И. Т. Касавин Текст, дискурс, контекст
Вид материала | Книга |
- Дискурс как объект лингвистики. Дискурс и текст. Дискурс и диалог, 608.57kb.
- Дискурс лекция 1 13. 09. 03 Дискурс междисциплинарное явление. Впереводе с французского, 181.42kb.
- Анкета участника международной научно-практической конференции «актуальные проблемы, 62.51kb.
- Философско-мировоззренческий дискурс и культурный контекст творчества м. М. Пришвина, 564.46kb.
- Реферат текст курсової роботи 33 с., 33 джерела, 100.61kb.
- Натуралистический дискурс Реалистический дискурс С. Л. Франк «Духовные основы общества»., 67.6kb.
- Дисциплина : Дискурс рефера т на тему: «Когезия», 273.67kb.
- Дискурс междисциплинарное явление. Впереводе с французского означает «речь». Его сравнивают, 339.82kb.
- И. Т. Касавин, С. П. Щавелев, 4740.63kb.
- Дискурс как объект лингвистического исследования, 104.15kb.
Глава 9. Замечания по поводу примечания к комментарию: контексты одного эссе Иосифа Бродского
«Я не очень хорошо представляю себе, почему я вообще за это берусь. Скорее всего, потому, что нечто в этих двух стихотворениях, помимо очевидной общности их размера и тематики, заставляет меня их соединить воедино, и мне хочется определить это нечто».
Иосиф Бродский. Примечание к комментарию
«Я не люблю жизни как таковой, для меня она начинает значить, т.е. обретает смысл и вес - только преображенная, т.е. – в искусстве. Если бы меня взяли за океан - в рай - и запретили писать, я бы отказалась от океана и рая. Мне вещь сама по себе не нужна».
М. Цветаева. Письма к А.А. Тесковой. Париж, 30-го декабря 1925 г.
Литературоведческий анализ – тип исследования, которое разворачивается на границе между наукой и искусством. Его координаты – текст, дискурс, смысл и контекст. При этом адекватность литературоведческого подхода определяется не только способностью прояснить смысл анализируемого текста в литературном контексте, но напротив, тем, насколько при этом удается показать связь литературы и ее внешнего окружения, искусства и личности, науки и жизни. Пример М.М. Бахтина, расширившего поэтику Достоевского до теории языка и философии культуры, указывает перспективу, которая, как представляется, недостаточно глубоко понята многими современными литературоведами. И напротив, философия, избирающая литературу в качестве предмета своих case studies, вынуждена на время дистанцироваться от своих традиционных проблем и входить в фактуру текста. Однако такое углубление в детали – не самоцель, а средство анализа, призванное поставить под вопрос наличную концептуальную ситуацию, принятые в теории и философии языка методы и подходы. У философии есть своя собственная задача. Реализуя ее, историческая и культурная реконструкция текста придает новый оттенок вопросу о смысле человеческого бытия. Как мы идентифицируем себя по отношению к читаемому, создаваемому, интерпретируемому тексту? Кто здесь в самом деле автор, кто читатель, а кто – интерпретатор текста? Порой кажется, что это Достоевский пишет о Бахтине, а не Бахтин – о Достоевском, и при этом они оба читают некий текст, не имеющий автора, выходящий за пределы семиотической реальности и европейской культуры вообще. Поиск в авторе себя, а в себе – автора есть обычная черта ситуации понимания. Способность очароваться текстом – нечастый дар, свойственный поэту. Простым людям нужны аргументы для веры и любви. Они в состоянии понять смысл текста лишь на основании чего-то иного, более привычного, поддающегося фиксации, наблюдению, близкого к жизни. Тот, кто невосприимчив к откровению, ищет рациональных аргументов. Поэтому понимание текста и культурной преемственности требует их погружения в конкретные взаимоотношения людей, в доступные им интеллектуальные ресурсы, в духовный (а также порой и политический, экономический и пр.) климат конкретной культуры. Это необходимый, но недостаточный ход. Как философии, так и литературоведению еще предстоит научиться расширению текста до универсального пространства Культуры и человеческого бытия в целом. Мы сделаем несколько шагов на этом пути, выбрав в качестве предмета текст Иосифа Бродского, также посвященный одной примечательной ситуации понимания.
1. Случайности и общие места
Таинственное нечто, упомянутое Иосифом Бродским в эпиграфе, есть прежде всего лингвистический контекст, в котором происходит встреча двух стихотворных текстов Бориса Пастернака и Марины Цветаевой. Любой знак языка первоначально получает значение именно в этом контексте. Напомним, что лингвисты построили достаточно разветвленную типологию контекстов; они говорят о потенциальных контекстах – парадигматических или синтагматических отношениях данных знаков, или об актуализируемых контекстах, контекстах речи (дискурс-контекстах), образуемых устными высказываниями или письменными текстами. Можно суммировать все относящееся к лингвистическому контексту в двух понятиях – интратекстуальности и интертекстуальности. Так, «интратекстуальный» контекст задается внутренней когеренцией (coherence) текста, включающей лингвистическую когезию (cohesion), т.е. внутренние синтаксические, семантические и прагматические отношения327. «Интертекстуальный» же контекст состоит в отношениях с другими текстами и общих предпосылках; при этом выделяются следующие формы интертекстуальности (транстекстуальности)328.
Первая из них – простая интертекстуальность, или ассимиляция текста в форме цитаты, плагиата, игры, обыгрывания чужого текста в своих целях. Мы в данной статье пользуемся ей как нельзя часто, обращаясь к текстам Бродского, Пастернака, Цветаевой, Рильке и другим. Вторая – паратекстуальность, выступающая в качестве служебных текстов, сопровождающих или структурирующих содержание исходного текста; таковы предисловие, послесловие, заголовок, подзаголовок, название глав и пр. Они задают, по сути, логику изложения, способ разворачивания смысла и представляют собой первичную рефлексию автора по поводу создаваемого им текста. Далее, под названием «метатекстуальность» выступают эксплицитные или имплицитные отношения между комментируемым и комментарием, объектом критики и самой критикой. Именно с позиции метатекстуальности и пишутся эти строки. Четвертый тип интертекстовых отношений – это гипертекстуальность как отношения между архетипическим, или первичным текстом и его вариантами, вторичными текстами. Иное дело, что в культуре они порой меняются местами, и архетип смотрится как вторичный текст на фоне некоторых своих вариантов; посмотрим, как это случится с текстами, которые попадут в фокус нашего внимания. И, наконец, принадлежность к жанру, выражаемая паратекстом, именуется архитекстуальностью. Она явлена, например, в подзаголовке «Евгения Онегина» - «Роман в стихах». Это же подчеркнуто явно выступает в названии настоящей статьи, а также и в названии эссе самого Бродского «Примечание к комментарию».
Данная краткая типология контекстов призвана артикулировать формальную задачу, который поставил в своем тексте Бродской, подчеркивая, что он анализирует конкретный лингвистический контекст. Его изложение разворачивается в поэтическом пространстве, заданным сопоставлением текстов М.И. Цветаевой, Б.Л. Пастернака и отчасти Р.М. Рильке; об особых взаимоотношениях этих поэтов пойдет речь ниже329. Этот анализ имеет для Бродского принципиальное значение; он убежден, что поэзия в наибольшей степени определяется именно лингвистическим контекстом – связью текстов самих по себе. Ее творит «поэт, то есть – человек, легко впадающий в зависимость от порядка чужих слов, чужих размеров»330, человек, всегда готовый «поклониться тени»331. При этом Бродский оговаривается, что «поэтические строчки имеют обыкновение отклоняться от контекста в универсальную значимость»332; под контекстом здесь понимается «контекст ситуации», «социальный контекст», свободу по отношению к которым Бродский отстаивает, и даже отчасти «контекст культуры», если в нем усматривается зависимость от этноса, нации, группы, социума, а не культура в целом.
Эссе Бродского непосредственно посвящено сравнению стихотворений Б. Пастернака и М. Цветаевой о Магдалине; это доклад, прочитанный в 1992 году на конференции, организованной к столетию М. Цветаевой в США. К тому времени Бродский – уже пять лет как Нобелевский лауреат, «свадебный генерал» на любой литературной тусовке, его слова ловят на лету. Однако он считает необходимым, слегка, как представляется, лукавя, заявить в самом начале: «То, что я вам собираюсь изложить, вернее, прочесть, носит крайне субъективный характер, ни на какие объективные данные не опирается и, видимо, многих из Вас поразит отсутствием знакомства с наиболее очевидным материалом, то есть перепиской и т.д. Это исключительно умозаключения на основании двух стихотворений, в которых я увидел определенное сходство»333. Как мне представляется, этим самым он подчеркивает первичную значимость именно поэтических текстов, внутреннего лингвистического контекста поэзии, по отношению к которому все остальные контекстуальные элементы если не безразличны, то, по крайней мере, случайны334.
Бродский и начинает с примера такой случайности, отталкиваясь от комментария к 1-му тому «Избранного» Б.Л. Пастернака335, написанного сыном поэта Е.Б. Пастернаком и его женой Е.В. Пастернак. Принимая фактическое утверждение авторов о знакомстве Б.Л. Пастернака со стихотворением Р.М. Рильке «Пиета» («Скорбящая»)336 и с циклом стихов Цветаевой «Магдалина»337 к моменту создания собственного стихотворения под названием «Магдалина» в 1949 г., Бродский одновременно подчеркивает два пункта своего несогласия. Во-первых, семейный дуэт указывает, что Пастернак (видимо, в сравнении с Рильке и Цветаевой) якобы освободил отношение между Магдалиной и Христом от эротики; Бродский оценивает эту интерпретацию как «замечательный пример нравственной и метафизической дезинформации». Во-вторых, комментаторы намеренно дистанцируют Пастернака от лингвистического контекста стихов, на которые он в действительности ориентировался. Так, упоминание ими стихотворения Рильке, подчеркивает Бродский, «замечательно своим грамматическим оформлением, переводящим это стихотворение – если не вообще самого Рильке – из подозреваемой авторами категории прецедента пастернаковского диптиха в категорию явления в лучшем случае параллельного. Принцип причинности как бы затушевывается и даже облагораживается в определенном смысле иностранностью самого имени Рильке. Общая тональность данной информации – не «он был до», а расплывчатое «и он тоже». Другими словами, задачей авторов комментария является продемонстрировать полную независимость поэта в трактовке означенной темы»338. Напомним, что стихи его великих предшественников датируются 1907 (Рильке) и 1923 годами (Цветаева), и в этом смысле их формальные гипертекстуальные отношения очевидны339.
Бродский подчеркивает неправомерность подобного отношения к лингвистическому и культурному контексту340 при анализе поэзии Пастернака и поэзии вообще; что такое «контекст культуры» для Бродского – непростой вопрос, заслуживающий особого рассмотрения. А пока только цитата. «Подлинный поэт не бежит влияний и преемственности, но зачастую лелеет их и всячески подчеркивает. Нет ничего физически (физиологически даже) более отрадного, чем повторять про себя или вслух чьи-либо строки. Боязнь влияния, боязнь зависимости – это боязнь – и болезнь – дикаря, но не культуры, которая вся – преемственность, вся – эхо»341. Именно поэтому, напоминает Бродский, в поэзии так распространены вариации на тему, имитации, как жанровые, так и строфические, оттого существуют формы сонета, терцины, рондо и пр. Именно поэтому сам Бродский, например, называет целый цикл своих стихов «Новые стансы к Августе», конечно же, не забывая пастернаковский перевод «Стансов к Августе» Байрона.