Задача данного введения прояснить значение терминов, вошедших в название книги и образующих ее смысловой стержень. Начну с первого из них "православная цивилизация".

Вид материалаЗадача

Содержание


Парадигма «третьего Рима»
Подобный материал:
1   ...   24   25   26   27   28   29   30   31   ...   41
^

Парадигма «третьего Рима»


Для самосознания православной цивилизации в условиях «глобального мира» незаменимое значение имеет еще одна парадигма — «третьего Рима». Несомненная научная заслуга, связанная с раскрытием подлинного содержания православной концепции «третьего Рима» принадлежит Н. В. Синициной. Уже много лет все оппоненты православной России, как внешние, так и внутренние, занимаются извращением этой концепции, видя в ней воплощение имперской кичливости, мессианских притязаний, тоталитарной геополитики — словом, прецедент «русского империализма», сполна проявившегося после Ялтинских соглашений о разделе мира.

Н. В. Синицина в качестве активной участницы международного семинара «От Рима к “третьему Риму”» проследила истоки этой концепции, лежащие в ее основе интенции и представила научный материал, вполне достаточный для сокрушения русофобского стереотипа.

Во-первых, исследовательница показала, что «третий Рим» — идея не изоляционистская и схизматическая, а скорее интеграционистская. Православные мыслители XV—XVI веков, находящиеся у истоков этой идеи, посредством ее вели родословную не только от Византии («второго Рима»), но и от «первого Рима» — ойкумены, узнавшей явление Христа. Словом, они исходили не из столкновения и плюрализма цивилизаций, восточных и западных, а из идеи единой цивилизации, имеющей метаисторические основания и ведущей свою линию от «первого» к «третьему Риму». Не случайно и первые русские цари вели свою родословную не от Палеологов, а от Августа — императора «первого Рима». «Парадигма Константина, царившая в ХV веке, дополняется парадигмой Августа... «А царству их начатых от Сеостра, началного царя Египту, и от Августа, кесаря римска и царя, сей бо Август пооблада вселенную...»14

Во-вторых, сам «первый Рим» у монаха псковского Елеазарова монастыря Филофея не кончился в V веке в связи с нашествием варваров. В качестве метаисторического, духовного явления он кончился при Карле Великом. Именно тогда Священный Рим пал, оказавшись похищенным не «духовно нейтральной» силой варваров, а силой латинской ереси. Карл V в представлении Филофея — подлинный «похититель Европы», виновный в расколе единого христианского царства. Используя параллели геополитического мышления, можно сказать, что Карл V сделал с Западной Европой то же самое, что американцы сделали с нею после 1945 года. Американцы исказили ее континентальную идентичность, благодаря которой обеспечивалось единство ее Западной и Восточной части, и привили ей новую, атлантическую идентичность, которой Восточная Европа соответствовать заведомо не могла. При Карле Великом власть забрали латинские «атлантисты», решившие порвать с христианским Востоком.

Таким образом, раскол единого христианского царства (теперь бы мы сказали: христианской Европы) не утверждается, а только с горечью констатируется в филофеевской концепции «третьего Рима». «Отступление», «отлучение», «удаление» латинян от «царства Греческого» и «от четырех патриарх», о чем говорят Слово на латыню, Русский хронограф и никоновская летопись, — та же группа явлений, что «отпадение» их от православной («правой») веры при Карле Великом и папе Формосе, о чем пишет Филофей. Именно таково содержание понятия «падения» «первого Рима», а не крушение Древней Римской империи под ударами варваров15.

В-третьих, в концепции Филофея «третий Рим» — «не конкретное политическое образование или геополитическое понятие, но функция, лишенная единственной пространственно-временной характеристики; носителями ее могут быть разные государственные образования. “Великий Рим” ее утратил, не сохранив конфессиональной чистоты, “греческое царство” перестало быть ее политическим гарантом; теперь она перешла к России, что служит залогом преодоления земной истории человечества. Здесь выражена идея исторических корней и исторической ответственности»16.

Таким образом, Филофей, действительно адекватно выразивший самосознание православной России после избавления ее от ига, не был ни «русским империалистом», выражающим мессианистско-гегемонистские притязания, ни сторонником плюрализма или конфликта цивилизаций, охраняющим самобытность восточно-христианского царства, ни, наконец, «евразийцем», привязывающим идею «третьего Рима» к определенному географическому пространству со всеми его физическими и этническими особенностями. Россия как «третий Рим» для Филофея — это отечество всех православных, потерявших историческую Родину, прибежище всех гонимых, скорбящих духом перед лицом физически превосходящего зла. Ее призвание — беречь катакомбную общину православных, утерявших свое земное отечество вследствие мусульманских завоеваний и латинского натиска.

Здесь мы и сталкиваемся с загадочностью статуса и призвания «третьего Рима». В самом деле, кто они, эти православные всего мира, имеющие отечество в лице православной Руси?

В первом приближении ответ напрашивается сразу: это все подданные бывших православных государств, захваченных и порабощенных Османской империей. Но ключевое понятие, обозначающее соединение в России как земли обетованной всех рассеянных физически, но соединенных духовно — понятие «снития» («снидошася»), значительно шире этого историческо-географического смысла. Здесь — те же метафизические трудности, как и в понятии общины. Мысль, тяготеющая к немедленным эмпирическим, «позитивным» привязкам, видит в общине прежде всего хозяйственный институт — и сразу же профанирует ее реальную полифункциональность и скрытую социокультурную текстуальность. Точно так же мысль, тяготеющая к геополитическим и административным экспликациям, увидит в понятии снития—соединения более или менее скрытую имперскость, вербующую себе сторонников среди близлежащих народов.

Но в концепции Филофея те, кто «снидошася», не могут быть просто определены как актуальные и потенциальные иммигранты, ищущие прибежища в конфессионально родственной России. Да и сама Россия здесь выступает не в эмпирическом облике данной страны, с таким-то укладом, верой, историей и географией, а как страна, на долю которой выпало нести высокую эстафету священного Российского царства, которое, отсутствуя зримо, эмпирически, обитает в душах. В некотором смысле Российское царство играет роль платоновской идеи. люди, опаленные этой идеей, никогда не смогут уже просто «мешкать» на земле — они полны священной ностальгии по утраченному небесному отечеству и постоянно ищут его следы на земле, устремляя взор не вниз или прямо перед собой, а вверх. Такая направленность взора мешает земной приспособляемости, но не этой меркой «опаленные» себя меряют.

Риск аналогии достаточно велик, но все же зададимся вопросом: а кто были эти самые пролетарии всего мира, которые видели в СССР свое отечество? Никто не сможет оспорить тот факт, что многочисленная международная диаспора приверженцев «первой страны Советов» действительно существовала на всех континентах.

Могли ли те, кого она объединяла, в самом деле считаться пролетариями в классовом или профессиональном смысле?

Не лучше ли их определить как людей, перманентно грезящих лучшим, посткапиталистическим будущим, то есть повернутых взором в загадочную метаисторическую даль?

Случаен ли тот факт, что в ходе масштабной антитоталитарной кампании, поведенной «победителями» в холодной войне и их пособниками на местах, наибольшей идеологической репрессии подвергается само понятие будущего?

Модернизация стала означать осовременивание — слово, эквивалентное адаптации (приспособлению) и противоположное по смыслу всякому романтическому бунтарству, всякому взысканию качественно иного. Будущее как трансцендентное буржуазному настоящему, несомненно, несло на себе отсвет христианской священной ностальгии — горней устремленности. Сегодня в любом противостоянии либеральной современности от имени иного будущего господа мира сего усматривают проявление тоталитарной мистики, мешающей безупречно рациональному поведению «вполне приспособленных».

Вот он, парадокс нынешнего, постсоветского периода. СССР был тоталитарен, но его существование благоприятствовало сохранению во всем мире особого метаисторического пространства, в котором могли свободно обитать разнообразные «романтики будущего», образующие невидимую общину тех, кто отказался быть «вполне приспособленным». Теперь, когда СССР исчез, приспособленные куда строже спрашивают с неприспособленных!

Мы ничего не поймем в загадочном мировом статусе России, если особым чутьем не проникнем в ее особенность как страны, назначение которой — быть вселенским пристанищем и прибежищем «неприспособленных». России издавна грозило одиночество среди других, более «нормальных» стран.

Мы профанируем таинственную сложность вопроса, если под нормальностью станем понимать «буржуазность», «рыночность», «демократичность», а под ненормальностью — традиционализм, деспотизм, религиозный фанатизм. Вряд ли кто способен заподозрить Османскую империю в особом либерализме, буржуазности, светскости мышления, чуждого религиозному фанатизму. И тем не менее Османская империя всегда поощрялась Западом в его борьбе с православными государствами, и в первую очередь — с носителями альтернативной Римской идеи — Византией и Россией.

На это обратил внимание В. С. Соловьев: «...главный спор идет не между христианством и исламом, не между славянами и турками, а между европейским Западом... и православною Россией... Как в средние века крестовые походы, начатые против ислама, скоро открыли свою настоящую цель и западные крестоносцы, предоставив Иерусалим сарацинам, принялись за разгром Византии и за основание Латинской империи на Востоке, точно так же и в новые времена борьба католического Запада против победоносных турок, борьба, которую сначала с таким рвением вели Австрия и Польша, скоро превратилась в борьбу против России, как только Запад увидел в ней могущественную наследницу Восточной империи... Итак, наш восточный вопрос есть спор первого, западного Рима со вторым, восточным Римом, политическое представительство которого еще в XV веке перешло к третьему Риму — России»17.

Положение полностью воспроизводится в наше время, определяемое как завершающий исторический этап борьбы демократии с тоталитаризмом. Ни один из «рациональных» критериев, по которым можно было бы определить нынешнее направление главного удара современных западных крестоносцев, не работает. Почему главной мишенью объединенного Запада снова выбрана Россия? Почему ее искреннее либеральное раскаяние, подкрепленное разрушением собственной армии, отказом от всех прежних союзников, уходом не только из восточноевропейского, но и из всего постсоветского пространства, никак не «тронуло» и не убедило атлантистов?

Если взять в качестве критерия религиозную нетерпимость, подчинение личности деспотическому государству и другие признаки, вызывающие либерально-демократическую подозрительность, то как раз не нынешняя постсоветская Россия, а ее подкармливаемые Западом мусульманские оппоненты должны были бы стать указанной мишенью. Можно не доверяться пропагандистскому «идеализму» идеологии и обратиться к реализму геополитики, но и тогда останется загадкой: почему США во что бы то ни стало хотят «демонтировать» Россию как самостоятельную экономическую и военную державу, а, например, не Китай, гораздо более опасный для них экономический и военный соперник, к тому же идеологически не разрушившийся?

Тем не менее в китайскую экономику идет громадный поток инвестиций, Китай принят во всемирную торговую палату и удостоен статуса страны, пользующейся максимальным торговым благоприятствованием, тогда как разрушившаяся в идейном, политическом и военном отношениях Россия по-прежнему остается объектом массированной идейной, экономической и военной атаки Запада. Похоже, что эта ее участь предопределена не столько рациональными соображениями бывшего противника в холодной войне, сколько его мистическим страхом перед «родиной неприспособленных», способной снова позвать их в неведомые исторические и метаисторические дали.

Мне могут возразить: главным объектом экспансии Россия стала не в силу своей метафизической загадочности и призвания, а в качестве страны, по-прежнему имеющей самую большую и разреженную в демографическом отношении территорию, насыщенную дефицитными ресурсами. Мне и самому приходилось писать об этой уязвимости России в эпоху обнаружившихся «пределов роста» и новой борьбы за перераспределение планетарных ресурсов18.

Эти весьма «земные» соображения нового экспансионизма ни в коем случае нельзя игнорировать. Но если строить аналитику и прогностику, равно как и готовить ответ на полученный геополитический вызов только с учетом этих соображений, мы рискуем упустить из виду самое главное: тот факт, что война ведется не только геополитическая, но и цивилизационная, направленная на демонтаж самих социокультурных оснований православного цивилизационного типа. Не случайно хозяйственная нерасторопность России, лежащей на столь вожделенных территориях как собака на сене, куда меньше муссируется в современном информационном арсенале противника, чем ее менталитет, ее архаическая политическая культура, ее неисправимая несовременность.

Но мы совершим ошибку, если оценим этот факт в парадигме «борьбы цивилизаций», ибо по наглядным критериям расы, религии и культуры мусульманская цивилизация, несомненно, более удалена от западной, чем православная. Тем не менее она никогда не была объектом столь последовательной неприязни Запада, как православная. Последняя выступает в каком-то загадочном метафизическом измерении: она не столько прибежище отмеченных эмпирическими признаками иноцивилизационности, сколько прибежище «неприспособленных», «неотмирных».

Вот это — не прощается. Именно по этой причине Россия — родина гонимых — сама становится гонимой. В характере Византии еще сочеталась зримая цивилизационная образность (в значении типологических признаков одной из сосуществующих цивилизаций) с метаисторическими признаками неотмирной земли Христовой. Как пишет Ф. И. Успенский, «при оценке значения Византии во всеобщей и русской истории можно исходить из двоякой точки зрения. С одной стороны, Византия может быть рассматриваема как живой государственный организм, имеющий свою историю, в которой различаются периоды подъема и упадка. Жизнь этого организма продолжается от IX до XV в. С другой стороны, может представляться и та точка зрения, что Византия, как политическое тело будучи погребена в эпоху турецкого завоевания Константинополя в 1453 году, не перестает, однако, жить как отвлеченный принцип...»19.

Успенский не делает попытки расшифровать смысл этого принципа в его метаисторическом значении. А речь идет здесь об идее farnslatio imperii — таинственном перемещении метаисторической души, оставляющей ветшающее государственное тело той или иной страны, обремененной миссией священного преемства, и поселяющейся в необветшавшее тело новой государственности, сохраняющей надлежащую пассионарность.

В таком контексте чрезмерная определенность образа, связанного с устойчивой конкретностью этнических, политических, культурно-стилистических характеристик, может быть рассмотрена только как помеха идейной вместилищности и пластичности. Россию всегда упрекали в недостаточной определенности образа, видя в этом то признак молодой, еще не окончившей свое формирование цивилизации, то признак неудачной, страдающей неизлечимым синкретизмом, расплывчатостью, эпигонской податливостью и неоригинальностью культуры.

Но если мы в морфологии этого неуловимо многомерного «русизма» увидим специфику исторического тела, предназначаемого к тому, чтобы принимать постоянно преображаемую высшую идею, не цепляясь за «морально устаревшие», исторически конкретные формы выражения, мы по-новому оценим пресловутую безубразность России. Используя лексикон постмарксистской общественной мысли, можно сказать, что Россия — страна не столько цивилизационной, сколько формационной образности: вместо того чтобы вмещать в себя достигшее зримой определенности прошлое, она постоянно тщится вместить в себя более таинственное будущее и, готовясь к встрече с ним, не связывает себя намертво с тем, что уже морфологически закрепилось.

Пока Византия как материнская цивилизация существовала, православная Русь определялась в пространстве столь же старательно, как и во времени: она выстраивала свою идентичность «по-гречески». Но с тех пор как Византия погибла, Россия ищет свое отечество в будущем, предпочитая одиночество в настоящем. В горизонте конечного спасения одиночество — залог неотмирности; менять его на выгодные союзы, таящие измену высшему призванию, значит отказаться от своего первородства. Именно по этой причине Россия столь последовательно — со времен обретения государственной самостоятельности в конце XV века и до 90-х годов ХХ века — отвергала всякого рода унии с «латинством». И поэтому же «латинство», то есть Запад в современном понимании, одержимо подозрительностью в отношении России и считает само ее существование исторической проблемой, подлежащей в конце концов радикальному решению.