Игорь блудилин-аверьян эхо и egо выпуск второй «книга бесед»

Вид материалаКнига

Содержание


Тогда длинные волосы считались у начальства признаком вольнодумства, и в учебных заведениях, особенно военных, производилась уси
Не было никакой платы со студентов; правительство помогало бедным студентам тем, что давало им квартиру и стол. —
Если бы не то да не но, были бы мы богаты давно. —
Если чувства и убеждения национальны, то знание — одно для всех и у всех.
Sine ira — без гнева (лат.) — закон объективного творчества.
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   18

Глава 4




Гончаров


«Очерки, статьи, письма. Воспоминания современников».

М., «Правда», 1986.


И.А.Гончаров — первостатейный Мастер, классик в самом точном смысле этого слова. Можно сказать, что ему отчасти не повезло, что он жил и работал во времена, когда Пушкин ещё отбрасывал тень на всю русскую литературу, когда Лермонтов возвышался на литературном горизонте во весь свой гигантский рост, когда Гоголь властвовал в умах, когда творили гении Лев Толстой и Достоевский, когда шумел во весь голос Некрасов, когда многославный Тургенев выдавал роман за романом.

Мы, рядовые читатели, Гончарова знаем плохо и мало. Три знаменитых его романа — да, мы их все читали и даже перечитывали: я, напр., «Обломова» читал два или три раза, и «Обыкновенную историю» тоже. «Обрыв» помню хуже: как-то не попадался в руки уже вот, наверное, лет тридцать. Самые начитанные, истинные книгочеи, читали «Фрегат «Палладу»». И — кроме «Мильона терзаний», о котором нам упоминали в школе — больше мы ничего об этом великолепном мастере не знаем. А он, оказывается, дебютировал вовсе не «Обыкновенной историей» в 1847 году, а повестью «Счастливая ошибка» в 1839 году, о чём я с удивлением узнал из «Литературной энциклопедии». Оказывается, есть у него и повесть «Иван Саввич Поджабрин», которую он вообще при жизни не публиковал, относясь серьёзно к своему литературному труду как к труду пророка и подвижника.

Давно закончилась жизнь Ивана Александровича, погасли проблемы, волновавшие его и современное ему общество — а я вот, случайно почти взяв в руки его публицистику, т.е. попутное, явно не главное в нём и для него, нахожу вдруг необыкновенную современность в его очерках. Беседа моя с ним началась мгновенно, с первых его страниц, закончилась лишь с прочтением последней его страницы; фрагменты этой беседы я и предлагаю вашему вниманию, любезный читатель мой.


Тогда длинные волосы считались у начальства признаком вольнодумства, и в учебных заведениях, особенно военных, производилась усиленная стрижка. — М-да, Россия... Откуда такое постыдное, непочтенное внимание к мелочам? С этими длинными волосами у меня тоже есть неприятное воспоминание из наших, советских времён.

В 1974 году меня, мальчишку (28 лет), назначили заместителем декана нашего факультета в Горном институте; по долгу службы мне пришлось проводить так называемые смотры групп.

Иезуитское, доложу я вам, это было испытание для студентов! Неподконтрольные никому и ничему преподаватели, проводившие этот смотр, могли придраться к любой мелочи. А среди преподавателей разный народ был, в том числе и фанаберистый, противный, мелкотравчатый. И я, к великому теперь стыду своему, сидя на смотре, прискрёбся к одному студентику (как я теперь понимаю, «вольнодумцу» в советском смысле), у которого были длинные волосы а-ля Белинский. И вот начал я его мутузить... И так, и эдак. Отчитывал в праведном гневе. Студент молчал, ничего мне возразить не смел — одной моей закорючки было достаточно, чтобы его со стипендии сняли, а то и хуже какая кара могла его ожидать. И я сейчас вспоминаю: я был искренне гневен! Эта искренность меня и сейчас поражает.

Объяснить её могу одним: я был просто дурак. Дурак — в самом строгом смысле этого слова. Наказал меня Господь — я и сейчас с великим стыдом вспоминаю того студента. Надеюсь, что он обо мне, дураке, забыл...

А ведь это была государственная политика коммунистов в области образования и воспитания молодёжи. Длинные волосы носить нельзя; узкие брюки носить нельзя.

В начале 60-х, когда с Запада пришла мода на узкие брюки, «дудочки», у нас в Керчи по вечерам ходили дружинники и вылавливали подростков-модников, приводили их в милицию, распарывали «дудочки» по швам(!), и специально дежурившие для этого женщины-активистки вшивали в них клинья из саржи. Коки носить было нельзя; белые носки носить нельзя; узконосые туфли носить нельзя; на толстой подошве туфли носить нельзя. Комсомольское собрание могли созвать, на нём заклеймить, выговор вкатить; со стипендии снять или зарплату не повысить. Серьёзно это всё было, не игры. Ничего, из ряда выступающего! Всё серое, одинаковое, «скороходовское», как у всех.

Мелочи? На первый взгляд — да; но, если подумать попристальнее, это была — политика воспитания послушного «идеального» гражданина. Могучее усреднение, гражданин-исполнитель — вот советский образец. А потом жаловались в отчётных докладах ЦК съездам партии, что мало подрастает инициативной молодёжи.

Одно слово — невежественность.

Этим невежеством, непониманием сути жизни и психологии человеческой и прохлопали СССР.

Увы, дураков и невежд и сейчас хватает... Уж чего-чего, а этого добра на Руси всегда было с лихвой.


Не было никакой платы со студентов; правительство помогало бедным студентам тем, что давало им квартиру и стол. — Вот так обстояли дела в царской России во времена Николая Первого! Которого либералы (а за ними и Лев Толстой) обозвали Николаем Палкиным. Эх, палками бы не бунтующих крестьян, а либералов!.. Живо заголосили бы по-другому! А то, вишь, символически саблю над головой сломают да в ссылку; а в ссылке — и тёплая изба с отдельным помещением, и служанка, и денежки позволяют получать со своих поместий-то, и книги выписывают из Петербурга да из Парижа... Герцену деньги с его крестьян и поместий переводились за границу; а вот лишить бы его этих средств — как бы он запел? Россия была вам плоха.

Великодушные негодяи...

Ленин в Шушенском, страдалец, и служанку имел, и жена под боком, и книги выписывал какие хотел, и писал свои трактаты, и на охоту ходил (значит, ружьё имел!), зайцев бил десятками (у Солоухина описано), дичь лопал от пуза. Потом уроки этой царской «каторги» учёл, подлец, и в основанных им концлагерях никакой подобной вольницы не допускал.

...Мне бы, советскому студенту, от государства «квартиру и стол»!


Все напуганные масоны и немасоны, тогдашние (т.е. в конце 20-х — начале 30-х годов XIX века) либералы, вследствие крутых мер правительства приникли, притихли, быстро превратились в ультраконсерваторов, даже шовинистов — иные искренно, другие надели маски. Но при всяком случае, когда нужно и не нужно, заявляли о своей преданности «престолу и отечеству». — Да, любезные господа, Николай Первый навёл очевидный порядок в Русском государстве. Наши современные либералы до сих пор его ненавидят. Вот что значит «оставить след в истории»! — И похоже, сегодня мы наблюдаем нечто похожее: наши либералы вдруг ударились в любовь к отечеству, в риторику об учёте «национальных интересов России»; осуждающе лепечут что-то о политике США и проч. В искренность их не верится. Просто подули другие ветры в обществе, Кремль чутко уловил эти ветры и рыкнул на либералов. Даже одиозный Павловский запел вдруг патриотические песни. Только Новодворской (для контраста, чтоб было с кем бороться) позволено тявкать.


Как прав был Гоголь в своём ответе на упрёк, зачем он не вывел в «Ревизоре» ни одного хорошего человека! Все бы стали себя ставить на место хорошего человека, и никто не захотел бы узнать в себе ни Хлестакова, ни Городничего и прочих. Грибоедову нельзя было обойтись в своей комедии без «хорошего человека», и вот все судьи прошедшего ставят себя в роль Грибоедова — Чацкого. — Да, насчёт хорошего человека в «Ревизоре» дело известное: таковы законы психологии. А вот с Грибоедовым и Чацким не всё так однозначно. У меня лично Фамусов вызывает больше симпатий: он — за порядок, а Чацкий, либерал — за разрушение этого порядка, за хаос. Позиция яснодушного умницы Фамусова ясна; а что за позиция у неумного, мутного Чацкого? Конечно, Чацкий не умён — просто образованный за границами глупец, середняк, без самостоятельного сознания. Что ему внушили, то он и талдычит, без какой-либо критики и без чувства к Родине, к своему, к русскости. И потом, любить пустоголовую Софью — какой тут ум? По-моему (я ничего не читал о «Горе от ума»), Грибоедов пригвождает к столбу позора таких вертопрахов, как Чацкий, которых в его время уже на Руси понаплодилось достаточно. Типичный «вольнодумец» из дворянчиков, ни на что не годный и не нужный в тогдашней русской жизни трепач и позёр. Его время грянуло позже, и он таки был востребован, когда приступили конкретно к разрушению Российской империи. Такие вот впоследствии сочувствовали декабристам, они образовали толпу «прогрессивно мыслящих» интеллигентов, которая послужила закваской русской революции.

Недодумано. Думать.*)

...стройные, красивые руки... — Вот что значит смелость подлинного художника! Назвать руки «стройными» — это-то уж совсем из ряда вон, а однако — слово-то работает! Нормальному человеку такое прилагательное применительно к рукам и в голову не придёт.


Если бы не то да не но, были бы мы богаты давно. — Замечательно! Про всё наше русское мироощущение сказано.


От исторического рода, от трагедии, высокой комедии — общество ушло, как из-под тяжёлой тучи, и обратилось к буржуазной, так называемой драме и комедии, наконец, к жанру. — Зоркий Гончаров отмечает понижение градуса культуры. Оказывается, как много умных людей в России и в Европе говорили об этом, и уже давно. — И обратите внимание, господа, на изумительную метафору — «как из-под тяжёлой тучи». Тяжело быть на уровне-то! Труд души требуется! Это тебе не Донцовых читать.


...творчество требует спокойного наблюдения уже установившихся и успокоившихся форм жизни, а новая жизнь слишком нова, она трепещет в процессе брожения, слагается сегодня, разлагается завтра и видоизменяется не по дням, а по часам. Нынешние герои не похожи на завтрашних и могут отражаться только в зеркале сатиры, лёгкого очерка, а не в больших эпических произведениях. — Серьёзное заявление, Иван Александрович. Оставим в покое «эпические произведения»; что прикажете делать с романом о современности? Вообще не писать романов о современности? Вот нам, прозаикам, живущим в начале века? Всё громоздить и громоздить романы о 50-60-70-80-х годах? О гебистах, доносах и прочем добре? Как бы «раскрывать корни случившегося со страной»? Да корни не в гебистах вовсе, корни в 17-м годе и даже раньше, когда расплодились нечаевцы, народники, чёрнопередельцы и прочая нигилистически-позитивисткая зараза, пошедшая от масонов-декабри-стов. Так вот о них только и писать? А о наших интереснейших, сложнейших днях кто напишет? Какой-нибудь интеллектуальный очкарик будущего лет через 50, который сейчас, м.б., и в первый класс ещё не пошёл и ничегошеньки о нашей жизни не знает? И писать о нас будет, роясь в хламе исторических хроник и воняющих тленом газет? Нет, Иван Александрович, именно то, что видоизменяется «не по дням, а по часам», и должно быть предметом художественного осмысления, писательского анализа. Это видоизменяемое мы и должны ухватить, зафиксировать и честно проанализировать. И дать на основе этого анализа прогноз, что с нами будет, если мы будем жить так-то и так-то.


Если чувства и убеждения национальны, то знание — одно для всех и у всех. — Впервые я прочёл у умного русского интеллигента очевидное: чувства и убеждения национальны.

Мишень глобализма — именно национальные чувства и убеждения. Они, по замыслу глобалистов, должны быть у всех одинаковыми, независимо от национальности. Глобалистский мир — страшный мир, лишённый многоцветия; мир Танатоса, Смерти, Уравнивания, Упрощения.

Идея глобализма не выскочила, подобно чёрту, ниоткуда. Она взращивалась веками. Она кристаллизовывалась. Она подводила исходную сложность мироздания под середняка, спускала небо на землю. Это был всемирный процесс в недрах европейско-атлантической цивилизации.(Потому что ни японцы, ни китайцы, ни индусы никакой глобализации не поддадутся, и в этом их сила и залог их будущего владычества на Земле).

Как интересно было бы исследовать историю человеческого духа, начиная с первобытных верований и религий! Да времени на такое исследование уже нет, столько мне не прожить.

Сначала — примитивный первобытный тотемизм, со своими богами у каждого племени; далее — усложнение и переход в стадию «цветущей сложности» с античным многобожеским язычеством, отражающим внешнюю и внутреннюю сложность, противоречивость и многоцветие мира; и, наконец, монодеистское христианство как проявление процесса упрощения с уходом в атеизм, который есть логическое продолжение христианства.

Глобализм есть логическое продолжение атеизма. И — Смерть, уничтожение, зануливание сложности мира, переход к подлинной Простоте несуществования есть логическое продолжение глобализма.

Что-то пронеслось новое и живое в воздухе, какие-то смутные предчувствия, потом прошли слухи о новых началах, преобразованиях; обнаружилось движение в науке, в искусстве; с профессорских кафедр послышались живые речи. В небольших кружках тогдашней интеллигенции смело выражалась передовыми людьми жажда перемен. Их называли «людьми сороковых годов». — Вот образчик того, как умный человек попадает в плен общественного модного умонастроения. «Жажда перемен» — это похвально, это отвечает критерию прогресса. Без перемен нет прогресса. Но куда ведут перемены, к какому «прогрессу»? Нет раздумий, нет анализа, есть лишь поддача моде.

Нет чувства и осознания, что всё это страшно серьёзно, что это колеблет основы. А где речь о колебании основ, надо остановиться, осмотреться, подумать — и не семь, а семижды семь раз. Поколебав основы раз, на место их уже не поставишь. И новейший пример России говорит об этом. Мы не думаем. Вот китайцы думают; а мы — нет. Поддаёмся чувству.


Sine ira — без гнева (лат.) — закон объективного творчества. — Теория, абстракция. Объективного творчества не бывает. Во всяком случае, в литературе. Объективны бывают только безликие педанты, никому не интересные. Литературное произведение интересно именно своей субъективностью.


Правда в природе даётся художнику только путём фантазии... Художественная правда и правда действительности — не одно и то же. Явление, перенесённое целиком из жизни в произведение искусства, потеряет истинность действительности и не станет художественною правдою. Поставьте рядом два-три факта из жизни, как они случались, выйдет неверно, даже неправдоподобно. — И не интересно читателю. И, следовательно, не нужно. — Природа слишком сильна и своеобразна, чтобы взять её целиком, померяться с нею её же силами и непосредственно стать рядом; она не дастся. У неё свои слишком могучие средства. Из непосредственного снимка с неё выйдет жалкая, бессильная копия. Она позволяет приблизиться к ней только путём творческой фантазии... В искусстве ум должен быть в союзе с фантазией. — Ай да Гончаров! Впрочем, это понимали давно. Только в советской литературе с его шестью принципами социалистического реализма (а ну-ка, вспомним, кстати! Кажется, так: 1) Партийность; 2) Пролетарский интернационализм; 3) Любовь к народу; 4) Предмет должен быть показан в развитии... Что ещё? Да — 5) Оптимизм! А шестой забыл…) к фантазии относились с подозрением. (Вспомнил шестой! Что-то, связанное с материализмом). Но вот вопрос: Я верующий и верю, что мной управляет Провидение, ведёт Божья длань. Все свои поступки я делаю с этим чувством. Это — верность действительности, или Бог — моя фантазия? —

Сбился. В общем, Гончаров прав.


Вот — и с Гончаровым, в свою очередь, пришла пора проститься. Бог знает, увидимся ли ещё. До писем Гончарова мне дела мало, романы его — «Обломова» и «Обыкновенную историю» — я читал не один раз; наверное, хватит. «Обрыв», правда, помню плохо, и в своё время небрежно читал, пролистывая, «Фрегат «Палладу»»...