Мишель фуко слова и вещи micel foucault les mots et les choses

Вид материалаДокументы

Содержание


4. Флексия слов
Подобный материал:
1   ...   39   40   41   42   43   44   45   46   ...   63

4. ФЛЕКСИЯ СЛОВ


Точный отклик на все эти события можно найти и в иссле­дованиях языка, но, несомненно, здесь они проявляются менее явно и более постепенно. Причину этого обнаружить несложно: дело в том, что в течение всего классического века язык ут­верждался и рассматривался как дискурсия, то есть как спонтанный анализ представления. Среди всех других форм неколичественного порядка он был наиболее непосредственным, наименее преднамеренным, глубже всего связанным с собствен­ным движением представления. А следовательно, язык оказы­вался глубже укоренен в представлении и способе его бытия, чем те упорядоченности, ставшие предметом размышления (научного или обыденного), которые служили основой класси­фикации живых существ или обмена богатств. Изменения ис­следовательских приемов, сказавшиеся на измерении меновых стоимостей или способах выделения признаков живых существ, заметно преобразили и анализ богатств, и естественную исто­рию. Для того чтобы и в науке о языке произошли столь же

1 Lamarck. La Flore française, p. 1—2.

2 Vicq d'Azyr. Premiers discours anatomiques, 1786, p. 17—18.

3 Lamarck. Mémoires de physique et d'histoire naturelle, 1797, p. 248.

258

важные изменения, требовались еще более существенные со­бытия, способные изменить само бытие представлений в запад­ной культуре. Как в течение XVIII и XIX веков теория имени располагалась в непосредственной близости от представления и, следовательно, в известной мере управляла анализом струк­тур и признаков в живых существах или анализом цен и стои­мостей в богатствах, так и в конце классической эпохи именно теория имени выживает дольше всего, исчезая лишь в самый последний момент, когда уже и само представление изменяется на самом глубинном уровне своего археологического уклада.

Вплоть до начала XIX века в исследованиях языка можно обнаружить лишь очень немногие изменения. Слова все еще исследовались на основе их связи с представлениями, как по­тенциальные элементы дискурсии, предписывающей всем им одинаковый способ бытия. Однако эти содержания представле­ний не исследовались только в измерении, соотносящем их с абсолютным первоначалом (мифическим или реальным). Во всеобщей грамматике, взятой в ее самом чистом виде, все сло­ва какого-либо языка являлись носителями значения более или менее скрытого, более или менее производного, первоначальное основание которого коренилось, однако, в первоначальном обозначении. Всякий язык, каким бы сложным он ни был, ока­зывался расположенным в открытости, разверзнутой раз и на­всегда древнейшими человеческими криками. Побочные сход­ства с другими языками — близкие созвучия соответствуют сходным значениям — замечались и обобщались лишь для под­тверждения вертикальной связи каждого языка с этими глу­бинными, погребенными, почти немыми значениями. В послед­ней четверти XVIII века горизонтальное сравнение языков при­обретает иную функцию: оно уже более не позволяет узнать, что именно каждый из них мог взять из древнейшей памяти человечества, какие следы от времен, предшествовавших вави­лонскому смешению языков, отложились в звучании их слов; но оно дает возможность определить, какова мера их сходств, частота их подобий, степень их прозрачности друг для друга. А отсюда те обширные сопоставления различных языков, ко­торые появляются в конце XVIII века — порой под влиянием политических причин, как например, предпринятые в России 1 попытки составить перечень языков Российской Империи: в 1787 году в Петербурге появился первый том «Glossarium comparativum totias orbis» («Всемирного сравнительного сло­варя»); он содержал ссылки на 279 языков: 171 азиатский, 55 европейских, 30 африканских, 23 американских2. Однако пока еще эти сравнения делаются исключительно на основе и в за-

1 Bachmeister. Idea et desideria de colligendis linguarum specimenibus, Petrograd, 1773; Güldenstadt. Voyage dans le Caucase.

2 Второе издание в 4-х томах появилось в 1790—1791 гг.

259

висимости от содержаний представления: либо общее ядро зна­чения, которое служит инвариантом, сопоставляют со словами, какими различные языки могут его обозначить (Аделунг1 дает 500 вариантов молитвы «Отче наш» на различных языках и диалектах); либо, выбирая какой-нибудь один корень как эле­мент, сохраняющий свое постоянство в слегка измененных фор­мах, определяют весь набор смыслов, которые он может при­нимать (таковы первые опыты лексикографии, например, у Бюте и Ла Сарта). Все эти исследования неизменно опира­ются на два принципа, которые уже были принципами всеоб­щей грамматики: принцип некоего общего первоначального языка, создавшего исходный набор корней, и принцип после­довательности исторических событий, чуждых языку, которые, воздействуя на язык снаружи и пытаясь его подчинить, исполь­зовать, улучшить, сделать гибким, умножают или смешивают его формы (нашествия, миграция, успехи познания, политиче­ская свобода или рабство и т. д.).

Итак, сопоставление языков в конце XVIII века выявляет некоторое связующее звено между сочленением содержаний и значением корней: речь идет о флексиях. Конечно, само явле­ние флексии уже давно было известно грамматистам (подобно тому, как в естественной истории понятие органической струк­туры было известно еще до Палласа или Ламарка, а в эконо­мии понятие труда — до Адама Смита), однако раньше флек­сии исследовались лишь ради их соотнесенности с представле­ниями — неважно, рассматривались ли они при этом как некие дополнительные представления или же как способы связи между представлениями (наподобие порядка слов). Однако сравнение различных форм глагола «быть» в санскрите, латы­ни или греческом (у Кёрду2 и Уильямса Джонса3) обнару­жило здесь некое постоянное отношение, обратное тому, кото­рое обычно предполагалось: изменению подвергается именно корень, а флексии остаются сходными. Так, санскритский ряд asmi, asi, asti, smas, stha, santi именно посредством флексионной аналогии точно соответствует латинскому ряду sum, es, est, sumus, estis, sunt. Ясно, что и Кёрду и Анкетиль-Дюперрон оставались на уровне исследований всеобщей грамматики, ког­да первый усматривал в этом параллелизме остатки первона­чального языка, а второй — результат исторического смешения, которое могло произойти между жителями Индии и Средизем­номорья в эпоху бактрианского царства. Однако то, что выяв­лялось в результате сравнения этих сопряжений, было уже не просто связью первоначальных слогов с первоначальными

1 Adelung. Mithridates, 4 vol., Berlin, 1806—1817.

2 R.-P. Cœrdoux. Mémoires de l'Academie des inscriptions, t. XLIX, p. 647—697.

3 W. Jones. Works, London, 1807, 13 vol.

260

смыслами, но более сложным отношением между изменениями основы и грамматическими функциями; обнаружилось, напри­мер, что в различных языках существует постоянное отношение между определенным рядом формальных изменений и столь же определенными рядами грамматических функций, синтаксиче­ских значений или смысловых изменений.

Тем самым всеобщая грамматика начинает постепенно ме­нять свои очертания: способ связи различных теоретических сегментов между собой становится иным, объединяющая их сетка обрисовывает уже несколько иные контуры. В эпоху Бозе и Кондильяка отношение между корнями с их столь гибкой формой и смыслом, расчлененным в представлениях, или же связь между способностью обозначать и способностью сочленять обеспечивается самодержавием Имени. Ныне сюда включается еще один элемент; с точки зрения смысла или представления он имеет лишь некоторую вспомогательную, необходимо второ­степенную значимость (речь идет о роли подлежащего или до­полнения, исполняемой лицом или обозначаемой вещью; речь идет о времени действия), но с точки зрения формы он скла­дывается в прочный, постоянный, почти неизменный ансамбль, основной закон которого навязывается корням-представле­ниям и способен даже изменять их. К тому же этот элемент, вторичный по своей смысловой значимости, первичный по своей формальной устойчивости, сам по себе не является отдельным слогом, вроде постоянного корня — скорее, это система изме­нений, различные сегменты которой согласуются друг с дру­гом. Так, буква «s» сама по себе не означает второе лицо, по­добно тому, как буква «е» означала, по мнению Кур де Жебелена, дыхание, жизнь и существование; лишь совокупность изменения «m», «s», «t» придает глагольному корню значение первого, второго и третьего лица.

Этот новый способ исследования вплоть до конца XVIII ве­ка не выходил за пределы исследования языка в его связи с представлениями. Речь все еще идет о дискурсии. Однако уже тогда через посредство системы флексий выявилось изме­рение чистой грамматики: язык строится уже не только из пред­ставлений и звуков, которые в свою очередь их представляют и сами упорядочиваются, как того требуют связи мышления; язык состоит прежде всего из формальных элементов, сгруп­пированных в систему и навязывающих звукам, слогам и кор­ням некий порядок, уже отличный от порядка представления. Таким образом, в анализ языка вводится элемент, к языку не­сводимый (подобно тому, как в анализ обмена был введен труд, а в анализ признаков — органическая структура). Одним из первых видимых следствий этого было в конце XVIII века появление фонетики, которая является уже не столько иссле­дованием первичных значений выражения, сколько анализом звуков, их отношений и возможных взаимопреобразований:

261

в 1781 году Хельваг построил треугольник гласных 1. Точно так же появляются и первые наброски сравнительной грамматики: в качестве объекта сравнения берутся в различных языках не пары, образованные группой букв и каким-то смыслом, но це­лые совокупности изменений, имеющих смысл (спряжения, склонения, аффиксации). В языках сопоставляется не то, что обозначают их слова, но то, что связывает их друг с другом; теперь они стремятся сообщаться друг с другом уже не через посредство всеобщей и безличной мысли, которую всем им приходится представлять, но непосредственно — благодаря тем тонким и с виду столь хрупким, но на самом деле столь посто­янным и неустранимым механизмам, которые связывают слова друг с другом. Как сказал Монбоддо, «механизм языков менее произволен и более упорядочен, нежели произношение слов; в нем мы находим великолепный критерий для определения близости языков друг другу. Вот почему, когда мы видим, что два языка сходно используют такие важнейшие приемы, как деривация, словосложение, инфлексия, то из этого следует, либо что один из них происходит от другого, либо что оба они являются диалектами одного и того же первоначального язы­ка» 2. Когда язык определялся как дискурсия, он и не мог иметь иной истории, кроме истории представлений; только ког­да менялись мысли, вещи, знания, чувства, тогда и в точном соответствии с этими изменениями менялся и сам язык. Ныне же имеется некий «внутренний» механизм языков, который определяет не только индивидуальность каждого языка, но так­же и его сходства с другими языками: именно этот механизм, будучи носителем тождеств и различий, знаком соседства, мет­кой родства, становится опорою истории. Именно через его по­средство историчность ныне вступает в самую словесную толщу.