Андрей Белый Начало века Воспоминания в 3-х книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   60

Оба звали меня в Петербург187, но я не поехал уже: "Симфония" Андрея

Белого вышла; я делал усилия, чтобы сохранить псевдоним; мать с отцом

поехали в Питер: в конце апреля.

В начале мая вернувшись в Москву, мать спросила меня с удивлением:

- "Ты переписываешься с Мережковским? Зачем ты скрываешь?"

Кузен Арабажин, знакомый Барятинского, друг Яворской, сотрудник

"Биржовки" и "Северного курьера" , закрытого вскоре, явился к родителям и с

удивлением им сообщил, что на днях, повстречавшись с Д. С. Мережковским, он

слышал, как этот писатель хвалил в выражениях для Арабажина необъяснимых, -

меня:

- "Понимаешь ли, дядя, - он читает вслух письма "Бориса" своим

друзьям?"

Арабажин, поверхностный фельетонист, меня знавший как "Бореньку",

спрашивал, в чем корень дружбы с "Борисом" салонных львов.

Мережковские портили мне разговоры с О. М.; я не мог уже слушать стиля

ее рассуждений о Гиппиус; и мы прекратили беседы на эти тяжелые для меня

темы; в поджиме губы и во взгляде О. М. на меня установился между нами

порог: до конца ее жизни.

И Брюсов весьма любопытничал. Весь тот период густо окрашен мне

Мережковскими; куда ни придешь, - говорят о них; в лаборатории говорим о

них; в студенческой чайной, бывало, соберемся: Петровский, Печковский,

Владимиров, я, - тотчас же разговор поднимается о Мережковских: ведь тайну

синих конвертов, подаваемых мне швейцаром лаборатории, мои друзья знали:

бывало, Печковский спрашивает, взглянув на конверт:

- "От Гиппиус?"

С Гиппиус переписывались мы чуть ли не каждую неделю; а так как дома

мать неизбежно спросила бы, кто это пишет мне (характерные очень конверты),

то пришлось бы признаться, что я веду усиленную переписку с писателями,

которые все же внушали тревогу отцу (боялся за сына); поэтому я и дал адрес

лаборатории.

Брюсов тоже расспрашивал меня о Мережковских так, как будто я "спец" по

ним; и делалось неприятно от этого назойливого любопытства; Мережковские

ведь умели кружить головы людям; холодные "в себе", они могли казаться

такими нежными; меня - захваливали они; я-де и замечательный, и новый; и

"Симфония"-де моя - замечательная; было от чего потерять голову юноше,

которого до сих пор жизнь держала скорее в черном теле.

Только О. М. Соловьева - мне ни звука о Мережковских; и вдруг:

- "Гиппиус - дьявол!"

И хотя я знал, что злость О. М. на Гиппиус - не идеология, а

недомогание, я вскакивал и в совершенной ярости убегал. Через день О. М.

присылала письмо: мириться189.

Верен я был Михаилу Сергеевичу Соловьеву, когда я некогда встал: против

Гиппиус и Мережковского; но, оставаясь верным своей переписке с 3. Н., встал

я само-стно против О. М. Соловьевой; и это все выразилось: в автономно

возникшей для меня квартире Владимировых, куда я стал чаще теперь убегать; и

также - квартире Метнеров; на Соловьевых в одном (лишь в одном отно-шеньи)

гляжу как на прошлое, уже законченное семилетие; во мне нудится новое,

будущее именами, которые вместе - зенит и надир: Мережковские, Брюсов, уже

обещающие мне блестящую литературную деятельность; Брюсов - толками о

"Скорпионе", Д. С. Мережковский - зовами в проектируемый "Новый путь";

Брюсов мне в эти дни - новая литература; и - только; а путь с Мережковским -

"не только" литература.


Ты пойми: мы - ни здесь, ни - тут.

Наше дело - такое бездомное.

Петухи - поют, поют...

Но лицо небес еще темное.


(Гиппиус)190


"Только", "не только" - Москва, Петербург: и восьмерки, мной писанные

семилетье меж ними, есть ужас, мне еще не видный в 1902 году; отход

огорченный без ссоры от Брюсова, от Мережковского кончился бегством моим из

Москвы, Петербурга, России: на Запад.

Уже с 1902 года Брюсов втягивал меня в жизнь "скор-пионовской" группы;

3. Н. меж интимных строчек ознакомляла меня с петербургскою жизнью; весной

сообщила, что был у них Блок и что он произвел впечатление191 (я ей

завидовал); она звала меня в Петербург, чтобы я в настоящем общественном

воздухе выветрил дух "Скорпиона" в себе (тут она сфантазировала: больше дух

"анилина", которым несло в нашей лаборатории); не понимала она:

"декаденты" - для меня, лишь нота в октаве, лишь краска на спектре, октавой

моею была не поэзия: была... культура!

3. Н. в письмах обещала меня познакомить не с "выродками", а с людьми

"настоящими", "новыми": думаю - с сестрами, Татой и Натой, с В. В.

Розановым, с Философовым и с Карташевым; их друг, Философов, тогда

раздваивался между "Миром искусства" и Мережковским, тащившим его в "Новый

путь": петербургская группа распалась на снобов художников и на писателей; в

"Мире искусства" был дружеский отзыв о книге моей;192 скоро я стал

сотрудником "Мира искусства": вполне неожиданно.

Так было дело: открывалася выставка "Мира искусства" в Москве;

посетитель всех выставок, был, разумеется, я и на выставке этой, пустой

почти 193; тонные, с шиком одетые люди скользили бесшумно в коврах, меж

полотнами Врубеля, Сомова, Бакста; все они были знакомы друг с другом; но я

был чужой среди всех; выделялася великолепнейшая с точки зрения красок и

графики фигура Дягилева; я его по портрету узнал194, по кокетливо взбитому

коку волос с серебристою прядью на черной растительности и по розово, нагло

безусому, сдобному, как испеченная булка, лицу, - очень "морде", готовой

пленительно маслиться и остывать в ледяной, оскорбительной позе виконта:

закидами кока окидывать вас сверху вниз, как соринку.

Дивился изыску я: помесь нахала с шармером, лакея с министром;

сердечком, по Сомову, сложены губы; вдруг - дерг, передерг, остывание: черт

подери - Кара-калла какая-то, если не Иезавель нарумяненная и сенаторам

римским главы отсекающая (говорили, что будто бы он с Марьей Павловной, с

князем великим Владимиром - запанибрата):195 маститый закид серебристого

кока, скользящие, как в менуэте, шажочки, с шарком бесшумным ботиночек,

лаковых. Что за жилет! Что за вязь и прокол изощренного галстука! Что за

слепительный, как алебастр, еле видный манжет! Вид скотины, утонченной

кистью К. Сомова, коль не артиста, прощупывателя через кожу сегодняшних

вкусов, и завтрашних, и послезавтрашних, чтобы в любую минуту, кастрировав

собственный сегодняшний вкус, предстать: в собственном завтрашнем!

Пока разглядывал я изощренную эту концовку, впечатанную Лансере в

послезавтрашний титульный лист, - мне далекую и неприятную, вдруг осенило

меня: предложить ей статью свою: "Формы искусства"; и вот безо всяких

сомнений, забывши о том, что я - невзрачный студент, подхожу к кругло

выточенному "царедворчеству" (избаловали меня: думал, - мне и законы не

писаны!).

Вскид серебристого кока, и поза: Нерон в черном смокинге над

пламенеющим Римом196, а может быть, - камер-лакей, закрывающий дверь во

дворец?

Тем не менее я представляюсь:

- "Бугаев".

И тут наглый зажим пухловатой губы, передернув- , шись, сразу исчез,

чтобы выявить стиль "анфана"197, скорей пухлогубого и пухлощекого ангела

(стиль Барромини, семнадцатый век); и с изящностью мима, меняющего свои

роли, - изгиб с перегибом ноги назад, с легкой глиссадою, как реверанс, с

улыбкою слишком простой, слишком дружеской, он, показав мне Нерона, потом -

купидона, изящнейше сделал церемониймейстерский жест Луи Каторз:198

- "Ах, я счастлив! На днях еще много о вас говорили мы!"

И как по залам дворца, открывая жезлом апартаменты "Мира искусства",

которого мебели - Бакст, Лансере, Философов, взяв под руку, вел к молодому и

чернобородому "барину" в строгом пенснэ, в сюртуке длиннополом.

- "Ну вот, Александр Николаевич, - позвольте представить вам Белого:

он!"

- "Бенуа", - поклонился с отлетом, с расклоном, с изгибом руки Бенуа и

повел под полотнище Врубеля: "Фауст и Маргарита"199.

- "Смотрите, - взмахнул он рукою, - вот титан! Я горюю, что не оценил

его в своей "Истории живописи"20 , - он посвящал меня в краски.

Так я был введен в круг сотрудников; и - озирались: кто этот

прескромного вида юнец, кого Дягилев и Бенуа мило водят по залам.

Вопрос о статье не решался; была принята: с полуслова:

- "Конечно, конечно, - скорей высылайте, чтобы поспеть с номером!"201

С тех пор я стал получать письма Д. Философова с чисто редакторскими

замечаниями, с просьбою слать, что хочу;202 так факт дружбы с Д. С.

Мережковским мне составил уж имя средь группы художников "Мира искусства".

С другой стороны, анонсировал "Белого" и "Скорпион": всей Москве; так

"звезда" восходила моя; я не двинул и пальцем; мой жест - перепуг и желанье

сесть в тень, чтоб хотя до экзаменов не разнеслось, чем стал "Боря Бугаев":

я чувствовал: моя "звезда" не продержится в небе: она -фейерверочная:

подлетает, чтоб в месте ее быстрого вспыха - "ничто" обнаружилось.

Очень достойные лавры меня увенчали! Но "звездочкой" не ощущал я себя и

тогда, когда где-то уже за спиной называли меня восходящим талантом;

головокружение славы в малюсеньком круге скоро с лихвой компенсировалось

плевом: нашего тогдашнего профессорского круга.

В 901 все радовало и все дивило; сам быт распахнулся; и Эллис стоял с

социологией, Эртель - с историей, Батюшков и Гончарова - с культурой

Востока, отец - с математикой, Метнер - с Бетховеном, с Кантом и с Гете,

Рачинский - с Гарнаками; моя уверенность в преодолении библиотек была

дерзкая.

Мне предстояло-таки пропотеть над увязкою противоречий; я по уши - в

трудностях; силясь понять язык Брюсова, силюсь и Канта понять.

Я впрягаюсь прилежно в свои обязательства; но перегрузка дает себя

знать: утомлением и неумением выполнить и четверти своего плана; едва

нажимаю на литературу, - хромает мое сочиненье Анучину; у Дорошевского явный

грозит незачет; зачет сдан; но с "Возвратом", книгой, которую пишу, -

неувязка.

Затрепан в спехах!

И общенье с друзьями - не радость; я в трудных натугах заставить их в

их стремленьях друг друга понять - надрываюсь: ропщу и кряхчу; мне звучит

одиночество, приподымая свой голос:


Смеюсь, и мой смех - серебрист.

И плачу сквозь смех поневоле:

Зачем этот воздух лучист,

Зачем светозарен... до боли?203


Я этого плача сквозь смех полугодием раньше не знал; внешне те ж

перспективы лучистые, но сквозь них - тень:


Нет ничего.

И - ничего не будет.

И ты умрешь204.


В 1902 году я считаю случайной ту боль из-за смеха; а в 904 она - пепел

сожженного солнца во мне; но и раньше моя биография - в полутенях; начинает

отбрасывать тень новый быт.

Я боролся с затрепанным либерализмом и с гонором энциклопедий без

творчества, с пылью научных подвалов, со скукой мещанства, с пустым

благодушием; все ж благодушие - тень доброты: Ковалевский чувствителен:

слово дав, выполнит.

А вот модернист, очень острый в строке, а не на либеральном обеде, дав

слово, - не выполнит; М. Ковалевский, сам позитивист, провел жизнь - не

весьма позитивно: сидел под диваном, таясь от курсистки, хотевшей женить его

на себе, не скаредно жил; не ловкач.

3. Н. Гиппиус, Брюсов, зовущие к "бреду", - оказались напористы: трубы

медные переперев, невредимыми выйдут! Тончайшие нервы (Максим Ковалевский

таких не имел), а не падают в обмороки, проявляя воловье упорство,

стожильность; не нервы - канатищи! Чехов был прав, подчеркнув: декаденты

лишь делают мину, что очень нервны; мужики трудосильные:205 лбом выбивают

строку свою об утонченной нервозности.

Кончиками языка воплощали отцы слова Боклей и Миллей, твердя: экономия,

практика, сила, уменье найтись, извлечь пользу себе и другим (!?). В деле

были - безвольные, неэкономные, не извлекающие себе барышей; промотали

наследства свои: материальные (не говоря об идейных).

А вот "мужики" декаденты, утонченно-бледные и вопиющие миру, что им

нужно то, чего нет на земле, через несколько лет, отобрав все, что есть, у

отцов - положение, вес, уважение, печатные строчки, журналы, читателей, -

сели в отцовских, в просиженных, в академических креслах.

Я учувствовал: "тайное" у модернистов - подштопанный позитивизм;

диалектика метаморфозы безумий в делячества подчинена ходу мысли: мир -

рушится; кресло мое пока твердо; успею я книги сложить до возглашения трубы

иерихонской;206 от Брюсова к Франсу - полшага; да, - позитивизм: у...

противников позитивизма!207

Одною ногою я вступил за порог "Скорпиона"; и многое в новом кругу не

понравилось мне; а другой стороною захлопнулся в лаборатории; и в

защемленную ногу мне иглы украдкой всаживали.

Были более мрачные тени; испортилась вдруг атмосфера квартир:

Соловьевых и нашей.

С начала 902 года ухудшилось недомогание моей матери; и говорили: ее-де

оперировать надо; на почве болезни расстроились нервы, квартира наполнилась

вздохами, даже слезами; я вздрагивал; часто глубокою ночью я вдруг

просыпался от вздохов; и шел успокаивать мать.

По совету профессора Снегирева она водворилася в клинику; но каждый

день заезжала домой; и с ей свойственной яркостью передавала рассказы,

ходившие об изумительных операциях Снегирева, рассказывала, как ругается на

операциях он и какое подчас уважение он вызывает несмотря на ругань у

ассистентов; как он, совершив операционное чудо, на радостях кутит с...

директором консерватории В. И. Сафоновым, которого в пьяном виде однажды

мать встретила в три часа ночи в пустом коридоре клиническом.

Болезнь ее прошла, но летом 1902 года стал замечать у отца я симптомы

болезни; бывало, он вдруг остановится, жадно вдыхает воздух и щупает пульс.

- "Что с тобой?"

Он помигивает из очков: в совершенном растере.

- "Да так-с!.. как-с-нибудь-с!.."

Продолжает оборванный свой разговор до... задоха вторичного.

Раз, забежав в кабинет, испугался, застал его скорчившимся, с

деформированным серо-белым лицом, передернутым болями; с явным напугом он

мне помотал головою трясущейся:

- "Не говори только матери".

Но, разумеется, я - бегом к ней; тут же и доктор явился: он определил,

что у отца - грудная ангина, с которой можно бы жить, коли бросить все

лекции, все заседанья, деканство; и - шахматы; но это было б прижизненной

смертью отцу; и он стал приговаривать, что умрет, как солдат на посту:

читал, спорил, взвивался на третий этаж, как юнец, пил чернила, - не чай;

также в три часа ночи звонился из клуба.

- "Так-с, так-с... Ничего-с! Как-с-нибудь-с!" Обрывал урезониванья,

восклицая:

- "Почистите мне сюртучок!" Несся на заседание.

Мы видели: этак недолго протянет; прислушивались: шелестело - быть

худу! И я ощущал себя, как в метер-линковской драме: "Втируша"; казалось: в

сроеньях теней из угла - глядит смерть.


СМЕРТЬ


Но и в соловьевской квартире я переживал то же самое: М. Соловьев

страдал печенью и расширением сердца; он, изнемогая, держал в вечном страхе

свою жену, Ольгу Михайловну; болезнь матери сопровождалася стонами; болезнь

отца - прибаутками; болезнь Ольги Михайловны - приступом взвинченного

фанатизма, с весьма угрожающим блеском очей, затаивших недоброе что-то; и -

не доверяла: себе, мужу, сыну и мне.

- "Даже здесь метерлинковщина!"

Стиль увенчивал - так, пустячок: О. М. завела деревянную куклу, сухую и

желтую, для рисованья костюмов с нее; в свои темные шали закутавши куклу, ее

посадила к окну, чтоб глядела из спальни: в столовую; вечером свет фонаря

покрывал ее кружевом; и я, бывало, забывши про куклу, - показывал:

- "Кто?" - "Манекен". - "А зачем это?" - "С лета сидит: летом нет

никого здесь, в квартире: а с улицы скажешь, - живой; просто средство от

жуликов!"

Кукла связалась мне с присланным только что стихотворением Блока:


Мое болото их затянет.

Сомкнётся жуткое кольцо203.


Все осенние стихотворения Блока - не радовали своим бредом, и Ольга

Михайловна разболевалась от них; а М. С. приговаривал:

- "Я говорил тебе!"

Наши квартиры меня облекали как в траур; лишь Метнер бодрил разговором

(потом перепиской): в эти месяцы именно я каждый день бегал к Метнерам [См.

первую главу: "Аргонавты", главка "Эмилий Метнер"].

К концу декабря М. С. выглядел бодро: прошло расширение сердца; и раз в

январе по-хорошему мы присмирели, все четверо, за неизменно родным мне

столом, когда я прочитал посвященные памяти В. Соловьева стихи;209 голубые

глаза М. С. молча уставились с теплым доверием; стало как в прежние годы;

сквозным, голубым от луны, фосфорическим взмахом метель неслась в окнах.

Не знал я, что вечер - прощальный.

Через день или два М. С. был у Рачинского; весело и оживленно он

проговорил до полуночи; а на другой день проснулся в сильнейшем жару:

воспаление легких; был бред; сердце ослабевало; ходили на цыпочках.

- "Кончено", - каркала Ольга Михайловна.

Павел Сергеевич Усов, профессор, просил, чтобы не было даже звонков; то

и дело я с черного хода шел, чтобы из кухни просунуться в черный, немой

коридорчик, куда выбегала хозяйка и странно дрожала, себя потеряв:

- "Знаю, кончено!"

Раз присылает за мной; взявши за руку, ведет меня в спальню; лицо в

красных пятнах; глаза - воспаленные: рвутся из век; мы узнали потом лишь:

весь день ела краски, чтоб, в случае смерти, себя дотравить; деревянная

кукла, от кресла, глядела из шалей, мешая понять делови-тейший бред,

набормотанный Ольгой Михайловной; говорила и дергалась, точно от едких

укусов тарантула.

- "К Вере Поповой [Сестра М. С. Соловьева] Сережу отправила... Он там

ночует, чтоб..." - оборвала.

После паузы:

- "Боря, дадите мне слово, что вы никогда не оставите: ну, да - Сережу

же... Помните!"

Мне показалось, что не было смысла, а - бред перед куклой, напученной

тупо круглотами глаз: без зрачков; как ворона, вся черная, в черном платке,

в черном платье унылая Вера Попова, сидевшая в этой квартире, меня

выпроваживала.

Я вертелся без сна эту ночь; лишь забылся, а кто-то толкает: в халате,

со свечкой; рука ходуном; голос сиплый:

- "Иди к Соловьевым!" Отец!

- "Тебя, Боренька, Павел Сергеевич спрашивает!"

- "Михаил Сергеевич?"

Мать плачет; он - руки разводит:

- "Да, - бедный!"

Трясясь, одеваюсь, и - вижу, что что-то скрывают; и - шепот прислуги:

- "Какое несчастье!"

Я просто рушусь, без ног, - с черной лестницы; падаю в черную дверь;

выволакиваюсь, как безногий, в столовую: в разброс предметов, под ламповый

круг, где, ослабнувший, бледный, дрожащий, всегда удручавший спокойствием,

Павел Сергеевич Усов с вороною, Верой Сергеевной Поповой, - сидит:

- "Умер?.. Ольга Михайловна?"

Усов с отчаяньем: рукой - за лоб; а другой отмахнулся от спальни:

закрытая наглухо; и - безответная; Вера Попова, словно обидясь, не смотрит

на дверь.

Молчание.

- "Выстрелом из револьвера!"210

Пробили часы: половина четвертого; трогать нельзя: до полиции; за ней

пошли; в луже крови, под куклой, - она, распростертая там, куда скрылась,

когда началась агония, откуда бросала, держа рукой дверь:

- "Ну, - как, кончено?" - "Нет: еще дышит!" - "Жив!" - "Кончено!"

Выстрел!

Не в этом суть: нужно сообразить, предпринять!.. А попы? А полиция?

Самоубийц не хоронят в ограде, а их - надо рядом; сидение трех молчаливых,

угрюмо сопевших и бледных, друг другу вполне посторонних людей, средь

разброса, под ламповым кругом, при двух мертвых телах, - было странно;

четвертым над лужею крови сидел манекен.

- "Э, друг выручит: Г. А. Рачинский!.. Ну, Борька, - лети!" - бросил