односторонние чувства», с другой. Не за Россию боролись, а за свою правду, за своё место.


Что такое племя без системы своих религиозных и государственных идей? За что его любить? За кровь? <……> Все великие нации очень смешанной крови. — Так. Человек называет и ощущает себя русским или евреем, или башкиром, или поляком и т.д. не за кровь как раз, а за принадлежность к своей национальной культурной традиции. Эту традицию и любят, и холят, и защищают. Бжезинский поляк? Нет, конечно, американец. Традиция держится на религиозных и государственных идеях. Поэтому я уважаю англичанина, немца, француза и китайца, но люблю русское. Хоть тресни! И перестаю уважать англичанина, француза и др., когда они плохо, унижающе и пренебрежительно говорят о моём русском. А когда говорят хорошо, готов любого нерусского возлюбить и заключить в свои дружеские объятья. Ямиль Мустафин, я вас люблю! Вы цените русское и русскую культуру. Омар Айшах, я тебя люблю, потому что ты ценишь русское и русскую культуру. А как иначе? Абстрактный христианский призыв «любить ближнего и т.д.» остаётся для меня абстрактным. Ненавижу американо-поляка Бжезинского как врага и ненавистника всего русского, и никакие христианские загробные награды не заставят меня его возлюбить: пошёл он к чёрту! Ненавижу Ленина прежде всего за его ненависть к «великороссу». И не понимаю современных коммунистов, которые называют себя патриотами России, а на трепещущих их алых знамёнах — зловещий профиль свирепого русофоба. Не лукавство ли? Уважаю еврея Непомнящего за его гигантскую созидательную работу над Пушкиным, и отвергаю русскую Марину Кудимову, которая Пушкина лягает и призывает отказаться от восприятия Пушкина как «нашего всего».


Культура есть не что иное, как своеобразие; китаец и турок поэтому, конечно, культурнее бельгийца и швейцарца; а своеобразие ныне почти везде гибнет… — Знакомо: глобализм уже тогда, во времена Леонтьева, захватывал умы. Не тем ли силён Китай, что не поддаётся, строго говоря, глобализму, всемирному усреднению, упрощению, стандартизации жизненных элементов, а стоит на своём, защищает своё своеобразие и не стремится стать «цивилизованной страной».


Примером вторичного упрощения всех прежних европейских стилей может служить современный реализм литературного искусства. В нём есть нечто и эклектическое (т.е. смешанное), и приниженное, количественно павшее, плоское <……> В настоящее время, особливо после 48-го года, всё смешаннее и сходнее между собою. Общий стиль — отсутствие стиля и отсутствие субъективного духа, любви, чувства. Диккенс в Англии и Жорж Санд во Франции, как они ни различны друг от друга, но оба — последние представители сложного единства, силы, богатства, теплоты. Реализм простой наблюдательности уже потому беднее, проще, что в нём уже нет автора, нет личности, вдохновения, поэтому он пошлее, демократичнее, доступнее всякому бездарному человеку и пишущему, и читающему. — А что же можно сказать о современном постмодернизме, напр., в поэзии или в живописи? Пожалуй, Леонтьев уже тогда, чуть ли не полтора века назад, увидел, что постмодернизм — это воплощение демократии в искусстве, т.е. высшая степень банальности.

Демократия — это, в конечном счёте,— торжество плоскости, бездарности, площади. —

Постмодернистская поэзия поразительно одинакова, одноголоса — при всём кажущемся разнообразии приёмов, лексики, техники, тем. Кстати, о темах постмодернистской поэзии: это нечто трудно поддающееся внятному анализу. Глубокомыслие постмодернистских стихов — мнимое. За абракадаброй формы очень легко скрыть пустоту содержания.

То же можно заметить и об «авангардной» «живописи». Постмодернистские картины неуловимо похожи одна на другую. Об этом прекрасно написал Леонид Сергеев.

Плоский реализм, о котором столь негодующе пишет Леонтьев — это начало пути к плоскому нынешнему постмодернизму. Думать. Где граница между реализмом «плоским» и реализмом могучим, живым, в котором культурная традиция народа, истина и животворящая сила?


Материализм есть бесспорно система, но, конечно, самая простая, ибо ничего не может быть проще и грубее, малосложнее, как сказать, что всё — вещество и что нет ни Бога, ни духа, ни бессмертия души, ибо мы этого не видим и не трогаем руками. В наше время это вторичное упрощение философии доступно не только образованным юношам, стоящим ещё, по летам своим, на степени первобытной простоты, на степени незрелых яблок, но даже трактирным лакеям и т.п. Материализм почти всегда сопровождает реализм; хотя реализм сам по себе ещё не даёт права ни на атеизм, ни на материализм. Реализм отвергает всякую систему, всякую метафизику; реализм есть отчаяние, самооскопление; вот почему он упрощён! На материалистические же выводы он прав всё-таки не даёт <……> За скептицизмом и реализмом обыкновенно следует возрождение: одни люди переходят к новым идеальным системам, у других является пламенный поворот к религии <……> И метафизика, и религия остаются реальными силами, действительными, несокрушимыми потребностями человечества. — Не каждому писателю даётся снайперская точность слова. Я остановился в недоумении перед фразой: «реализм есть отчаяние, самооскопление; вот почему он упрощён!» Сначала я просто ничего не понял; потом я стал искать, в чём дело; и придумалось: к реализму прибегает отчаявшийся найти в жизни место Бога, проявление высшего начала и проч.; от отчаяния он бросается в «анализ действительности», т.е. в реализм: смотрит вокруг себя и видит реальность как упрощение действительности; как оскоплённую действительность; в этом ли мысль Леонтьева? Наверное. И реализмом он называет то, что даётся только плоскому, замыленному, «рыбьему» (словечко Паустовского) взору. А что он называет «метафизикой»? Думаю, что сегодня мы, испорченные коммунистическим «диалектическим материализмом», в это слово вкладываем что-то отличное от того, что вкладывал в это определение леонтьевский век. Сдаётся мне, что нынешний «метафизический реализм» Сергея Сибирцева подразумевает под «метафизикой» именно леонтьевское понимание метафизики — с присутствием в действительности некоего неразгаданного, не дающемуся логическому уму мистического элемента.

Я хочу поговорить об этом с С.Сибирцевым, но к сожалению, редко вижу его. Последний раз мы разговаривали с ним в Нижнем буфете ЦДЛ, и он не был настроен на «метафизические» разговоры: пил коньяк и рассказывал увлечённо — и интересно, по-писательски мастерски! — как он подрался в ресторане Домжура, как кому-то морду набил и кому-то куртку в драке порвал, и демонстрировал вывихнутое ударом и опухшее запястье. —

Вот это была реальнейшая действительность, без какой-либо интеллигентской метафизики!


Форма вообще есть выражение идеи, заключённой в материи. <……> Форма есть деспотизм внутренней идеи, не дающей материи разбегаться. <……> Кристаллизация <……> Одно вещество должно, при известных условиях, чтобы остаться самим собою, кристаллизовываться призмами, другое октаэдрами, и т.д. <……> дуб не смеет стать пальмой. <……> Тот, кто хочет быть истинным реалистом именно там, где нужно, тот должен бы рассматривать и общества человеческие с подобной точки зрения. Но обыкновенно делается не так. Свобода, равенство, благоденствие (особенно это благоденствие!) принимается какими-то догматами веры, и уверяют, что это очень рационально и научно! Да кто же сказал, что это правда?! — Леонтьев приводит это рассуждение в главе, называющейся «О Государственной форме». Метафоры о кристаллизации, о дубе и проч. хорошо иллюстрируют его мысль о природе государства и о государственном порядке, уложении. Эта мысль должна приводить либералов в ярость. — Я нахожу, что Леонтьев в этом вопросе глубже и умнее, чем, скажем, умница И.А.Гончаров, который в своей публицистике твердит о какой-то свободе, не утруждаясь поисками понимания сути свободы, следуя лишь за либералистским поветрием настроений тогдашнего предреформенного и пореформенного общества. Леонтьев, правда, писал своё несколько позже, уже видя, к чему ведёт поверхностная либералистская свобода.


Эгалитарно-либеральный процесс есть антитеза процессу развития. При последнем внутренняя идея держит крепко общественный материал в своих организующих, деспотических объятиях и ограничивает его разбегающиеся, расторгающие стремления. Прогресс же, борющийся против всякого деспотизма — сословий и т.д., — есть не что иное, как процесс разложения, процесс вторичного упрощения целого и смешения составных частей <……> Явления эгалитарно-либерального прогресса схожи с явлениями горения, гниения, таяния льда; они сходны с явлениями, напр., холерного процесса, который постепенно обращает весьма различных людей сперва в более однообразные трупы (равенство), потом в совершенно почти схожие (равенство) остовы и, наконец, в свободные азот, водород, кислород и т.д. <……> Зачем же холеру звать молодостью, возрождением, развитием, организацией? — По-моему, очень сильный пассаж, который говорит о сути всех наблюдаемых нами и случившихся в человеческой истории общественно-политических движений. Русскому царизму, чтобы разложиться («прогресс»), потребовалось 400 с небольшим лет (считаю от Ивана Грозного до Николая Второго). Советский коммунизм есть результат гниения и разложения царизма — всего лишь, и не более того. Придя к власти, коммунисты, прежде всего, взялись за укрепление государственной формы, понимая, что дуб не может быть пальмой. Но «прогресс» взял своё, и коммунизм сгнил за 70 с небольшим лет.

Я не имею сил, знаний и желания вдаваться в анализ конкретных черт и причин этого. Политология меня не интересует.

Меня задевают лишь факты, и меня волнует, что же будет с Россией дальше. С низин моего незнания понимание Леонтьевым сути общественного «прогресса» кажется мне правильным. Ответа на глуповатый вопрос простака «Что делать?» быть не может, ибо не в силах человека что-то делать. Что бы ты ни делал, сила, управляющая общественным развитием, сделает всё равно по-своему. Как ни крути, а, взирая на историю человеческую, приходишь к старинному: пути Господни неисповедимы. И да положимся мы на волю Божью. Ora et labora, как любил по-латыни повторять Пётр I: молись и трудись.


При всех этих процессах гниения, горения, таяния, холерного поступательного движения заметны одни и те же общие явления: а) утрата особенностей, отличавших дотоле деспотически сформированное целое дерево, животное, целую ткань, целый кристалл и т.д. от всего подобного и соседнего; б) большее против прежнего сходство составных частей, большее внутреннее равенство, большее однообразие состава и т.п.; в) утрата прежних строгих морфологических очертаний: всё сливается, всё свободнее и ровнее. — О чём здесь говорено? Господи, да об идеалах глобализма, о чём же ещё?! И это непреодолимо. Остаётся уповать на волю Божью — авось, Бог не попустит этому святотатству.

Вместо христианских загробных верований и аскетизма явился земной гуманный утилитаризм; вместо мысли о любви к Богу, о спасении души, о соединении с Христом — заботы о всеобщем практическом благе. Христианство же настоящее представляется уже не божественным, в одно и то же время и отрадным, и страшным учением, а детским лепетом, аллегорией, моральной басней, дельное истолкование которой есть экономический и моральный утилитаризм. — Основной, главный пафос статьи Леонтьева «Византизм и Славянство» — пафос антиглобализма. Усреднение, упрощение, оплощение (понимай как хочешь: и от «плоть», и от «плоский») — вот и технологии, и лики глобализма. Глобализм — это антижизнь. Это то же самое, что коммунизм. Коммунизм с его обобществлением, нивелировкой, упрощением — лишь одна из ипостасей глобализма. Коммунистические отцы-основатели (Маркс, Энгельс и Ленин) лукавили, говоря, что подлинная история начнётся лишь с повсеместным воцарением коммунизма. Они были люди грамотные и умные и не могли не понимать, что с воцарением коммунизма история немедленно кончится, прекратится, остановится: достигнута последняя цель. Поэтому они говорили это, стремясь к своим политическим целям. То же относится и к глобализму. Исчезнет мозаичность, сложность мировых культур, ни к чему не нужных, ибо позитивистский утилитаризм убивает всё. Как только глобализм воцарится повсеместно, наступит конец света. — Наступление глобализма — вот основное содержание нынешней эпохи. Крах коммунизма — всего лишь один из периферийных элементов этого содержания.

А где место христианства, какова его роль во всей этой свистопляске?

Сбился; недодумано.

Думать.


...ненавистный Добролюбов... — Помню из школьного детства: при первом же взгляде на постную физиономию Добролюбова с его дурацкой нерусской бородой, вылезающей из-под подбородка, я испытал что-то вроде физиологического отвращения. Откуда у отрока такое сильное чувство? Не помню, читал ли я Добролюбова хоть что-нибудь; по-моему, ускользнул. Но то, что читал в школьных учебниках о его «Луче солнца…», моим нутром отторгалось как враждебное, чужое, отвратительное. Что это? Художественная интуиция? Почему, когда я — тогда же — смотрел на иллюстрацию в учебнике гражданской казни Чернышевского (саблю ломают над его головой), я злорадно, мало отдавая отчёта себе в том, что говорю, сказал себе: «Так тебе и надо». Каждое слово Чернышевского впоследствии, когда я читал его «Антропологический принцип в философии» и какие-то исторические экзерсицы про Луи-Филиппа, я воспринимал как глубоко чужое мне. Почему-то я не пожалел денег в букинистическом, когда купил изданные в тридцатых годах Обществом ссыльных политкаторжан его дневники; сорок лет уж прошло с того дня (я по букам бегал в конце шестидесятых), и дневники валяются у меня где-то на даче, — но до сих пор ощущаю в душе гадливость, когда вспоминаю о том, как я когда-то начал их читать. Эта сюсюкающая интонация в местах, где он пишет об Ольге Сократовне, о своих занятиях, о своём чтении — всё чужое, чужое, даже враждебное! Возликовало моё сердце, когда прочёл толстовское о нём: «клоповоняющий господин».

Я не дворянин; тем более, не аристократ. Но ненависть у меня к Добролюбову и Чернышевскому совершенно отчётливая, генная, в каждой капле крови, текущей по моим жилам. Для меня они — вне культуры, как нынешние постмодернисты.

Кстати, помню, Миша Попов как-то за чашей вина сказал мне, что в то время писания Чернышевского воспринимались как крайне модернистские.

И как-то приятно на душе оттого, что глубокий русский философ Леонтьев тоже, как и я, ненавидит Добролюбова...


Я стал находить, что Гоголь какой-то гениальный урод, который сам слишком поздно понял весь вред, приносимый его могучим комическим даром... — Сходное писал о Гоголе и В.В.Розанов.


А что делала наша русская литература с того времени, как Гоголь наложил на неё свою великую, тяжёлую и всё-таки «хамоватую» лапу?.. — И опять перекликается с Розановым.


Да, если бы Толстой не стал теперь тенью прежнего Льва, то он-то именно, он, который так любил всё простое, он прежним сильным умом своим давно бы понял такую простую вещь: какая же это любовь отнимать у людей шатких ту веру, которая облегчала им жестокие скорби земного бытия? Отнимать эту отраду из-за чего? Из-за пресыщенного славой и всё-таки ненасытного тщеславия своего? — Леонтьев, как и многие, обвинял Толстого в том, что он восстал на церковь из-за тщеславия, из-за непомерной жажды славы.

Недавно, за одним литературным разговором, поэт Константин Коледин негодующе обрушился на «Не могу молчать». Я прочёл это «Не могу молчать». Да, Лев Николаевич поносит власть, которая вешает разбойников, грабителей, убийц и революционеров... Бог его знает, правы ли хулители Толстого...

Нет, с Толстым я не согласен, зная, к чему привели либеральные мягкости. Правильно делала тогдашняя российская власть, что вешала всю эту мразь. Мало вешали. Революционеров надо было не в тюрьмы сажать, а вешать и расстреливать — как они впоследствии, придя к власти, вешали и расстреливали своих врагов.

Они разрушали государство.

Недодумано. Думать.


Леонтьев о литературе русской: В частностях это правда и прекрасно изображено. Но что же мне делать, если я в действительной жизни сам встречал нередко русских людей и более твёрдых, и более смелых, и более красивых, и блестящих, и более полезных государству и обществу, чем все эти полуотрицательные герои... В частностях все эти романисты правы, во всецелом отражении русской жизни — они не правы. — Леонтьев увлекается идеей и не видит действительности. А она такова, что была в России и бунинская «Деревня», были и чеховские овраги, были и бесы-эсеры, которые не выскочили ниоткуда, а выпестовались русской жизнью.


Оригинальность, уменье видеть и показывать другим нечто новое — само по себе редкость, но и для оригинального, для нового освещения жизни необходимы предшественники. Разница между умом оригинальным и неоригинальным та, что первый не останавливается сразу только на том, что указали ему предшественники его в области мысли, но ищет уже прямо в жизни чего-то ещё иного, и не только ищет, но и находит его. Напротив, человек неоригинальный, наблюдатель без творчества удовлетворяется — если не на всю жизнь, то надолго — чужим освещением явлений, чужим мировоззрением, усвояя его себе иногда до такой глубины и силы, что жизнью за эту чужую (по происхождению) мысль иногда жертвует. — Невольно думается о русских коммунистах, одержимых марксизмом... «Человек неоригинальный удовлетворяется чужим мировоззрением». Бог мой, как прав Леонтьев! А если не удовлетворяешься, если подходишь к марксизму творчески — в лагерь тебя или под расстрел. Какой невыносимый исторический казус! И это громоздилось в России, лучшей из стран, умнейшей, светлейшей...


Впрочем, что и говорить о писателях бездарных, когда даже у таких умных писателей, как Глеб Успенский, Немирович-Данченко, искусственно прославленный некогда «Современником» Помяловский и т.д. — Гоголь так и дышит из каждой строки! Всё не грубое, не толстое, не шероховатое, не суковатое им не даётся. «Буржуй», «борода копром», «прёт» и т.д. Сами в жизни они, вероятно, слишком опытны и умны, чтобы не видеть иногда и нечто другое, но как писатели — как же могут они высвободиться из тисков той сильной, но в своей силе неопрятной и жёсткой руки Гоголя, о которой я уже говорил, когда ни Достоевский, ни Тургенев, ни Писемский, ни Гончаров не могли не подчиниться ей, один так, другой иначе? И у Льва Толстого в «Анне Карениной» можно найти следы этой гоголевщины... — А не свойство ли это писателей всеобщее? Подражательность в литературе — материя очень тонкая. Заразиться видением и, следовательно, мировоззрением гениального писателя можно незаметно для себя. И писать, подспудно сверяя свои писания с писаниями своего кумира...

Нет, не то. Леонтьев говорит не об этом. Речь здесь идёт, скорее, о некоем вирусе, пущенном в общественную духовную атмосферу сильным писателем. И здесь, пожалуй, сильнее Гоголя нет писателя в России. Пушкин никаких вирусов не выпускал, он рассеивал солнечный свет вокруг себя. Лермонтов не успел покорить российские умы, «демонические» начала только разрабатывались им; он стоял у входа в бездны русского духа. Гоголь своим могучим гением подлинно покорил умы, заразил. Толстой и Достоевский лишь анализировали то, что сделалось с Россией после Гоголя. Брюсов, кажется, в своих дневниках писал, что Достоевский анализирует больную душу, а Толстой — здоровую. Полагаю, что это так. Но и Достоевский, и Толстой, по Леонтьеву, были заражены Гоголевским вирусом. Доказательств у меня нет, но, кажется, Леонтьев прав.

Впрочем, это сегодня вопрос чисто академический. Для аспирантов-литературоведов.


...приходится и взлетать, подобно мудрому Дедалу, освобождаясь из лабиринта теснящей мысль современности. — На полях против этих отмеченных мною слов Леонтьева стоит моя помета: «Э.Балашов». Почему Балашов, откуда Балашов, зачем? — уже, увы, забыл. А жаль, потому что это — отголосок какого-то интересного разговора с ним в Нижнем буфете ЦДЛ.

Минул год — и вспомнил: Видимо, это отголосок всё того же разговора с Балашовым, о котором я уже упоминал в «Эхе и Эго».

Э.В. мне, помню, сказал: «Ты мыслишь, и это похвально, но ты в плену у своей же мысли, тогда как необходимо парить над!»


Для всенародной морали необходима опора мистики. Твёрдость видимой этики заждется прочно на вере в невидимое. «Начало премудрости (нравственно практической) есть страх Божий». — Опять натыкаешься на извращённую коммунистическую практику. Страх Божий заменён страхом перед парткомом и партначальником; вера в невидимое — веру в победу коммунизма, воистину «в невидимое»; ну, и т.д. Скучно это, уже трюизм.

Но лишний раз напомнить трюизм иногда полезно.


Когда-нибудь погибнуть нужно <……>. Погибнет и Россия когда-нибудь <……>. Россия может погибнуть только двояким путём: или с Востока от меча пробуждённых китайцев, или путём добровольного слияния с общеевропейской республиканской федерацией. Последнему исходу может чрезвычайно пособить образование либерального, бессословного, всесословного союза. — Потрясающе! Всё предсказано, как будто сегодня говорено, на сегодняшнее глядючи. Так что, началось начало конца России? Это со знанием дела сказано и трезвее, чем камлания нынешних недальновидных и невежественных «патриотов» о том, что «Россия воспрянет... и т.п.». Я всё время говорил: да отчего вы взяли, что Россия воспрянет? Нет предпосылок, кроме вашего (и моего, разумеется) горячего желания, чтобы Россия воспряла в славе. Но желания мало. И видимые признаки распада налицо: вымирание, понижение градуса нравственности, наркомания и пьянство, отставание по производительности труда в шесть раз, гибель великой культуры. С чего же мы воспрянем? — Организм наш с 61-го года этого века заболел эгалитарным либерализмом... Теперь мы его лечим... Вылечим ли?..


У Леонтьева написано 16, кажется, толстенных томов, которые сейчас издаются. Это — моё последнее чтение Леонтьева; больше я к нему за неимением времени и краткости жизни возвращаться не намерен (разве что загляну мимоходом в «Pro и contra», если о чём-то справиться потребуется), потому что вряд ли, думаю, я у него найду что-нибудь ещё, нужное или интересное мне; так что 16 его томов — за исключением того, что я прочитал — останутся непрочитанными. Но всё-таки что из себя представляет русский критик и философ Константин Леонтьев, я немножко знаю.

И мне этого достаточно.