Allen Knechtschaffenen An alle Himmel schreib ich s an, die diesen Ball umspannen: Nicht der Tyran istein schimpflicher Mann, aber der Knecht des Tyrannen

Вид материалаДокументы

Содержание


Намордники для писателей
Операции за границей
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   38


Теперь Менжинский и Сталин не останавливались ни перед чем. Следующими жертвами являлись безвредные реликты меньшевистской партии. На самом деле подсудимые или никогда не были, или уже не были меньшевиками, но у них был многолетний опыт подпольной работы, и ОГПУ нелегко было сломить их Ягоде пришлось грозить им тем, что он арестует больных жен и старых родителей — что он и сделал, даже после того, как обвиняемые уже сдались и подписали шестьдесят томов продиктованных ОГПУ признаний.


Накопленный опыт позволил Менжинскому сразу понять, что из 122 обвиняемых только четырнадцать будут давать надежные показания на открытом суде. Остальные получили приговоры на закрытом заседании. Тем не менее прокурор Крыленко опять споткнулся перед публикой. Согласно одному показанию, меньшевик-эмигрант Рафаил Абрамович заехал в СССР, чтобы инструктировать заговорщиков. Абрамович смог доказать, что все это время он был на Западе и выиграл иск против двух немецких газет, печатавших советские показания. Даже лояльным большевикам было трудно поверить смехотворным обвинениям; историк Пионтковс-кий записал в дневнике:


Залит огнями зал, микрофоны, фонографы, судьи, стенографистки. Одно только впечатление — слишком большой срепетированности проi цесс. При мне допрашивали Рамзина. Его провели через весь зал. Это было сделано вполне правильно. Туча корреспондентов, заполнявшая передние ряды, несколько минут стреляла в него аппаратами, сидя друг на друге. А Рамзин в белом воротничке, в пиджаке, застегнутом на все пуговицы, стоя у микрофона и не дожидаясь вопросов прокурора, обстоятельно и подробно, как заранее приготовленную лекцию, излагал в течение по крайней мере часа — свои показания. Говорил он действительно потрясающие вещи24.


НАМОРДНИКИ ДЛЯ ПИСАТЕЛЕЙ


Если в конце 1920-х гг. еще не погасла надежда, что кто-нибудь заступится за советского человека, пока террор еще не искоренил совесть и здравый ум, то последними защитниками человеческих прав должна была быть творческая интеллигенция, особенно писатели. Ведь уже сто лет, от Пушкина до Толстого, поэты, романисты, философы поддерживали народ против угнетателей и терпели ради народа тюрьмы и ссылки, нищету и позор. Но в отличие от Льва Толстого или Владимира Соловьева, которые рисковали всем, чтобы мешать государству убивать, такие выдающиеся писатели, как Владимир Маяковский или Михаил Булгаков, держались подальше от края пропасти. Пять лет нэпа дали им какое-то подобие той безопасности, того престижа и благополучия, которыми поэты и прозаики пользовались до революции, но уверенность в себе и чувство достоинства, убитые Гражданской войной, не воскресли. За близких друзей они могли похлопотать; они протестовали, когда ОГПУ изымало у них дневники и рукописи или когда Главлит запрещал публикацию, — но на подвиг они уже не шли.


Никому из писателей, за ярким исключением Осипа Мандельштама, не хватило мужества противостоять Менжинскому или Сталину ло какому-либо вопросу, отстаивать свободу совести, не говоря уж о свободе речи или праве на жизнь, свободу и стремление к счастью. Конечно, у поэтов и философов были друзья, супруги, любовницы, дети, которые погибли бы вместе с отважным юродивым. Как говорит словацкий романист Ян Йоханидес, слова «у меня есть жена и дети» — это главная шестерня в машине тирании. Несомненно, Сталин внушал страх и ужас во сто раз сильнее, чем Николай Г или Александр (II, но можно утверждать, что именно поэтому соучастие в его преступлениях было грехом намного более тяжким, чем потворство царскому гнету девятнадцатого века. В конце концов, трусость советской интеллигенции кончилась наказанием не менее жестоким, чем если бы она проявила мужество.


Вслед за инженерами шахт и плотин Сталин собирался раздавить инженеров душ, интеллзсгенцию. Но Сталин самого себя считал творческим интеллигентом и получал наслаждение от творчества писателей, кинематографистов и композиторов. Поэтому он действовал медленно и вкрадчиво. Можно было довольно быстро вырастить новые кадры инженеров; крестьяне легко заменялись тракторами, а Политбюро легко было пополнять честолюбивыми молодыми партийными бюрократами. Но, как хорошо знал Сталин, трудно создавать новых писателей, композиторов, художников или актеров: молодые пролетарские писатели, которым старшие творческие интеллигенты преподавали под эгидой Горького и Луначарского, ничего, кроме дряни, не производили.


С 1928 г. Сталин начал серьезно интересоваться всеми искусствами. В Ленинграде и Москве расцветали театры, кино, концертные залы, издательства, но строптивые интеллигенты вели себя как паникующие куры: их покровители — Троцкий, Бухарин, Зиновьев, Каменев — вдруг оказались безвластными, даже опальными. По мере того как нэп задыхался под наплывом непосильных налогов и гнета, независимые издательства и контакты с русской культурой за границей прерывались, а писателей все больше давили произвол государственных редакционных коллегий и издателей и контроль цензоров Главлита.


В 1927 г. от имени Главлита Лебедев-Полянский написал в ЦК и попросил, чтобы Сталин сам навел порядок Хитроумный Лебедев-Полянский допускал для избранной публики в ограниченных местах и в определенные сроки кое-какие книги или пьесы, обладающие настоящей художественной ценностью, например «Конармию» Бабеля или «Дни Турбиных» Булгакова. Такая терпимость приводила в ярость вдову и сестру Ленина, двух самых влиятельных ханжей в Наркомпросе. Но, несмотря на терпимость Лебедева-Полянского, цензура начинала душить творчество — теперь она стала еще и ретроспективной. Нежелательные, идеологически подозрительные книги изымали из букинистических лавок и из библиотек. Государственные библиотеки переносили такие книги в недоступные рядовому читателю или ученому спецхраны. Лебедев-Полянский сам жаловался, что он ходит «по лезвию» между политическими и литературными критериями. Он знал, что Главлит ненавидят, и цитировал всеми уважаемого прозаика Вересаева:


Общий стон стоит почти по всему фронту современной русской лите-г ратуры. Мы не можем быть самими собою, нашу художественную со-\ весть все время насилуют [...]. Если бы сейчас у нас явился Достоевский, \ такой чуждый современным устремлениям и в то же время такой необходимый в своей испепеляющей огненности, то и ему пришлось бы складывать в свой письменный стол одну за другой рукописи своих романов с запретительными штампами Главлита25.


Самые великие поэты — Ахматова, Мандельштам — перестали писать стихи, Пастернак ушел из лирики в повествовательный жанр. Сергей Есенин повесился, оставив прощальное восьмистишие, написанное собственной кровью. Фантастические рассказы Булгакова, высмеивавшие советские попытки преобразовать природу, вызвали у цензуры только гнев и ужас — и это неудивительно, ведь «Роковые яйца» можно толковать как аллегорию марксизма, плохо усвоенного немецкого импорта, опустошающего Россию, а «Собачье сердце» изображает Homo sovieticus как порочный гибрид собаки и человека. Иногда та или иная публикация лично задевала Сталина. Так, рассказ Пильняка «Повесть непогашенной луны» явно пересказывал судьбу командарма Михаила Фрунзе и намекая; что Сталин, приказавший Фрунзе оперироваться, тем самым приговорил того к смерти на операционном столе26.


Тем не менее в 1928 г. цензура порой принимала либеральные решения. Две булгаковские пьесы разрешили к постановке, учитывая, что они помогали совершенствоваться молодым актерам или давали доходы маленьким театрам. Самое удивительное решение Сталина — это одобрение юбилейного 90-томного издания Л. Н. Толстого. По этому случаю освободили заключенных или сосланных толстовцев, несмотря на то что весь дух толстовства противоречил большевизму. Главный ученик Толстого, Владимир Чертков, которого царь выслал в Англию в 1896 г., беседовал с Дзержинским в 1920 г. и со Сталиным в 1925 г. Он убедил обоих, что толстовство не заключает в себе никакой опасности для государства. Чертков предупредил Сталина, что, если советские издательства не напечатают Полного собрания Толстого, тогда за это дело возьмутся зарубежные издательства и покроют СССР позором. (Позже толстовцы все-таки пострадали: их общинная обработка земли была несовместима с коллективизацией, но Чертков, а после его смерти в 1936 г. его сын добились для творчества и последователей Толстого неприкосновенности, недоступной другим неортодоксальным верованиям27.)


Одна группа писателей, Российская ассоциация пролетарских писателей, уже назначила себя тайной полицией литературы: их озадачивал и раздражал либерализм Сталина. РАПП протестовал против постановки пьес Булгакова «Дни Турбиных» и «Бег» зато, что они слишком сочувственно представляли белогвардейцев. Комиссия ЦК, включавшая Крупскую и убийцу белогвардейцев Розалию Землячку, требовала, чтобы вместо Булгакова печатали огромными тиражами писателей-коммунистов.


Сталин назначил себя третейским судьей в литературных спорах. Надев маску терпимости, он объявил пролетарским драматургам, что понятия «левые» и «правые» неприменимы к непартийной и несравненно более широкой сфере художественной литературы, театра и т.д. Сталин утверждал, что ничего не имеет против постановки «Бега», если Булгаков прибавит к своим восьми «снам» еще один-два, показывающие внутренние общественные пружины Гражданской войны. Сталин считал «Дни Турбиных» пьесой «не такой уж плохой», потому что она оставляет впечатление, что, если даже Турбины вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, значит, большевики непобедимы.21 Пьесы Булгакова надо было ставить, потому что пролетарских пьес, «годных для постановки, не хватает», и вместо запретов Сталин рекомендовал соревнование.


В речи, обращенной к украинским писателям в феврале 1929 г., Сталин хвалил литературу, написанную на других языках Советского Союза, и даже предсказал, что французский станет всеобщим языком человечества, как только пролетариат завоюет земной шар.


И здесь Сталин признался, что нельзя требовать, чтобы литература была непременно коммунистической29./


Любовь Сталина к театру была деятельной: они с Менжинским учились у театральных режиссеров. ОГПУ развило теории актерской игры и театра Станиславского до предела, о котором сам Станиславский никогда не мечтал. Актеры-жертвы ОГПУ должны будут играть свою роль, как непоколебимо убежденные в своей вине и жаждущие искупления через смертную казнь. Любимыми местами отдыха для Сталина и потому для Политбюро стали Большой театр и МХАТ. Артисты этих театров стали почти неприкосновенными и если и попадали на Лубянку, то чаще стукачами, чем арестованными. Самому Станиславскому простили его купеческое прошлое (Станиславские раньше владели крупными бумажно-прядильными фабриками), но не давали ему забыть его, — в Крыму расстреляли его братьев и племянников, а в тридцатые годы еще десяток кровных родственников сгинут в подвалах и лагерях ОГПУ. Вдова Антона Чехова Ольга Книппер тоже получила прощение за свои заграничные турне во время Гражданской войны и за письма 1918 г., проклинающие «взбесившихся убийц-большевиков». Племяннику Чехова Михаилу Ягода разрешил выехать в Германию и потом в США, а его первая жена, Ольга Чехова, стала одной из любимых актрис Гитлера и Геббельса, Сталин запретил любые меры против семьи Чеховых и Книппер, и по крайней мере один племянник Книппер работал на НКВД.


А вот директора и режиссеры других театров, даже самых левых, пострадали. Их губил экспериментализм, не считавшийся с консервативным вкусом Сталина. Всеволод Мейерхольд громко заявлял о своей поддержке советской идеологии, но его модернизм, который Сталин в 1929 г. обозвал кривляньем и вывертами, обрек его на немилость и смерть.


Конечно, русский театр всегда зависел от государственной милости, но советская власть определяла не только субсидии и репертуар, она вершила участь актеров, драматургов и режиссеров. Литературой труднее было руководить, так как она творилась одинокими людьми у себя в кабинете, и ОГПУ приходилось копать глубже. Надо было вербовать писателей, которые более чутко, чем обыкновенные чекисты, обращали бы внимание на подземные течения литературной мысли. Поэты обретали друзей-гэпэушников. О деятельности Есенина докладывал Яков Блюмкин, Маяковским заведовали Яков Агранов, — подаривший ему револьвер, которым он застрелился, — и муж его любовницы Осип Брик, на двери которого кто-то написал мелом:


Вы думаете, здесь живет Брик Исследователь языка? Нет, здесь живет шпик -И следователь из Че-Ка.


Хорошие чекисты оказывались плохими поэтами, и, наоборот, талантливые поэты оказывались бездарными чекистами. За свою некомпетентность богемный пролетарский поэт Иван Приблудный, друг Есенина, получил вызов из VIIV: в 1931 г. он должен был покаяться:


Я формально принял на себя обязательство быть сотрудником ОГПУ еще несколько лет назад, но фактически не работал и не хотел работать, потому что требования, которые я должен был выполнять в качестве такового сотрудника, нарушали планы моей личной жизни и литературного творчества. При вызове меня в ОГПУ 15 мая спя попросил у товарища, вызвавшего меня, разрешения отлучиться в уборную. Получив такое разрешение, я зашел туда и на двери уборной написал следующее: «Ребята, позвоните в Замоскворечье 1-76-44 Наташе, скажите, что меня нет. [...] Сознаюсь, что этим я нарушил обязательную для меня, как секретного сотрудника ОГПУ, конспирацию30.


Советское государство придавало некоторым жанрам литературы особое значение: историки подвергались строгой идеологической проверке. Михаил Покровский, старый большевики редактор


Собрания сочинений Ленина, делал все от него зависящее, чтобы были основаны Коммунистическая академия и Институт красной профессуры, и до своей смерти в 1932 г. препятствовал нормальным историческим исследованиям. Он признавал только собственные доктрины, согласно которым даже в Средние века классовая борьба решала все, и отвергал понятие национальной истории. Крупные русские историки потеряли сначала право на публикацию, потом рабочие места и, в конце концов, личную свободу.


Только одно учреждение, основанное при царской власти, еще не было уничтожено — Академия наук. Академиков становилось все меньше и меньше из-за эмиграции, казней, высылки и голода, но выжило достаточно много людей с международной известностью, чтобы Сталин и ОГПУ не торопились сровнять с землей эту последнюю крепость независимой мысли. В отличие от правительства, академия осталась в Ленинграде вплоть до 1934 г.; только в 1925 г. она сменила название, став не «российской», а «всесоюзной». До середины 1930-х она выбирала в члены выдающихся людей из западных стран, например лорда Резерфорда и Альберта Эйнштейна. При помощи разных подачек — например, поездок за фаницу — Политбюро пыталось набивать академию собственными людьми, но неблагодарные академики забаллотировали трех коммунистов, так что пришлось голосовать заново.


Даже Бухарин, которого и некоммунисты считали серьезным экономистом, был забаллотирован физиологом Иваном Павловым, на том основании, что «руки Бухарина покрыты кровью». Только после того как Бухарин зашел без приглашения к Павловым, осмотрел павловскую коллекцию бабочек и показал свои познания в лепидоптерологии, Павлов передумал, и в академии появился хотя бы один представитель Политбюро. Павлов, который был знаменит открытиями в области физиологии психической деятельности, пользовался уникальным политическим иммунитетом. Ленин и Зиновьев в 1920 г. снабжали Павлова всем необходимым, чтобы спасти лаборантов и подопытных животных от голодной смерти. В 1928 г. 83-летний Павлов так мало боялся властей, что открыто провозглашал, что Иисус из Назарета, не Ленин является самым великим человеком, и говорил Молотову, что советское правительство — «говно». В декабре 1929 г., на праздновании столетия со дня рождения биолога Сеченова, Павлов так начал свою речь:


О, суровый и благородный товарищ! Как бы ты страдал, если бы еще оставался среди нас! Мы живем под господством жестокого принципа: государство, власть — все, личность обывателя — ничто. [...] На таком фундаменте, господа, не только нельзя построить культурное государство, но на нем не могло бы держаться долго какое бы то ни было государство31.


Многие долго помнили это событие. Павлов попросил всех встать, и, вздрагивая от страха, публика встала. В тридцатых годах, хотя и мирясь кое в чем с советской властью, Павлов был единственным человеком, кроме Сталина, который говорил перед публикой, не думая о последствиях32. Академики же тряслись от страха, когда Павлов выражал свое мнение, ибо они знали, что Сталин отомстит не Павлову, а им.


ОГПУ следило за Павловым и за его сыном, но не беспокоило их; остальных академиков, сотрудничавших с иностранными специалистами, ОГПУ преследовало, как «шпионов». В академии 15% академиков и 60% сотрудников были уволены. К концу двадцатых годов Менжинский готовил показательный суд над 150 известными учеными. ОГПУ объявило, что академия прячет в своих архивах государственные тайны. Аресты начались в октябре 1929 г.; первыми жертвами Оказались историки старшего поколения, включая Сергея Платонова, ровесника Павлова. Он признал, что по убеждениям является монархистом (в молодости он преподавал историю наследнику престола, будущему-Николаю II, и его братьям)33


Опьггные чекисты, такие как Агранов и Петере, допрашивали арестованных и писали сценарий процесса. Они прослушали всех 150 арестованных и выбрали шестнадцать, большей частью историков, для открытого суда. Менжинский интересовался всеми подробностями, даже поправлял немецкую грамматику в показаниях историка Евгения Тарле, который признался, что академики прятали оружие и боеприпасы в Пушкинском Доме в Ленинграде. Менжинский дружил с М. Покровским (они познакомились в парижской ссылке) и рассказывал ему лакомые места из признаний, выжимаемых из академиков. ОГПУ всеми силами помогало Покровскому, «профессору с пикой», подчинять Академию наук своему Институту красной профессуры.


Те академики, которые не присоединялись к обвинениям Платонова, получали камеры, кишевшие тифозными вшами. Им обещали мягкие приговоры в обмен на показания и избиение дубинкой за молчание. Сам Платонов был хил, и было бы неловко, если бы он умер под допросом, учитывая, что международное общественное мнение уже протестовало против его ареста. (В газете «Правда» Максим Горький обвинял иностранных критиков в том, что они молчали об арестах и процессах коммунистов у себя, но поднимали шум по поводу: таких монархистов, как Платонов.) Тем не менее Платонову дали комнату с чистый постельным бельем и даже не разлучали его с любимой кошкой. Через год он, наконец, признался, что руководил подпольной военной организацией и получал большие суммы от польского правительства34. В конце концов, и Платонова, и Тарле пощадили — их даже не судили, а просто сослали в Казахстан. Когда Покровский умер и Сталин вернулся к традиционной государственнической историографии, оба историка еще были живы и удостоились реабилитации.


Только в середине 1930-х Академию наук перевели в Москву, где она была под самым носом партии и НКВД. Благодаря этому Сталин заинтересовался вопросами математики, генетики и лингвистики. НКВД навел такой страх на академию, что та безропотно отдавала самых выдающихся ученых на Лубянку и принимала в свои ряды таких негодяев, как Вышинский. Но в начале тридцатых годов Академия наук еще оставалась последним маяком свободы в СССР.


ОПЕРАЦИИ ЗА ГРАНИЦЕЙ


Менжинский и Сталин создали из ОГПУ организацию, параллельную советскому дипломатическому корпусу, и бывшая ЧК расширила свою деятельность далеко за границы СССР. Заманив Бориса Савинкова в свои сети, ОГПУ построило и другие фиктивные центры сопротивления советской власти, но испытанные эмигрант ты уже не ловились на приманку. Агент Опперпутс поехал — возможно, он был подослан — в Финляндию для контактов с Русским общевоинским союзом. Он уверял членов союза в том, что он снова вступил в их ряды. Они поверили ему и дали ему материалы, чтобы взорвать общежитие VIIV в Москве. Бомба не сработала, и группа Опперггутса была уничтожена гэпэушниками под СмоленскомЕдинственное, что удалосьсоюзу потом, — это убийство советского дипломата в Варшаве, чекиста в Белоруссии, взрыв в партийном клубе в Ленинграде и граната, подброшенная в приемную Лубянки.


Чем вернее эмигранты показывали, что они слишком слабы и разъединены, чтобы чем-нибудь грозить Советскому Союзу, тем усерднее ОГПУ подпитывало мнительность Сталина. Подозрения Сталина усилились, когда люди из его окружения начали сбегать за границу: он постановил, что любой советский гражданин, убежавший из СССР, непременно должен быть наказан и что любой активный враг в белогвардейской армии за границей должен быть уничтожен. 1 января 1928 г. личный секретарь Сталина Борис Ба-жанов, скрываясь от преследующих- его гэпэушников, перебрался через советско-иранскую границу. Он написал сенсационные воспоминания о своей работе в кабинете Сталина, но каким-то чудом выжил. Через год Георгий Агабеков, резидент ОГПУ в Турции, тоже отрекся от советской власти; он написал книгу о работе ЧК, и сталинским убийцам понадобилось девять лет, чтобы разыскать и убить его.


Сталина раздражала щепетильность дипломатов, особенно Чичерина, постоянно напоминавшего ему, до какой степени нужны финансовые вложения и технологии от капиталистов, и мешавшего ему принимать суровые меры против дезертиров и злоумышленников за границей. В 1927 г. Великобритания фактически разорвала дипломатические отношения с СССР из-за советской поддержки всеобщей забастовки, но веймарская Германия до конца 1920-х гг. находилась с СССР в дружбе, основанной на общем чувстве исключения из европейского мира, так что две страны скрыто поддерживали тесные военные связи. Их тайные службы, Абвер и ОГПУ, обменивались сведениями. Одно время дружескими были и отношения с Турцией, так как и Турция при Кемале Ататюрке, и СССР при Ленине отражали попытки интервентов расчленить их империи; эти отношения охладились тогда, когда Ататюрк решил избавиться от собственных коммунистов. В Китае уже семь лет советская разведка и военные были замешаны в междоусобице Гоминьдана, коммунистов и местных военных. Из Китая ОГПУ похитило казачьего атамана Бориса Анненкова и одного белого генерала35. Но успехи ОГПУ в Китае разом оборвались, когда советский резидент Михаил Бородин с разрешения Сталина, пренебрегая советами военных, подстрекнул коммунистов попытаться свергнуть правительство Чан Кайши. Тот, истребил всех коммунистов Шанхая, и советское влияние в Китае сошло на нет (Троцкий, конечно, со злорадством заметил: «Я же вам говорил...»). Подпольные меры ОГПУ удавались только в Польше. В 1923 г.