Задача данного введения прояснить значение терминов, вошедших в название книги и образующих ее смысловой стержень. Начну с первого из них "православная цивилизация".

Вид материалаЗадача

Содержание


От имперской — к катакомбной общине
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   ...   41
^

От имперской — к катакомбной общине


В ХХ веке с русской православной общиной происходят удивительные метаморфозы. Первая из них связана с большевистским социальным экспериментом. Сегодня самое популярное из всех умственных занятий либерализма — отыскание связей между общинным и тоталитарным духом. Мне уже не раз приходилось высказываться на сей счет9.

Если бы тоталитаризм был каким-то продолжением общинности, он бы шел в свое время из деревни в город, из провинции к центру. Все, как известно, происходило наоборот. Не случайно Ленин неоднократно подчеркивал: «прогнать» помещиков и капиталистов — сравнительно легкое и кратковременное дело. Совсем другое — преодолеть крестьянскую психологию.

И Ленин прямо говорит о войне с крестьянством как следующем (после 1918 года), главном этапе большевистской революции. В социокультурной истории советского режима важно не просмотреть дистанцию, отделяющую два процесса: процесс прямого ожесточенного сопротивления русской общины коммунистическому тоталитарному насилию и процесс скрытого растворения коммунистического изгойского духа, грезящего машинным порядком, в обволакивающей мягкости и «вязкости» духа общинного. Коммунистическая «феноменология духа» обременена латентным процессом постепенного преображения коммунистической утопии: с одной стороны — в форме ее приземления под воздействием «принципа реальности»; с другой — в форме обволакивания железобетонных конструкций социальной инженерии органикой общинных форм. На языке коммунистических завоевателей России эти два исторических этапа можно было бы обозначить, соответственно, как этап открытого контрреволюционного сопротивления и как этап скрытого саботажа.

Русская община 70 лет тихо саботировала крайности тотальной администрации, тотального планирования, тотальной цензуры. И тем самым она сохранила базисы жизни, необходимые для будущего.

При этом имел место процесс закономерной дифференциации и обособления. Те элементы коммунистического социума, которые не поддавались смягчению живым духом общинности, выделялись, обосабливались, интегрировались в ряды власти, образуя особый слой господствующего общества. Аутсайдеры общинного социума, полные духа обособленности и духа мщения, осваивали надсмотрщическое, палаческое и иудино ремесло, активно пополняя ряды профессионалов сыска и стукачества.

В деревне этот процесс дифференциации общинных почвенников и изгоев «модернизации», становящихся «тоталитарной элитой», протекал с полной наглядностью. Он прекрасно описан в нашей «деревенской» прозе (Ф. Абрамов, В. Астафьев, И. Акулов, В. Белов, Б. Можаев, В. Распутин).

Те самые люди, которых деревня презирала за полную земледельческую никчемность, за странную несыновность отношения к земле и ко всему тому, что питало окружающую жизнь, становились пособниками раскулачивания, разземеливания, а затем и других безумных экспериментов — вплоть до кукурузной эпопеи и ликвидации «неперспективных деревень».

В городе этот процесс дифференциации носителей общинного эроса и механически-бюрократического танатоса протекал в более скрытых формах. Здесь только профессионалы соответствующих ведомств ставили себя выше незатейливой общинной жизни со всеми ее спонтанными проявлениями товарищества, участия, кооперации; с позиций некоего властного гнозиса они наблюдали за жизнью, готовые во всякий момент вмешаться, чтобы подавить ее «непредусмотренные проявления». Полезно отметить, что в экономической области этих проявлений вполне хватило бы на то, чтобы сформировать в России общество народного капитализма, характеризующегося соединением труда и собственности. Не об этом ли страстно грезила крестьянская община накануне большевистского переворота? Но эту же естественную экономическую справедливость мечтали установить миллионы участников кооперативного движения старой России, позже породивших экономическое чудо нэпа.

Но властных эзотерических энергий хватило на то, чтобы эти естественные процессы обратить в свою противоположность. И когда грянула неожиданная «либеральная» приватизация 90-х годов, то оказалось, что новыми собственниками в России как раз и стали те самые отщепенцы низового общинного духа, которые 70 лет занимались преследованием «частнособственнического инстинкта», а затем внезапно разрешили его — для самих себя. Их новая собственность вобрала в себя всю подпольную энергетику тоталитарных укротителей жизни, всю их садистскую изощренность, воюющую с нормальной человеческой логикой, всю двойную бухгалтерию представителей «специальных органов» и институтов. Не удивительно, что эта новая собственность работает как новое воплощение танатоса и глушит, уничтожает с не меньшей эффективностью, чем прежние тоталитарные чистки.

 

Что же из этого следует в более общем мироустроительном плане? Как нам оценить исчезновение коммунистического СССР в свете перспектив православного духа в истории? Торжествует ли этот дух, есть ли у него основание для исторического веселья?

Все мы знаем, что вопросы эти выглядят риторическими: не для веселья, а для новой скорби уготовили православную цивилизацию вышедшие из коммунизма «либеральные» реформаторы. Для того чтобы поставить вопрос о смысле крушения СССР и возглавляемого им «второго мира», в большой исторической перспективе, надо сопоставить его с вопросом о смысле Римской империи в глазах первохристиан. Императорский Рим до Константина Великого был не менее репрессивен для христиан, чем СССР в первые десятилетия его существования. Тем не менее отношение к нему со стороны христианства характеризуется таинственной амбивалентностью. Христианская эсхатология как бы развивается между «светлым образом эсхатологизма» (С. Н. Булгаков) и его «темным» образом10.

Последний возникает вследствие в общем-то чуждого духу христианской аскетики нетерпения — стремления ускорить историю, подогнать ее к ожидаемому финалу, разрешить все вопросы раз и навсегда. Светлый эсхатологизм, напротив, полон убежденности в частичной правоте своего времени, в том, что истории предстоит и впредь длиться, оставаясь драматически несовершенной, но тем не менее сохраняющей тайное Христово обетование. По этому критерию светлого и темного (исступленно-нетерпеливого) эсхатологизма различались христиане и перед лицом императорского Рима, и перед лицом коммунистического СССР. Ипполит Римский, первый христианский комментатор библейской книги пророка Даниила, полагал, что Римская империя — последний апокалипсический зверь, завершающий этап греховной истории человечества; ее гибель будет означать конец мира и новое пришествие Христа, который и станет сокрушителем этого последнего оплота мирового зла.

Но в отношении Римской империи существовала и другая христианская традиция. Позицию терпеливого «светлого космизма» выражали христианские авторы, с особой силой внемлющие предостережениям апостола Павла относительно эсхатологического нетерпения. «Молим вас, братия... не спешить колебаться умом и смущаться ни от духа, ни от слова, ни от послания, как бы нами посланного, будто уже наступает день Христов. Да не обольстит вас никто никак: ибо день тот не придет, доколе не придет прежде отступление... пока не будет взят от среды удерживающий теперь» (2 Фес. 2, 1—3, 7).

Это предостережение апостола будто специально нам адресовано. Сколько раз русские люди убеждали себя, будто являются свидетелями и жертвами самого последнего, самого жестокого зла, избавление от которого обозначит искомый финал истории — «день спасения». Так было накануне 1917 года, когда царская империя многим представлялась воплощением последнего, невозможного в своих крайностях зла. Но когда старая империя рухнула, многим, слишком многим вскоре пришлось убедиться, что зло, представленное ею, — всего лишь малое зло по сравнению со злом комиссарского геноцида и ГУЛАГа.

История повторилась на наших глазах. Снова нетерпеливое сознание, чающее легких и немедленных решений, торопило уход советской империи как последнего зла, после которого должно было наступить царство всеразрешающего либерального порядка и внутри страны, и на мировой арене. «Новое мышление», «новый мировой порядок», без конфронтаций и вооружений, всеобщая безопасность. Но не зря предупреждает апостол: «Ибо когда будут говорить: “мир и безопасность”, тогда внезапно постигнет их пагуба...» (1 Фес. 5, 3).

Христианское сознание в пору самых злых гонений со стороны языческого имперского Рима имело таких представителей, которым дано было выдержать соблазн поспешной «исторической обидчивости» и понять, что зло Рима — не последнее, не крайнее зло и что историю надлежит принимать с терпеливым достоинством. Среди западных отцов церкви этим отличается Тертуллиан, среди восточных — Евсевий Кесарийский, Иоанн Златоуст, Ефрем Сирин, Мефодий Патарский. Они выразили отношение к империи как к «силе удерживающей», препятствующей явлению антихриста.

Указующим моментом для мистической христианской интуиции, распознающей, что есть последнее, а что — еще не последнее зло, может служить христианская «иерархизация» греха. Грехи, направленные против нашего тела, в этой иерархии признаются за низшие грехи, нежели те, что непосредственно направлены против нашего духа и уязвляют его. Сын погибели в этом типе видения выступает не столько как физический истязатель, насильник, с палаческой методичностью работающий над нашим телом, сколько как «гениальный» искуситель и растлитель. Интерес к телу он предоставляет своим низшим слугам, предтечам и предшественникам, как дело умов ординарных.

Себе же он оставляет утонченнейшее из мефистофельских занятий: «математическую» игру с сознанием человеческим, терпящим поражение в самом типе своих благонамеренных устремлений и ожиданий.

Установка христианских отцов церкви, связанная с концепцией «удерживающей силы», сегодня должна быть заново осмыслена в качестве парадигмы исторического мышления, занятого глобальной диагностикой.