Расколотая цивилизация. Наличествующие предпосылки и возможные последствия постэкономической революции

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава четвертая. Противоречия постэкономической цивилизации
Разобщенность современного мира
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   46

Глава четвертая. Противоречия постэкономической цивилизации


Процесс становления постэкономической цивилизации жестко ограничен в настоящее время рамками развитых стран, вступивших в постиндустриальную эпоху. Выше мы подчеркнули, что источники прогресса этого нового общества коренятся в глубинных основах постэкономического порядка, а именно — в совершенствовании и развитии личности. Тем самым мы признаем, что формирование постэкономического строя на современном этапе не продвигает человечество к тому единому “открытому обществу (open society)”, которое мыслилось и мыслится большинством современных специалистов по глобальным проблемам в качестве идеала социального прогресса 507.

Нынешняя эпоха характеризуется тем, что в условиях причудливого сочетания экономических и неэкономических целей и средств их достижения возникают невиданные ранее возможности роста неравенства при фактическом отсутствии адекватных средств его преодоления. Конфликты, рождающиеся на этой основе, определят главные линии социального противостояния в XXI веке и, вполне возможно, не только затруднят переход к глобальному постэкономическому обществу, но и сделают его достижение невозможным. Поэтому, формулируя основные проблемы, которые станут предметом нашего дальнейшего анализа, следует остановиться на общей оценке двух комплексов возникающих сегодня противоречий — нарастающей разделенности мира на способную и неспособную достичь постэкономического состояния части и зреющего в рамках постэкономических стран нового социального конфликта, — проследить их взаимообусловленность и взаимозависимость.

Разобщенность современного мира


Последние годы истекающего столетия поставили проблему разделенности цивилизации особенно остро. Причины тому многочисленны и разнообразны.

Во-первых, в течение всей предшествующей истории субъектами противостояния на международной арене становились блоки и союзы стран, которые, с одной стороны, были объединены сходными экономическими и политическими характеристиками и при этом, с другой стороны, находились в оппозиции союзам и блокам государств, имевшим примерно такой же политический, военный и хозяйственный потенциал. Именно поэтому на протяжении долгих столетий центры соперничества оставались относительно локализованными: на Западе это была Европа, на Ближнем Востоке таким центром оставалось Восточное Средиземноморье, в азиатских странах соперничали в первую очередь Китай, Монгольская империя и государства Центральной Азии. Колонизация, откуда бы она ни исходила (и примеры тому дает экспансия монголов в Центральную Азию и Восточную Европу, испанцев и португальцев — в Латинскую Америку, англичан и французов — в Африку и Индию, русских — в Сибирь и Центральную Азию), воспринималась как присоединение к метрополии территорий, заведомо более слабых в военном и хозяйственном отношении, но не как соперничество за мировое господство. Впоследствии борьба великих держав приняла мировой масштаб, но кардинальным образом ситуация не изменилась: Священный союз и наполеоновская империя, США и Испания, Тройственный союз и Антанта, державы Оси и союзники во второй мировой войне, наконец, НАТО и Организация Варшавского договора — во всех этих случаях союзничали относительно равнопорядковые по мощи и влиянию государства. Их объединяли определенные социальные и хозяйственные модели, и они могли эффективно соперничать друг с другом, имея значительные источники внутреннего саморазвития. Поэтому в различные исторические эпохи конфликты и противостояния, в наибольшей мере изменившие лицо цивилизации, были конфликтами равных; в иных случаях они принимали форму быстрых завоеваний, на основе которых возникали империи, обреченные на нестабильность.

Во-вторых, вплоть до начала XX века относительная неравномерность хозяйственного развития отдельных государств не представлялась чем-то фатальным и непреодолимым. В условиях политической независимости и индустриального (а тем более доиндустриального или протоиндустриального) производства фактически каждая страна, не находившаяся, впрочем, на явной периферии мирового прогресса, могла обеспечить себе положение державы, лидирующей в мировом масштабе. Достаточно вспомнить возвышение промышленной мощи Англии в условиях, когда финансовое доминирование Испании и мануфактурное превосходство Северной Италии и Голландии в Европе казались незыблемыми, а также военно-политические успехи наполеоновской Франции, создавшей крупнейшую в истории европейскую империю. И в одном, и в другом случае мы видим сильную волю государства к занятию лидирующего места на континенте, подкрепленную продуманной внешней и внутренней политикой. В XIX веке миру явились два новых феномена — с одной стороны океана несколько десятков мелких и разрозненных германских княжеств за пятьдесят лет превратились в мощнейшую экономическую силу с явно выраженными претензиями на мировое господство; с другой его стороны — США, еще в 60-е годы раздираемая гражданской войной сельскохозяйственная страна, стала первой державой капиталистического мира. В этом случае буржуазная хозяйственная система продемонстрировала огромные возможности ускоренного развития, основанного на достижениях индустриализма; “все развитые страны стали капиталистическими, [и] равным образом, все страны, принявшие капитализм, достигли высокой степени развития” 508.

В-третьих, что также весьма существенно, определенную роль в этих процессах играла и регионализация, проявлявшаяся в двух основных аспектах. С одной стороны, хозяйственные успехи каждой из названных стран зависели в гораздо большей степени от умелой мобилизации собственных ресурсов, нежели от взаимодействия с другими государствами и блоками. С другой стороны, относительная отсталость многих других стран не была достаточно очевидной для них самих; сложившиеся жизненные традиции и весьма слабые контакты с внешним миром не вызывали стремления к экономическому соперничеству. Лозунг “догнать и перегнать” был фактически неведом человечеству вплоть до начала первой мировой войны.

Итак, до середины XX столетия стратегии хозяйственной экспансии основывались на характере организации внутренних возможностей нации; они предполагали возможность успешного догоняющего развития на основе индустриализации и были нацелены на относительно независимое от других стран развитие, не претендующее на немедленное достижение того уровня прогресса, который был обеспечен в основных центрах экономической цивилизации. В таких условиях хозяйственное неравенство, существовавшее в мировом масштабе, воспринималось как нечто данное и в то же время казалось в принципе преодолимым. В этих условиях естественным было ожидать наступления эпохи процветания и ассоциировать ее начало с окончанием второй мировой войны. Однако именно послевоенные десятилетия и продемонстрировали тщетность прежних иллюзий.

В 50-е и 60-е годы внимание многих исследователей оказалось прикованным к проблеме “догоняющего развития”. Тому были три главные причины. Во-первых, весьма наглядные уроки ускоренной индустриализации и мобилизационного развития были продемонстрированы Германией и СССР — основными соперниками на европейском театре военных действий; достижения советской промышленности в 50-е и 60-е годы также были более чем впечатляющими. Во-вторых, проблемы взаимоотношений метрополий с их бывшими колониальными владениями и перспективы хозяйственного роста последних стали исключительно важными в условиях развертывающегося соперничества капиталистической и коммунистической систем в “третьем мире”. И наконец, в-третьих, впервые были резко поставлены вопросы зависимости западной цивилизации от стран периферии и о возможном характере взаимодействия с ними в условиях глобализации мирового хозяйства.

Это был период, когда западный мир рассматривал себя в качестве естественной части мирового индустриального порядка, у которой с остальными его элементами намного больше сходства, нежели различий. Достаточно вспомнить слова Р.Арона о том, что “Европа состоит не из двух коренным образом отличных миров: советского и западного — а представляет собой единую реальность — индустриальную цивилизацию” 509. Об этом же свидетельствовали и попытки, исходившие в первую очередь от США, привить индустриальную модель в других регионах мира, и прежде всего в Японии. Весьма характерно, что в социально-экономических работах того времени хозяйственный прогресс фактически отождествлялся с примитивно понимаемым промышленным ростом; источник этого роста виделся в дополнительных внутренних инвестициях, а результат — в приближении к западным стандартам потребления. Так, Г.Лейбенштайн в конце 50-х полагал, что исходной точкой индустриализации является “впрыск” инвестиций в объеме не менее 15 процентов национального дохода 510; Э.Хиршман отмечал, что отсутствие необходимых инвестиционных ресурсов в развивающихся странах обусловливает исключительную роль Запада в обеспечении их ускоренной индустриализации 511, а У.Ростоу однозначно называл норму инвестиций, превосходящую 12-15 процентов валового национального продукта, необходимым условием самоподдерживающегося индустриального развития 512.

На протяжении 60-х и 70-х годов индустриализация в Азии, Латинской Америке и Африке поддерживалась как западным, так и восточным блоками, поскольку каждый из них видел в успехах своих сателлитов символ собственного экономического доминирования в той или иной части мира. Индустриальная цивилизация, принявшая к этому времени в развитых странах зрелые формы, стремилась воспроизводить свою модель во все более широком масштабе. Массовое производство, первичными элементами и результатами которого являлись воспроизводимые блага, унифицированные общественные отношения, вполне очевидная мо-тивационная система участников хозяйственной деятельности делали такую модель не только самовоспроизводящейся, но также легко копируемой и управляемой. Поэтому программа ускоренного построения индустриального типа общества выглядела вполне реальной; она приводила к впечатляющим результатам, порой заставлявшим развитые общества Запада усомниться в собственном превосходстве над остальным миром. Здесь важно отметить, что индустриализация “третьего мира” началась в исключительно удачный с точки зрения мировой конъюнктуры момент: Запад, расширявший свою технологическую экспансию, был заинтересован в максимально широком сбыте технологий; чтобы не вызвать отказа от их использования в других странах, цены на эти технологии не устанавливались монопольно высокими; при этом сырьевые ресурсы также оставались доступными, а цены на готовые промышленные товары традиционно поддерживались на высоком уровне. Для эффективной конкуренции необходимы были только дешевые трудовые ресурсы, которые в избытке имелись в развивающихся странах, что и способствовало их успеху. Между 1970 и 1990 годами относительная несбалансированность цен на промышленные и информационные товары привела к тому, что “соотношение экспортных и импортных цен в США снизилось более чем на 20 процентов, иными словами, чтобы оплатить тот же объем импорта, в 1990 году США приходилось экспортировать на 20 процентов больше товаров, чем в 1970 году” 513. Тем самым для перенесения индустриальной модели в “третий мир” были созданы самые благоприятные условия.

Копирование этой модели принесло впечатляющие результаты. Вплоть до конца 80-х годов тезис о тесной связи между нормой накопления и темпами роста валового национального продукта не подвергался сомнению. Достаточно сравнить две группы азиатских стран: с одной стороны, Сингапур, Китай, Таиланд, Южную Корею, Индонезию и Малайзию, с другой — Индию, Филиппины и Пакистан, чтобы убедиться в справедливости этого положения. В первой группе доля инвестиций в валовом национальном продукте в начале 90-х годов составляла соответственно 49,7; 43,0; 35,6; 35,2; 34,6 и 32,3 процента (а темпы их роста достигали 10,1; 11,8; 8,5; 8,4; 7,3 и 8,7 процента в годовом исчислении); во второй группе данные показатели составляли 20,4; 19,7; 14,6 и 4,3; 5,2 и 2,8 процента 514. Комментарии, как говорится, излишни. Именно на основе такой мобилизации страны Юго-Восточной Азии превратились в 80-е годы в один из мощных центров мировой экономики.

Лидером в этом процессе стала Япония. В 50-е и 60-е годы, согласно общепризнанной статистике, производительность в расчете на одного работника росла здесь не меньше, чем на восемь процентов в год, тогда как в Германии рост производительности не превосходил шести, а в США и большинстве европейских государств — четырех процентов 515. Отчасти эти успехи можно объяснять относительно низкими стартовыми показателями: Япония в начале 60-х находилась приблизительно на том же уровне развития, что и Индия в начале 90-х, а среднедушевой ВНП не превышал здесь 3,5 тыс. долл. Однако ко времени первого “нефтяного шока” валовой национальный продукт на душу населения вырос в четыре раза, достигнув 13,5 тыс. долл. Если в 1955 году ВНП на душу населения в Японии составлял 20 процентов соответствующего американского показателя, то к 1990 году он достиг почти 80 процентов 516. Последовавшие за Страной восходящего солнца страны Юго-Восточной Азии увеличили свою долю в мировом валовом продукте с 4 процентов в начале 60-х годов до более чем 25 процентов в середине 90-х 517. С начала 80-х годов валовой национальный продукт Южной Кореи вырос на 177, а Таиланда — на 235 процентов 518. Статистике известно множество других примеров такого рода, и практика второй половины XX века заставила многих исследователей считать, что в этот период “процесс наверстывания стал практически всеобщим” 519.

Между тем в конце 80-х годов сложились все условия для того, чтобы усомниться в оптимальном характере подобного типа развития. Во-первых, с замедлением в это время темпов роста японской экономики появились веские основания предполагать, что догоняющая модель действует достаточно эффективно только при наличии относительно дешевой рабочей силы и что она изначально не способна обеспечить уровень благосостояния, приближающийся к уровню “догоняемых” стран. Становилось ясно, кроме того, что обеспечение высоких темпов роста в рамках этой модели требует такой бюрократизации, которая становится на определенном рубеже серьезным препятствием для самостоятельного и естественного развития. Во-вторых, возможность обеспечивать гигантские инвестиции вызывает, с одной стороны, перенапряжение сил нации, а с другой — оборачивается низкой эффективностью капиталовложений, компенсирующейся постоянным наращиванием инвестиций. Эти обстоятельства стали весьма заметными в начале 90-х: по мере сближения темпов роста экономик США и Японии оказалось, что на один процент прироста ВНП японцы инвестируют в пересчете на душу населения в 2,5 раза больше средств, нежели американцы 520. Все чаще стало подчеркиваться сходство хозяйственных систем азиатских стран, где “экономический рост достигался исключительно путем мобилизации ресурсов”, со сталинской моделью индустриализации 521. В-третьих, именно в 80-е годы слабое развитие внутренних рынков в развивающихся странах сделало их особенно зависимыми от Запада. До тех пор, пока акцент в производстве не был перенесен на относительно высокотехнологичные, но в то же время массовые продукты (от мотоциклов и автомобилей до телевизоров и видеомагнитофонов), эта проблема не стояла столь остро; начиная же с середины 80-х зависимость развивающихся стран от американского и европейского рынков стала огромной. С начала 70-х годов новые индустриальные страны пошли по пути сосредоточения наиболее передовых и конкурентоспособных производств в так называемых зонах обработки продукции на экспорт, число которых возросло с двух, существовавших еще до начала кризиса 1973 года, до 116, функционировавших в конце 80-х годов. Наиболее серьезные из них расположены в Сингапуре, Гонконге, Южной Корее, Малайзии и на Тайване 522; китайская экономическая реформа также начиналась с развития аналогичных зон. Вполне успешный в начале большого пути, этот метод был возведен (и не мог не быть возведен) в абсолют, в результате чего между 1981 и 1986 годами экономический рост Южной Кореи и Тайваня на 42 и 74 процента соответственно был обусловлен закупками промышленной продукции этих стран со стороны одних только США 523. С 1983 года такие закупки обеспечивали до половины роста объемов всех международных торговых трансакций; для Бразилии американский импорт составлял более половины, а для Мексики — почти 85 процентов всего положительного сальдо торгового баланса 524. В-четвертых, экономический рост новых индустриальных стран, как в Юго-Восточной Азии, так и в Латинской Америке, обусловливался иностранными инвестициями, масштаб которых не только не снижался, но, напротив, устойчиво возрастал. Если в 80-е годы основной поток инвестиций направлялся в Латинскую Америку, то с конца 80-х он был переориентирован на страны ЮВА. Китай, Малайзия, Индонезия и Таиланд заняли первую, третью, пятую и шестую строки в списке основных получателей прямых иностранных инвестиций среди развивающихся стран; Мексика и Бразилия сохранили вторую и четвертую. В 1993 году иностранные инвестиции достигли половины всех финансовых потоков в ЮВА 525 и имели тенденцию к увеличению примерно на 10 процентов в год, что превышало темп роста ВНП этих стран 526. Масштабы зависимости экономик развивающихся стран от подобных капиталовложений огромны; так, в 80-е годы только 10 процентов всех инвестиций в Южной Корее обеспечивалось посредством капитализации самих промышленных компаний, а от 85 до 90 процентов компонентов производившейся там сложной электронной техники ввозилось из Японии непосредственно для последующей сборки 527. Таким образом, несамодостаточный и в значительной мере искусственный характер индустриального прогресса становился очевидным.

Адекватному осмыслению современной трансформации препятствует также важнейшее событие конца 80-х годов, до сих пор довлеющее над сознанием многих социологов. Речь идет о кризисе коммунизма и распаде Советского Союза.

В отличие от 50-х годов, когда казался вполне возможным отход СССР от сталинской тоталитарной модели, и быстрый промышленный рост побуждал многих западных исследователей обращать внимание скорее на сходство коммунистических и капиталистических экономик, нежели на их различия, в 70-е и 80-е годы государства советского блока однозначно рассматривались как враждебные Западу, а противостояние им — как важнейшая задача свободного мира. Поэтому крах СССР и полное банкротство коммунистической модели хозяйственного развития, последовавшие в начале 90-х годов, были восприняты на Западе как историческая победа, хотя, на наш взгляд, было бы более целесообразно акцентровать внимание не столько на идеологических, сколько на сугубо экономических аспектах этого события.

В контексте анализируемых нами проблем действительно важной представляется констатация того факта, что хозяйственная система СССР очевидным образом воплотила в себе все отрицательные стороны модели догоняющего развития, направленного по пути индустриализации. В 30-е и 50-е годы, не говоря уже о военном периоде, эта модель “работала” в Советском Союзе в своем наиболее “чистом” виде. Она основывалась на принудительном (или фактически принудительном) труде миллионов людей, искусственном сдерживании потребления ради накопления (в том числе воплотившемся в катастрофическом голоде, сопровождавшем первую фазу индустриализации), широком заимствовании технологий (от покупки целых производственных предприятий до активного промышленного и технологического шпионажа) и крайне слабом использовании собственных технических нововведений. Принципиальным отличием от иных типов индустриализации выступала в данном случае закрытость экономики, однако она была в то же время весьма условной, так как фактически в 70-е и 80-е годы ни одна страна в мире не зависела в такой степени, как СССР, от экспорта сырьевых ресурсов и импорта товаров народного потребления, технологий и даже продовольствия. Таким образом, можно уверенно утверждать, что крах Советского Союза стал первым, но при этом весьма очевидным предупреждением о невозможности эффективного функционирования в конце XX века индустриальной экономики, основанной на безудержном заимствовании зарубежных технологий и ограничении внутреннего потребления ради роста накопления. По сути дела, если подходить с чисто хозяйственной точки зрения, азиатский кризис конца 90-х годов в главных своих чертах очень похож на советский кризис 80-х.

Однако подобные сопоставления оказались за пределами внимания экономистов. Под влиянием чисто политических и идеологических факторов подавляющее большинство западных исследователей интерпретировало распад советского блока и крах СССР прежде всего как поражение антирыночной экономики. “Иронией судьбы” стало то, что фактический крах индустриальной модели не только не остановил поток инвестиций в кризисные государства, но и резко активизировал его. Между 1990 и 1996 годами объем прямых частных капиталовложений в развивающиеся страны вырос более чем в четыре раза, с 61 до более чем 240 млрд. долл.; две европейских страны — Российская Федерация и Венгрия — впервые вошли в список 12 государств, куда направляются наиболее значительные иностранные инвестиции 528.

Между тем хозяйственные успехи как латиноамериканских и южноазиатских, так и восточноевропейских стран были в значительной мере искусственными. Основанные на значительном государственном вмешательстве в экономическую жизнь, они поддерживались посредством осуществления целого комплекса мероприятий, направленных на сохранение прежнего хозяйственного курса, уязвимого, как мы показали выше, почти со всех сторон. Очевидная “смычка” государства с деятельностью частных компаний создавала, однако, не столько ощущение нестабильности первого, сколько устойчивости вторых, что сыграло с инвесторами злую шутку в последние годы. Из поля их зрения фактически выпало как то, что в Юго-Восточной Азии положительное сальдо торговых балансов большинства “тигров” сменилось в начале 90-х годов на отрицательное, так и то, что в России складывалась крайне неблагополучная бюджетная ситуация, сопряженная с формированием полукриминального олигархического капитализма. В 1995 году все активно развивавшиеся страны ЮВА уже демонстрировали явное неблагополучие в экспортно-импортной сфере; в Сингапуре, Гонконге, Малайзии, Таиланде, Вьетнаме и на Филиппинах разрыв между импортом и экспортом составлял от 5 до 15 процентов ВНП 529. В 1996 году дефицит платежного баланса Малайзии превысил 10 процентов ВНП 530; в 1997 году текущий торговый дефицит Южной Кореи составил около 20, а Таиланда — более 10 млрд. долл. 531 В Латинской Америке продолжительная борьба с инфляцией привела к временным успехам, однако на протяжении первой половины 90-х годов здесь постоянно существовала опасность финансового кризиса, основанного на трудностях расчета по внешним обязательствам. Восточная Европа, и в первую очередь Россия, привлекла в 90-е годы значительные инвестиции, однако большинство стран этого региона, за исключением Чехии, Венгрии и Польши, не сумели обеспечить внутренней политической стабильности, установить должный контроль за движением капитала и налоговыми поступлениями, результатом чего стал постоянный дефицит бюджета, финансируемый внутренними и внешними заимствованиями. Между тем большинство инвесторов, окрыленных высокой доходностью вложения средств в кредитный и фондовый рынок развивающихся стран, продолжали наращивать поток капиталовложений, до поры до времени поддерживавший эти рынки. Как отмечает Дж.Сорос, в отдельные периоды середины 90-х годов более половины всех средств, инвестируемых в американские взаимные фонды, направлялись в организации, ориентированные на работу на развивающихся рынках 532.

1997 и 1998 годы стали временем отрезвления. Азиатский финансовый кризис, на котором мы подробно остановимся в третьей части книги, показал всю иллюзорность успехов, достигнутых на пути догоняющего развития. Дестабилизирующий удар был настолько сильным, что все меры Международного валютного фонда, сумевшего направить в этот регион на протяжении последних двух лет более 120 млрд. долл., не смогли скомпенсировать суммарное сокращение притока инвестиций, составившее только в 1997 году 105 млрд. долл. 533, и прямые потери инвесторов, оцениваемые в регионе почти в 700 млрд. долл. Сегодня, как и в конце 1997 года, большинство азиатских стран, не считая Китая, находятся на грани дефолта по своим внешним обязательствам, а рост экспорта в условиях падающего курса национальных валют по-прежнему не может обеспечить им положительного внешнеторгового сальдо. Крах азиатских экономик поставил в крайне сложное положение финансовую систему Японии, страны, долгие годы служившей наиболее впечатляющим примером догоняющего развития; сегодня она также находится на грани технического банкротства, а ее валовой национальный продукт снижается в абсолютном выражении два года подряд. Весной и летом 1998 года финансовый кризис распространился и на Восточную Европу, кульминацией чего стал российский дефолт 17 августа, доведший потери инвесторов на восточноевропейских рынках до более чем 200 млрд. долл. Падение российского фондового индекса с его максимального значения в 571 пункт в октябре 1997 года до менее чем 40 пунктов в сентябре 1998-го, а также обесценение рубля более чем в четыре раза за полгода сделали призрачными перспективы новых инвестиций в Россию. В январе 1999 года настала очередь потрясений в Латинской Америке, в результате бразильский реал обесценился в течение месяца более чем вдвое, а руководители финансовых ведомств стран континента солидаризировались во мнении, что наиболее последовательной мерой выхода из кризиса было бы замещение американским долларом национальных валют во внутреннем обращении.

Таким образом, накануне XXI века мы наблюдаем фактический крах той модели догоняющего развития, которая на протяжении многих десятилетий была воплощением надежд целых наций. Можно ли ожидать быстрого преодоления кризиса на развивающихся рынках? Мы считаем, что отрицательный ответ на этот вопрос очевиден, так как причины кризиса отнюдь не имеют того финансового характера, которым наделяют их многие современные политики и экономисты, а скрыты гораздо глубже.

Какие же уроки следует извлечь из истории догоняющего развития?

Во-первых, никогда и нигде апологетам этой модели не удалось сделать ее самовоспроизводящейся. Фактически порожденная переходом развитых стран к постиндустриальному обществу и их первоначальным стремлением экспортировать производства, относящиеся к первичному и вторичному секторам экономики, в другие регионы планеты, она изначально была ориентирована на использование единственного конкурентоспособного ресурса — дешевой рабочей силы — как важнейшего фактора индустриального производства. Тем самым модель заведомо содержала в себе два ограничивающих условия: с одной стороны, она не могла оставаться адекватной в условиях, когда развитый мир осуществлял переход от труда к знаниям как основному ресурсу производства; с другой стороны, она не могла ориентироваться на внутренний рынок, поскольку в таком случае повышался бы уровень потребления, автоматически дорожала бы рабочая сила и снижалась внешняя конкурентоспособность страны. Таким образом, модель современной индустриализации имела четко заданный предел своего развития.

Во-вторых, развивающиеся по пути индустриализации страны вступали в активную конкуренцию друг с другом, также оказывавшуюся в определенном аспекте тупиковой. В самом деле, они были ограничены в наращивании внутреннего потребления и тем самым заинтересованы в экспорте капитала. Это прекрасно видно на примере Японии, а позже — Гонконга, Сингапура, Тайваня и отчасти Южной Кореи. В то же время основными реципиентами капитала могли становиться менее развитые страны, исповедующие ту же индустриальную парадигму. Отсюда — инвестиции более развитых азиатских стран в менее развитые, но также идущие по пути индустриализации. Однако, предлагая более дешевую продукцию, они становятся конкурентами. Результатом оказывается то, что мы называем “принципом бикфордова шнура”: значительные преимущества получают страны, лишь начинающие индустриализацию, при этом расширяется пространство неуверенности и нестабильности, в которое попадают более развитые страны, достаточно укрепившие свою промышленную базу, но не ставшие постиндустриальными.

В-третьих, активное вмешательство государства в хозяйственную жизнь и то внимание, которое уделяется инвестициям, создает в обществе мобилизационную модель поведения, когда, с одной стороны, объективно ограничивается развитие научного потенциала (как по чисто экономическим, так и по социокультурным причинам), с другой же — не формируется новый тип сознания, основанный на постэкономической системе мотивации. Эти обстоятельства могли бы оставаться относительно второстепенными несколько десятилетий назад, однако сегодня, когда высокотехнологичные производства распространены во всех регионах мира, постиндустриальные страны сохраняют монополию на технологические нововведения и фактически имеют возможность диктовать, какие из них, где и когда должны быть использованы. Таким образом, все потенциальные конкурентные преимущества индустриальных экономик перед постиндустриальными остались в прошлом, и сегодня торговый баланс в мировом масштабе может изменяться только в пользу США и Западной Европы. Таким образом, потенциал догоняющего развития, всегда основывавшегося на заимствовании и копировании, а не на инновациях и научно-техническом прогрессе, является сегодня исчерпанным.

Глубинная причина этого заключается в том, что механизм становления постэкономического общества радикально отличается от формирования индустриального строя. В начале 90-х годов, рассуждая о закономерности краха коммунистических режимов, Ф.Фукуяма писал: “Опыт Советского Союза, Китая и других социалистических стран свидетельствует о том, что централизованные хозяйственные системы, достаточно эффективные для достижения уровня индустриализации, соответствовавшего европейскому образцу 50-х годов, проявили свою полную несостоятельность при создании такого сложного организма, как "постиндустриальная" экономика, в которой информация и техническое новаторство играют гораздо более значительную роль” 534. Такая точка зрения представляется правильной, но ограниченной. Мы полагаем, что мысль Ф.Фукуямы следует развить по двум направлениям. Во-первых, нужно отказаться от рассмотрения лишь социалистических экономик в качестве основанных на мобилизационных методах; совершенно ясно, что социально-экономические системы Японии, Южной Кореи или Сингапура, прогресс которых также базировался на гигантской норме накопления и активном недопотреблении граждан, вовсе не были социалистическими. При этом нельзя ограничиваться указанием на “уровень индустриализации, соответствовавший европейскому образцу 50-х годов”, так как вполне очевидно, что хозяйственные системы тех же восточноазиатских стран, не говоря уже о Японии, достигли значительно больших успехов. Во-вторых, вряд ли правильно акцентировать внимание исключительно на производстве знаний как основном отличии постиндустриальных и индустриальных экономик. Одним словом, мы хотели бы отметить, что принципиальным моментом, не позволяющим индустриальным странам достичь уровня постиндустриальных, является качественное отличие источника прогресса тех и других: в первом случае это экономическое давление на человека как экономический субъект, выражающееся в максимизации производимых им инвестиционных благ; во втором — это свободное развитие неэкономически мотивированных личностей, выражающееся в создании новых информационных благ и новых стандартов производства и потребления, нового типа социальных связей и нового качества жизни.

Принципиальное отличие экономического и постэкономического общества заключается в том, что первое может быть построено посредством ряда организованных усилий, что подтверждается успехами СССР, Японии и азиатских стран, в то время как второе может сформироваться лишь естественным образом по мере развития составляющих его личностей; ускоренными темпами постэкономическое общество создано быть не может. Совершенно очевидно в этой связи, что постэкономическое общество может сформироваться только в условиях немобилизационной хозяйственной системы, обладающей определенной внутренней самодостаточностью. В самом деле, становление новой личностной мотивации, в структуре которой доминируют постэкономические ценности, трудно представить себе иначе, чем на фундаменте удовлетворенности большинства материальных потребностей людей на протяжении нескольких поколений. Если при этом учесть, что в современных условиях ни одна хозяйственная система не способна к быстрому развитию без широкомасштабного заимствования технологий и знаний у развитых наций и активного экспорта собственных продуктов, оказывается, что самостоятельное вхождение каких-либо стран в круг постэкономически устроенных держав в современных условиях невозможно.

Этот вывод исключительно важен для понимания характера первого основного противоречия, свойственного периоду постэкономической трансформации. В новых условиях основным источником каких бы то ни было прогрессивных хозяйственных изменений в любом регионе планеты выступает постэкономический мир. Ни одна страна не может и не сможет самостоятельно достичь того уровня самоподдерживающегося развития, какой достигнут сегодня Соединенными Штатами и членами Европейского Союза. Ни инвестиционные потоки, ни внутренние сбережения, ни максимальное напряжение сил той или иной нации не сможет поставить ее на один уровень развития с лидерами постэкономической трансформации. Сегодня это еще не осознано адекватным образом; азиатские страны надеются на относительно быстрый подъем, латиноамериканские политики разрабатывают новые пути выхода из кризиса, а российские интеллигенты самых разных идеологических направлений не могут отказаться от идеи некоего мессианства. Уже через несколько лет, по нашему убеждению, довольно зыбкие контуры представленной здесь картины проявятся вполне отчетливо, и тогда мир окажется на пороге беспрецедентного раскола. Крах одной из самых больших иллюзий XX века, идеи о возможности догоняющего развития и изменения соотношения хозяйственных сил на международной арене, вызовет новый виток противостояния, на этот раз уже не между двумя мировыми блоками, воплощающими индустриальную мощь и имеющими сателлитов на каждом из континентов, но между единым сообществом сверхдержав и бесчисленным множеством подавленных наций, лишенных возможности вырваться за пределы их нынешнего состояния.

Существует ли выход из этой гипотетической, но вполне вероятной ситуации? В относительно осторожной и предельно сбалансированной форме он предлагается Дж.Соросом: “Для стабилизации и регулирования поистине глобальной экономики нам необходимо создать глобальную систему принятия политических решений. Короче говоря, для поддержания глобальной экономики нам необходимо глобальное общество. Глобальное общество не означает глобальное государство. Упразднение государств нецелесообразно и нежелательно; но поскольку существуют коллективные интересы, выходящие за пределы государственных границ, суверенитет государств должен быть подчинен международному праву и международным институтам” 535. Мы считаем возможными и более жесткие формулировки, которые будут приведены в заключительной части этой книги. Однако вне зависимости от того или иного решения приходится признать, что именно развитые страны вынуждены будут осуществить под жестким контролем необходимые инвестиции в “третий мир”, ибо совершенно очевидно, что в современных условиях невозможно продолжительное существование разделенного на две враждебные части мира. Таким образом, вопрос о судьбе постэкономической трансформации оказывается в значительной мере связанным с вопросом о том, способны ли страны, первыми достигающие постэкономической стадии развития, предоставить остальному миру ресурсы, достаточные для становления этого типа общества в масштабах всей планеты, и способны ли потенциальные реципиенты этих ресурсов подчинить свою политику целям формирования глобального постэкономического общества. Ответ на вторую часть этого вопроса представляется сегодня далеко не очевидным, поэтому остановимся сейчас на первой его части, тем более что без положительного ответа вторая проблема теряет всякий смысл.



507 - См.: Smil V. China's Environmental Crisis. P. 63.
508 - См.: Serril M.S. Ghosts of the Forests // Time. 1997. November. Special Issue. P. 52.
509 - См.: Pearce D., Barbier E., Markandya A. Sustainable Development. P. 192-193, 195, 202-203.
510 - См.: Islam I., Chowdhury A.Asia-Pacific Economies. P. 102.
511 - См.: Hajari N. Dark Clouds of Death // Time. 1997. October 6. P. 40.
512 - См.: Linden E. Smoke Signals // Time. 1998. October 12. P. 50-51.
513 - См.: The Economist. 1998. March 21. Survey «Development and the Environment». P. 11.
514 - Daly H.E. Beyond Growth. The Economics of Sustainable Development. Boston, 1996. P. 76.
515 - См.: Ayres R. U. Turning Point. P. 144.
516 - Smil V. China's Environmental Crisis. P. 10.
517 - См.: Kennedy P. Preparing for the Twenty-First Century. P. 121.
518 - См.: Brown L.R., Flavin Ch., French H., et al. State of the World 1997. P. 8
519 - См.: Mitchell К., Seek P., Grubb M. The New Geopolitics of Energy. P. 101.
520 - Цит. по кн.: Little A. Post-Industrial Socialism. Towards a New Politics of Welfare. L.-N.Y., 1998. P. 8.
521 - См.: Mitchell К., Beck P., Grubb M. The New Geopolitics of Energy. P. 107-108.
522 - См.: Smil V. China's Environmental Crisis. P. 10.
523 - См.: Weizsaecker E.U., von. Earth Politics. P. 166.
524 - См.: Garten J. The Big Ten. P. 97.
525 - См.: Brown L.R., RennerM., Flavin Ch., et al. Vital Signs 1997-1998. P. 16.
526 - См.: Smil V. China's Environmental Crisis. P. 124.
527 - McRae H. The World in 2020. P. 135.
528 - См.: World Economic Outlook. May 1998. P. 125.
529 - См.: Porter G., Brown J. W. Global Environmental Politics. P. 38.
530 - См.: Brow L.R., Flavin Ch., French H., et al. State of the World 1997. P. 166.
531 -

  См.: Smil V. China's Environmental Crisis. P. 129.
532 - См.: Weiyaecker E. U., von, LovinsA.B., Lovins L.H. Factor Four: Doubling Wealth-Halving Resource Use. The New Report to the Club of Rome. L., 1997. P. 225.
533 - См.: Cannon Т. Corporate Responsibility. L., 1992. P. 182.
534 - См.: Meadows D.H., Meadows D.L., Panders J. Beyond the Limits. P. 181.
535 - См.: Mitchell К., Beck P., Grubb M. The New Geopolitics of Energy. P. 169-170.