Мишель фуко слова и вещи micel foucault les mots et les choses

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   43   44   45   46   47   48   49   50   ...   63

2. РИКАРДО


В исследованиях Адама Смита труд был обязан своим при­вилегированным положением признаваемой в нем способности устанавливать постоянное соотношение между стоимостями вещей; он позволял уравнивать в обмене такие потребительные стоимости, соизмеримость которых подвержена изменению или подчинена относительности. Однако труд мог приобрести такую роль лишь ценою определенного условия: необходимо было предположить, что количество труда, необходимого для произ­водства некой вещи, равно количеству труда, которое сама эта вещь могла приобрести в процессе обмена. Как же еще можно было обосновать это тождество, если не на основе уподобления (скорее смутно предполагаемого, нежели полностью разъяснен­ного) труда как производственной деятельности и труда как то­вара, который можно покупать и продавать? Труд в этом втором смысле не может быть использован в качестве постоянной меры; он «столь же подвержен изменениям, сколь все те товары или продукты, с которыми его можно сопоставить» 1. Причиной этого смешения двух понятий «труда» у Адама Смита было то гла­венствующее значение, которое придавалось представлению в его концепции: всякий товар представлял какой-то определен­ный труд, а всякий труд мог представлять определенное коли­чество товара. Деятельность людей и стоимость вещей вступали в общение в прозрачной стихии представления. Именно здесь исследование Рикардо обретает свое место и решающее обосно­вание своей значимости. Это не первое исследование, в котором столь важное место в функционировании экономики отводится труду; но оно разрывает единство понятия «труд» и впервые разграничивает столь радикальным образом ту силу, тот труд, то рабочее время, которые покупаются и продаются, и ту дея­тельность, которая лежит в основе стоимости вещей. Таким об­разом, по одну сторону оказывается труд, который предлагают рабочие, который принимают или требуют предприниматели и который оплачивается заработной платой; по другую же сто-

1 Ricardo. Œuvres complètes, Paris, 1882, p. 5.

278

рону — тот труд, который добывает металлы, производит про­дукты, изготовляет различные предметы, перевозит готовые то­вары и создает тем самым меновые стоимости, которые до него не существовали и без него не появились бы вообще.

Несомненно, что для Рикардо, как и для Смита, труд спо­собен измерять эквивалентность товаров, которые проходят через цикл обменов: «В незрелом состоянии общества меновая стоимость вещей или правило, которое устанавливает, какое ко­личество одного продукта следует отдать в обмен на другой про­дукт, зависит лишь от сравнительного количества труда, затра­ченного на производство каждого из них» 1. Однако различие между Смитом и Рикардо заключается в следующем: для пер­вого труд может служить общей мерой для всех других товаров (частью которых являются и продукты, необходимые для под­держания существования), лишь поскольку он может быть по­делен на рабочие дни; для второго же количество труда позво­ляет установить стоимость некой вещи не только потому, что она может быть представлена в единицах труда, но прежде всего и главным образом потому, что труд как деятельность производства является «источником всякой стоимости». В про­тивоположность классическому веку здесь уже стоимость не может более определяться на основе единой системы эквивален­тов и свойственной товарам способности представлять друг друга. Стоимость перестала быть знаком, она стала продуктом. Если стоимость вещей равняется стоимости создавшего их труда или хотя бы пропорциональна этому труду, то это не означает, что труд является устойчивой и постоянной стоимостью, пригод­ной для обмена в любой стране и во все времена, но потому, что источником любой стоимости является труд. И лучшим доказа­тельством этого является то, что стоимость вещей возрастает соответственно количеству труда, которое необходимо затратить на их производство; однако она не меняется при возрастании или понижении заработной платы, на которую, как на любой другой товар, обменивается труд2. Обращаясь на рынке, обме­ниваясь друг на друга, стоимости обладают также способностью к представлению. Однако эта способность извлекается ими не из обмена и обращения, но только из труда, который предшест­вует всякому представлению и предрешает его, а следовательно, не может определяться обменом. Если для классического мыш­ления торговля и обмен служат той основой анализа богатств, дальше которой анализ не идет (это свойственно и Адаму Смиту, у которого разделение труда подчиняется критериям обмена), то, начиная с Рикардо, возможность обмена основывается на труде, а теория производства отныне должна будет всегда пред­шествовать теории обращения.

1 Id., ibid., p. 3.

2 Id., ibid., p. 24.

279

Отсюда три следствия, на которые следует обратить внима­ние. Первое — это совершенно новая форма установления при­чинного ряда. В XVIII веке взаимозависимостью экономиче­ских детерминаций вовсе не пренебрегали, скорее напротив: объясняли, как деньги могут растрачиваться и вновь стекаться, цены — повышаться и понижаться, производство — увеличи­ваться, застаиваться или уменьшаться; однако все эти измене­ния определялись пространством таблицы, в которой стоимости могли представлять друг друга. Так, стоимости увеличивались, поскольку представляющие элементы возрастали быстрее пред­ставляемых; производство уменьшалось, если средства представ­ления уменьшались по сравнению с подлежащими представле­нию вещами и т. д. Во всех этих случаях речь шла лишь о по­верхностной причинности, не выходившей из круга взаимоза­висимостей анализируемого и анализирующего. Напротив, на­чиная с Рикардо, труд, отстранившийся от представления и обосновавшийся в той области, где она не имеет власти, орга­низуется уже в соответствии со своей собственной причинностью. Количество труда, необходимого для изготовления, сбора или перевозки какой-либо вещи и определяющего ее стоимость, за­висит от форм производства: в зависимости от степени разделе­ния труда, от количества и природы орудий труда, от отношения между общей суммой капитала, находящегося в распоряжении предпринимателя, и тем капиталом, который он вкладывает в устройство своей фабрики, производство изменяется, становясь соответственно то дороже, то дешевле 1. Однако поскольку во всех этих случаях издержки (заработная плата, капитал и при­быль, доходы) определяются трудом, который уже закончен и применен в этом новом производстве, можно видеть, как возни­кает длинный линейный и однородный ряд — ряд производства. Всякий труд имеет результат, который в этой или иной форме применяется в каком-то новом труде, определяя его стоимость, а этот новый труд в свою очередь участвует в образовании новой стоимости и т, д. Это последовательное накопление впер­вые решительно порывает с теми взаимообусловливаниями, ко­торые единственно принимались во внимание в классическом анализе богатств. Оно вводит тем самым возможность непре­рывного исторического времени, даже если фактически, как мы увидим впоследствии, Рикардо мыслит будущую эволюцию лишь в форме замедления и в конечном счете полной остановки истории. На уровне условий возможности мышления Рикардо, отделив образование стоимости от ее репрезентативности, сумел выявить взаимосочлененность экономии и истории. «Богатства», вместо того чтобы распределяться в таблице, создавая тем са­мым систему эквивалентностей, организуются и накапливаются с течением времени: любая стоимость определяется не инстру-

1 Id., ibid., p. 12.

280

ментами, которые позволяют ее анализировать, но условиями производства, которые ее породили. В свою очередь сами эти условия определяются количеством труда, затраченного на их производство. Задолго до того, как экономическая рефлексия с дискурсивной четкостью связала себя с историей событий или обществ, историчность вошла — по-видимому, надолго — в сам способ бытия экономики. Экономика в своей позитивности свя­зана отныне не с одновременным пространством различий и тождеств, но с временем последовательных производств.

Второе, не менее важное следствие связано с понятием ред­кости благ. Классический анализ определял редкость благ, со­относя ее с потребностями. При этом предполагалось, что ред­кость увеличивается или же переходит на другой объект в зави­симости от потребностей, которые увеличиваются или принимают новые формы; для голодных — редкость хлеба, для богатых, вращающихся в свете, — редкость драгоценностей. Экономисты XVIII века, как физиократы, так и не физиократы, полагали, что именно земля, земледельческий труд позволяют, хотя бы частично, преодолеть эту редкость благ; земля обладает чудес­ной способностью удовлетворять гораздо более многочисленные потребности, чем потребности людей, ее обрабатывающих. Для классического мышления редкость благ существует потому, что люди представляют себе объекты, которых они не имеют, а бо­гатство существует потому» что земля производит в некотором изобилии продукты, которые не потреблялись немедленно и ко­торые, значит, могли представлять другие предметы в актах об­мена и в обращении. Рикардо переворачивает полосы этого анализа — кажущаяся щедрость земли обязана в действитель­ности ее возрастающему оскудению: первична не потребность и не представление потребности в головах людей, но именно этот исходный недостаток благ.

В самом деле труд — то есть: экономическая деятельность — появилась в мировой истории труда, когда людей оказалось слишком много, чтобы прокормиться дикорастущими плодами земли. Не имея средств к существованию, некоторые умирали, а многие погибли бы, если бы не принялись обрабатывать землю. По мере того как увеличивалось население, вырубались, распахивались, возделывались все новые участки леса. В любой момент своей истории человечество всегда трудится под угрозою смерти: всякое население, если оно не находит новых средств к существованию, обречено на вымирание; и наоборот, по мере того как число людей увеличивается, им приходится заниматься все новыми видами труда, в тяжелых условиях и отдаленных областях, затраты которого к тому же не сразу окупаются. На­висшая угроза смерти становится тем опаснее, чем труднее до­бывать необходимые средства к существованию; труд же при этом вынужден становиться все более напряженным и исполь­зовать все средства для повышения своей продуктивности. Та-

281

ким образом, экономика становится возможной и необходимой из-за постоянства и неискоренимости самой ситуации редкости благ: перед лицом природы, которая сама по себе инертна и по большей части бесплодна, человек подвергает опасности свою жизнь. Вовсе не в игре представлений экономика обнаруживает свой основополагающий принцип, но вблизи того опасного места, где жизнь встречается со смертью. Тем самым экономика отсы­лает нас к тем весьма двусмысленным размышлениям, которые можно назвать антропологическими: в самом деле, она соотно­сится с биологическими свойствами человеческого рода, который, как показал современник Рикардо — Мальтус, имеет постоянную тенденцию к возрастанию, если этому не воспрепятствовать с помощью каких-либо средств вплоть до принуждения; эконо­мика соотносится также с положением этих живых существ, ко­торые рискуют не найти в окружающей их природе средств к поддержанию их существования; экономика видит в труде и в самой тяжести этого труда единственное средство преодоления существенного недостатка пропитания и хотя бы временной по­беды над смертью. Homo oeconomicus — это не тот человек, ко­торый представляет себе свои собственные потребности и пред­меты, способные их удовлетворить; это именно тот, кто прово­дит, использует и теряет свою жизнь, чтобы избежать непосредственной угрозы смерти. Человек — это существо ко­нечное: подобно тому, как после Канта вопрос о конечном ха­рактере человеческого бытия стал важнее анализа представле­ний (неизбежно сдвинувшегося на подчиненное место), так после Рикардо экономика основывается — с большей или меньшей определенностью — на антропологии, которая пытается опре­делить конечность конкретных форм. Экономика XVIII века соотносилась с матезисом как всеобщей наукой о всех возмож­ных порядках; экономика XIX века будет соотноситься с антро­пологией как рассуждением о природной конечности человече­ского бытия. Тем самым потребность, желание удаляются по направлению к сфере субъективного — в ту область, которая как раз в ту самую эпоху становится объектом психологии. Именно в этой области во второй половине XIX века маржиналисты упорно исследуют понятие полезности. Можно было бы предпо­ложить, что Кондильяк, Грален или же Форбонне «уже» были «психологистами», поскольку они анализировали стоимость на основе потребности; можно было бы также предположить, что физиократы были предтечами экономики, которая, начиная с Рикардо, анализировала стоимость на основе издержек про­изводства. Но по-настоящему только здесь мы выходим за рамки эпистемологической конфигурации, которая делала одно­временно возможными Кенэ и Кондильяка; мы избегаем здесь господства той эпистемы, которая обосновывала познание по­рядком представлений; мы входим здесь в другую эпистемоло­гическую диспозицию, которая разграничивает и вместе с тем

282

соотносит друг с другом психологию (т. е. данные в представле­нии потребности) и антропологию (т. е. природную конечность человеческого бытия).

Наконец, последнее следствие касается эволюции экономики. Рикардо показывает, что не следует объяснять изобилием при­роды то, что все более настоятельным образом указывает на присущую ей скудость. Земельная рента, в которой все эконо­мисты вплоть до Адама Смита 1 видели признак присущего земле плодородия, существует лишь точно в той мере, в какой сельскохозяйственный труд становится все более и более тяже­лым, все менее и менее «рентабельным». По мере того как не­прерывно возрастающая численность населения вынуждает рас­пахивать все менее плодородные земли, получение урожая зерна с этих новых участков требует больше труда: либо вспашка должна быть более глубокой, либо посевная площадь должна быть более обширной, либо больше требуется удобрений; из­держки производства оказываются более высокими при этих последних урожаях, чем при первых, полученных вначале на богатых и плодородных землях. Причем эти столь трудно добы­ваемые продукты ничуть не менее необходимы, нежели всякие другие продукты (если не желать голодной смерти для какой-то части человечества). Стало быть, именно издержки производ­ства зерна на самых бесплодных землях будут определять цену зерна вообще, даже если оно было получено посредством вдвое или втрое меньших затрат труда. В результате на тех землях, которые легче обрабатывать, прибыль возрастает, что позволяет собственникам этих земель отдавать их в аренду, взимая за это значительную арендную плату. Земельная рента является след­ствием не щедрости природы, а скудости земли. Эта скудость непрерывно с каждым днем становится все ощутимей: в самом деле, население увеличивается; распахиваются все более и более бедные земли, издержки прозводства увеличиваются, цены на продукцию сельского хозяйства возрастают, а за ними и земель­ная рента. Под давлением этих обстоятельств вполне воз­можно — и даже необходимо, — что номинальная заработная плата рабочих также начинает возрастать, чтобы покрыть ми­нимальные расходы по поддержанию существования; но по этой самой причине реальный заработок практически не может под­няться выше того минимума, который необходим рабочему для того, чтобы одеваться, иметь жилище, питаться. И в конце кон­цов доход предпринимателей понизится в той самой мере, в ка­кой увеличится земельная рента и в какой заработная плата рабочего останется неизменной. Он постоянно понижался бы вплоть до нуля, если бы не одно препятствие: в самом деле, в какой-то момент доходы в промышленности стали бы слишком низкими для найма новых рабочих; из-за отсутствия дополни-

1 Adam Smith. Récherches sur la richesse des nations, I, p. 190.

283

тельного заработка рабочая сила не сможет более возрастать; возникнет застой населения; не будет больше необходимости в распашке новых земель, еще менее плодородных, чем преж­ние; земельная рента достигнет своего потолка и перестанет оказывать свое обычное давление на прибыли в промышленно­сти, которые смогут тогда стабилизироваться. История, в конце концов, станет неподвижной. Конечность человеческого бытия окажется определенной раз и навсегда, то есть на неопределен­ное время.

Как это ни парадоксально, но именно историчность, введен­ная Рикардо в экономию, позволяет мыслить этот застой Исто­рии. Хотя, казалось бы, классическое мышление предусматри­вало для экономии всегда открытое и подверженное изменениям будущее, однако фактически речь шла здесь лишь об измене­ниях пространственного типа: картина, которую, как предпола­галось, образовывали богатства в ходе своего развертывания, обмена и упорядочения, могла бы вполне увеличиться в разме­рах; однако она оставалась той же самой картиной, даже если каждый элемент утрачивал внешнюю относительность, вступая в отношения с новыми элементами. Напротив, именно время на­копления народонаселения и производства, именно непрерывная история редкости благ позволяет с начала XIX века мыслить оскудение Истории, ее растущую инертность, ее окаменение и вскоре ее каменную неподвижность. Теперь мы видим, какую роль История и антропология играют по отношению друг к другу. История (труда, производства, накопления, возраста­ния реальных издержек) существует лишь в той мере, в какой человек как природное существо конечен; эта конечность чело­веческого бытия простирается далеко за первоначальные гра­ницы рода и непосредственных телесных потребностей: непре­станным, хотя и еле слышным сопровождением она вторит всему развитию цивилизаций. Чем прочнее человек утверждается в центре мира, чем дальше продвигается он в овладении приро­дой, тем сильнее давит на него конечность собственного бытия, тем больше он приближается к смерти. История не позволяет человеку выйти за его первоначальные пределы — разве лишь по видимости, да и то если понимать «пределы» очень поверх­ностно. Однако если рассматривать основополагающую конеч­ность человеческого бытия, становится очевидно, что его антро­пологическая ситуация делает его Историю все драматичнее, все опаснее, как бы приближая ее к собственной невозможно­сти. Когда История достигнет этих рубежей, она может лишь остановиться, поколебаться немного вокруг собственной оси и застыть навсегда. Однако это может произойти двумя спосо­бами: либо История постепенно, и все заметнее замедляясь, до­стигает устойчивого состояния, которое утверждает в бесконеч­ности времени то, к чему она всегда стремилась и чем она, по сути, была изначально и неизменно; либо, напротив, История

284

достигает некой поворотной точки, где закрепляется лишь по­стольку, поскольку ей удается преодолеть все то, чем она не­прерывно доселе была.

В первом решении вопроса (представленном «пессимизмом» Рикардо) История выступает как мощный механизм, восполня­ющий ограниченность антропологических определений; разу­меется, она не выходит за пределы конечного человеческого бытия, но в этом бытии она отчетливо вырисовывается как явление положительное и объемное. Эта История помогает че­ловеку преодолеть недостаток благ, на который он обречен. Чем ощутимее становится этот недостаток с каждым днем, тем напряженнее становится труд; производство увеличивается в аб­солютных цифрах, но в то же самое время и в том же самом процессе увеличиваются издержки производства — то есть ко­личество труда, необходимого для производства одного и того же предмета. Так неизбежно наступает момент, когда труд уже более не обеспечивается продуктами, которые сам он произво­дит: теперь они стоят столько же, сколько пища, получаемая рабочим. Производство уже не может заполнить недостаток. Тогда недостаток сам положит себе предел (посредством демо­графической стабилизации), и труд будет точно соответствовать потребностям (посредством известного перераспределения бо­гатств). Отныне конечность человеческого бытия и производство будут точно накладываться друг на друга, складываясь в еди­ный образ. Всякий дополнительный труд становится как бы бес­полезным; все лишнее население обречено на гибель. Так жизнь и смерть оказываются лицом к лицу, друг против друга, скован­ные и как бы вдвойне подкрепленные взаимным натиском. Так История приведет конечное бытие человека к той предельной точке, где эта конечность выявится наконец в своей чистоте; ведь теперь у нее не будет возможности скрыться от самой себя, у нее не хватит сил, чтобы устроить свое будущее, у нее не будет новых земель для будущего человечества. Этот мощный оползень Истории мало-помалу снесет все заслоны, скрывающие человека от собственного взгляда; человек исчерпает все те воз­можности, которые отчасти затуманивают и скрывают под упо­ваниями на будущее его антропологическую наготу; тем самым История приведет человека длинными, но неизбежными и неот­вратимыми путями к той истине, которая сосредоточит его на нем самом.

Во втором решении (представленном Марксом) отношение Истории к конечности человеческого бытия расшифровывается противоположным образом. Здесь История играет уже отрица­тельную роль: ведь именно она усиливает гнет нужды, увеличи­вает недостаток благ, принуждает людей трудиться и произво­дить все больше и больше, получая при этом лишь самое необ­ходимое для жизни, а иногда и еще меньше. Хотя с течением времени продукт труда и накапливается, он неизменно усколь-

285

зает от тех, кто трудится; они производят безмерно больше той части стоимости, которая возвращается к ним в виде заработка, и тем самым дают капиталу возможность снова и снова поку­пать труд. Так непрестанно растет число тех, кого История удерживает на последней грани их условий существования; тем самым эти условия постепенно становятся все более ненадеж­ными и приближаются к тому пределу, за которым само суще­ствование станет невозможным: накопление капитала, увеличе­ние числа предприятий и их мощности, постоянное давление на заработную плату, перепроизводство, — все это суживает рынок труда, уменьшает плату за труд и увеличивает безработицу. Отброшенный нищетой на грань жизни и смерти, целый класс людей испытывает на собственной шкуре, что такое нужда, го­лод и труд. В том, что другие приписывают природе или есте­ственному ходу вещей, эти люди умеют видеть следствие Исто­рии — отчуждение конечного человеческого бытия, хоть оно таким и не выглядит. По этой-то самой причине они, и только они одни, могут уловить и воссоздать эту истину человеческой сущности. А достигнуть этого можно лишь ниспровержением Истории или по крайней мере изменением направления ее преж­него течения. Лишь тогда начнется время, которое потечет иначе — в иной форме, по иным законам.

Однако, несомненно, выбор между «пессимизмом» Рикардо и революционными чаяниями Маркса не столь уж важен. Эта альтернатива свидетельствует лишь о двух возможных подходах к рассмотрению отношений антропологии и Истории, устанав­ливаемых экономией через посредство понятий редкости благ и труда. У Рикардо История заполняет разрыв, обусловленный конечностью человеческого бытия и находящий выражение в по­стоянном недостатке благ, конец которому кладет лишь момент достижения окончательного равновесия. В марксистском прочте­нии История, лишая человека возможности владеть своим тру­дом, явно порождает позитивную форму его конечного бытия — его материальную истину, наконец-то освобожденную. Разуме­ется, легко понять, как на уровне мнений произошел выбор между этими вариантами, почему одни отдали предпочтение первому типу анализа, другие — второму. Но и то и другое суть лишь производные различия, зависящие в общем и целом от доксологического подхода к исследованию. На глубинном уровне западного знания марксизм не вызывает никакого реального разрыва: он без труда разместился со всей полнотой, спокой­ствием, удобством и, право же, приемлемостью для своего вре­мени внутри эпистемологической диспозиции, которая благо­склонно его приняла (ведь именно она сама и предоставила ему место) ; а он в свою очередь не имел ни повода потревожить ее, ни силы хоть сколько-нибудь изменить, потому что только на нее он и опирался. Марксизм внутри мышления XIX века — все равно что рыба в воде: во всяком другом месте ему нечем

286

дышать. Если он и противопоставляет себя «буржуазным» эко­номическим теориям и если в этом противопоставлении он вы­двигает против них радикальный переворот Истории, то и этот конфликт, и этот проект имеют условием своей возможности не преодоление всякой Истории вообще, но конкретное событие, место которого может точно определить археология, поскольку оно одновременно и равным образом предопределило и буржу­азную экономику, и революционную экономику XIX века. Их споры вполне могли породить несколько волн и смутить водную гладь; однако это лишь бури в стакане воды 1.

Главное в том, что в начале XIX века сложилась такая дис­позиция знания, в которой одновременно фигурируют историч­ность экономии (в соответствии с формами производства), ко­нечность человеческого бытия (в соответствии с редкостью благ и трудом) и приближение конца Истории — будь то бесконечное замедление или же решительный перелом. История, антро­пология и приостановка развития располагаются согласно мо­дели, определяющей одну из важнейших мыслительных схем XIX века. Известно, например, какую роль сыграла эта диспо­зиция в одушевлении гуманизмов с их усталым благожелатель­ством; известно, как она же возродила утопии всеобщего свер­шения. Для классического мышления утопия была, скорее, гре­зой о первоначале: первосозданная свежесть мира ложилась в основу идеального развертывания картины, в которой каждая вещь представлялась на своем месте, в своем окружении, со своими особенностями, со своими непосредственными эквива­лентами; и эти представления в первоначальной своей ясности пока еще не отделялись от живого, острого и ощутимого присут­ствия того, что именно за ними лежит. Напротив, в XIX веке утопия относится скорее к концу времен, нежели к первоистокам: знание строится уже не в виде картины, но в виде ряда, цепи, становления: когда обетованным вечером во мраке пред­станет тень развязки, тогда История, в бурном ли неистовстве, в медленном ли саморазрушении, выявит антропологическую истину человеческого бытия во всей ее незыблемости; при этом календарное время, быть может, и не остановится, однако оно словно опустеет, поскольку историчность полностью совпадет с человеческой сущностью. Направленность становления, со всеми его внутренними возможностями — драмой, забвением, от­чуждением, окажется в плену у конечного человеческого бытия, которое в свою очередь найдет в этом свое четкое и ясное вы-

1 Как известно, возникновение марксизма в XIX в. и его дальнейшее раз­витие были обусловлены всем прешествующим опытом науки и общественной практики. В данном контексте, вследствие абсолютизации у Фуко аспекта прерывности, это обстоятельство получает ложное освещение. В последующих работах, например в «Археологи знания», Фуко дает более обоснованную трактовку этой проблемы. — Прим. перев.

287

ражение. Конечность во всей своей истине дается во времени — и вот времени наступает конец. Исполненное величия раздумье о конце Истории — это утопия причинного мышления, тогда как греза о первоначале — это утопия классифицирующего мыш­ления.

Эта диспозиция исполняла свою принудительную роль очень долго; в конце XIX века Ницше в последний раз заставил ее вспыхнуть и воссиять. Он взял тему конца времен, чтобы заста­вить бога умереть, а последнего человека — блуждать во тьме; он взял тему конечности человеческого бытия, чтобы показать чудо пришествия сверхчеловека; он взял великую и непрерывную цепь Истории, чтобы искривить ее и замкнуть в вечном повто­рении. Смерть бога, неминуемость сверхчеловека, ожидание роковой годины и страх перед ней — все это буквально, шаг за шагом повторяло те элементы, которые уже наличествовали в диспозиции мышления XIX века и образовывали его археоло­гическую сетку; тем не менее эти элементы воспламенили за­стывшие формы, сложили странные и почти невероятные образы из их обуглившихся останков; и в этом свете, о котором мы еще доподлинно не знаем, был ли он последним пожаром или новой зарей, разверзлось нечто такое, чему суждено было, по-види­мому, стать пространством современного мышления. Во всяком случае, именно Ницше сжег для нас и даже задолого до нашего рождения разнородные обещания диалектики и антропологии.