Записки рыболова и странника

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава viii
ГЛАВА X Живая Аксинья. Ковшевой курган. Беспризорная казна. Домой!
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   16
* * *

Каждый уважающий себя путешественник, хочет он того или нет, должен осмотреть хоть одну, хоть какую ни на есть достопримечательность. Иначе будет опошлена сама идея путешествия. Ведь только благодаря им, путешественникам, нам известно, что в Париже есть бистро; в Ленинграде — Эрмитаж, а в Новочеркасске — памятник Ермаку. Последний факт — памятник Ермаку — описан до того часто, что в нем уже почти нельзя сомневаться.

Наутро отправляюсь осматривать одну из местных достопримечательностей: бывший дворянский, затем профессорский дом, который приобрела недавно уборщица лесничества Александра Андреевна Черкесова. Есть у меня и гид — добрая моя хозяйка Анна Осиповна.

Вот и владение Черкесовой. Ничего подобного в донских станицах не видел! Поторопился назвать дом лесничего махинным: вот это махина, так махина, еще издали бросающаяся в глаза цветными стеклами, балюстрадой, сработанная московскими мастерами в начале XIX века, В качестве подтверждения хозяйка показывает поржавевший жестяной кружок, на котором выбито: «Российское страховое общество, 1827 г.». Деревянному этому дому 150 лет, а сохранился он хорошо. В обширных низах кованная железная дверь, ведущая в винный погреб, помещение для прислуги, в котором валяются теперь обшарпанные кресла старинной работы. В больших и малых жилых комнатах наверху (теперь уж и не помню, сколько их) еще сохранилась старинная мебель: стенные зеркала, столики, шкафы.

— Хочу выбросить весь этот хлам и обзавестить современной мебелью, — говорит хозяйка дома.

Неведомо ей, что за один изящный туалетный столик, увенчанный по краям искусно вырезанными из дерева кистями винограда, иной любитель старины отвалит теперь такие деньги, коих хватит на приобретение, скажем, нынешней «стенки» — гибрида шифоньера, серванта, книжного шкафа и еще чего-то.

С тоской думаю, что в моей небольшой городской квартире нахально поселилась такая стенка, занявшая добрую треть комнаты. Возле этого козлоногого сооружения приходится ходить на цыпочках — того и гляди рухнет. Ночью стенка имеет скверную привычку вздыхать, охать и далее чихать. Теперь у нас никто не сомневается, что в стенке, за неимением печки, поселился старый и больной домовой. Однажды ночью, доведенный выходками стенки до белого каления, я вознамерился было изрубить ее топором. Но не зря жена утверждает, что в нашей семье нет хозяина: для уничтожения стенки никак не годился слабенький кухонный топор. И потом я с ужасом подумал, что мне в жизнь не вынести из квартиры столько деревянного хлама. Стенка осталась жить и не без пользы: в нижних ее отделениях сынишка устроил гаражи, ангары и склады для своей техники, а иногда, нашкодив, и сам прячется в одном из отсеков стенки, и уже тогда найти его невозможно.

Святую обязанность гида — до отказа напичкать путешественника всевозможными сведениями — Анна Осиповна выполняет блестяще. Слегка упираюсь и отнекиваюсь, слезливо жалуюсь на ноги (водянки на подошвах и знакомство с Орлом дают о себе знать), но гид властно ведет меня к учительнице-пенсионерке Софье Никитичне Леоновой, которая «кое-чего знает о бывших владельцах этого дома». Упирался я совершенно зря. Вот рассказ Софьи Никитичны.

До революции ютился в Новочеркасске Иван Протопопов, дворник. Единственному сыну Феде удалось ему дать образование по тому времени основательное: стал Федор фельдшером, да не ординарным каким-нибудь, а, как говорится, милостью Божьей. Скопил деньжат, вытащил стариков из нужды и купил им этот дом у обедневшего помещика Донскова. После революции работал Федор Иванович в Москве, в профессоры медицины вышел. В Отечественную войну он, опытнейший хирург, дневал и ночевал в клинике, потеряв счет сделанным операциям. Вернув многих людей к жизни, семидесятилетний профессор своего здоровья уберечь не смог. Тяжело заболев, Федор Иванович попросил отвезти его сюда, в Зотовскую. Его болезнь была неизлечима, и он знал это, но, пока мог, и здесь оперировал, читал лекции, и его аудиторию составляли зачастую сельские дети. Не по образованию только, он был из тех исконно русских интеллигентов-подвижников, для коих бескорыстное служение народу, понятие долга и чести всего превыше.

После смерти профессора родственники его, исполняя волю покойного, добились организации в этом доме костно-туберкулезного санатория. Со временем санаторий перевели почему-то в другое место, но специфический медицинский запах в доме так и остался.

Выходим на улицу. Анна Осиповна то и дело показывает:

— Это — бывший поповский дом, это — тоже поповский, а это — купеческий.

Н-да, тоже «достопримечательности»…

А бедные мои ноги гудят, ноют, жгут огнем водянки на ступнях; воет благим матом неприметная сухая мозоль. Однако на всякий крайний случай у меня есть еще нетронутые запасы упрямства.

— Пора и в путь-дорогу, — вымученно говорю своему верному поводырю.

Анна Осиповна, не тратя лишних слов, берет меня, как дитя, за руку и ведет к себе домой, приговаривая:

— Слыханное ли дело — в таком виде чикилять. Переднюешь, а там видно будет.

Анна Осиповна, старушка догадливая и проницательная, ничуть не хуже популярного ныне героя психологического детектива быстро усекла суть слабовольного характера своего квартиранта и пришла к безошибочному заключению: такой сбрендивший субъект нуждается в твердом руководстве.

Это благо, что мною всегда кто-нибудь да руководил. Пожалуй, только в беззаботном пацанячьем возрасте я был предоставлен самому себе. Да и то — как сказать. Однажды, когда я не пошел в школу и очень полезно провел день на реке, отец пообещал при повторении чего-нибудь подобного высечь меня, как сидорову козу. Как секли сидорову козу, не знаю, однако угроза всегда сильнее исполнения.

Впрочем, отец любил преувеличения: он никогда пальцем меня не тронул. Но уж лучше бы порка, как мне тогда казалось, чем их с матерью невеселые разговоры после какой-нибудь совершенно безобидной, на мой взгляд, шкоды.

— Из таких отъявленные хулиганы вырастают, — говорил отец, позвякивая ремнем.

— Боже упаси, — сокрушалась мать.

— Что ж, проведет жизнь в тюрьме, — мрачно подытоживал отец.

Отец и мать вздыхали, кстати вспоминали, что у других людей дети, как дети…

Одно время я числился в школе отличником; родителям было мало этого — они хотели и примерного поведения. Но нельзя требовать от человека невозможного. Хорошо еще, что родители не истязали меня музыкой, фигурным катанием, балетной школой, кружком «Умелые руки», не заставляли декламировать стихи перед нетрезвым застольем взрослых, иначе я бы наверняка подался в преступники.

В институте ко мне специально прикрепили преподавателя, который имел определенный стаж работы с трудновоспитуемыми. Это был самый безвредный из всех встречавшихся мне руководителей. Нет, он не годился для этой ответственной роли, ибо не помню, чтобы когда-нибудь услышал от него проповедь, мораль или прописную истину. Будучи биологом, он рассказал мне множество любопытных историй из жизни животных — и только.

Позже разного рода и ранга руководители всегда находили упущения и изъяны в моей работе. За всю мою жизнь я выслушал и вычитал тьму нравоучений, советов, пожеланий, распоряжений относительно того, как надлежит жить, работать, мыслить, чувствовать. Просто страшно подумать, в какой бездне может очутиться человек, не получивший причитающуюся ему порцию морали.

Да, теперь я назубок знаю, что такое хорошо и что такое плохо. Однако природная что ли испорченность натуры или пробелы в воспитании временами сказываются. Иной раз сидящий в тебе бес настырно толкает не делать то, что противно твоей натуре. Но это вспышки, порывы… потом приходит безропотное смирение. Нет, не для таких писаны прекрасные слова Романа Роллана: «Величайшее оскорбление для человека независимого — когда его присоединяют к чему-либо помимо желания».

Дома Анна Осиповна пользует несчастные мои ноги особой мазью, после которой «как рукой все сымает», укладывает в постель и присаживается рядом. Забегает проведать вчерашнего клиента Орла Андрей Павлович, с ходу сыплет очередью вопросов:

— Живой? Понравилось у нас? Хочешь, женим тебя здесь? Казачки наши — огонь. Вот только свирепствуют без всякой меры, мордуют нашего брата — мужика. До прямого рукоприкладства доходят, бьют чем попало и почем зря.

По его рассказам, в которых столько искреннего чувства, что им нельзя не верить, положение в Зотовской сложилось крайне ненормальное: женщины взяли над мужиками полную и безоговорочную власть. Иная вконец распоясавшаяся красавица так отчитывает своего благоверного, полномочного, как хорошо известно, представителя господа-Бога на земле:

— Какой ты в чертях глава семьи? Денег зарабатываю не меньше твоего, по дому всю работу делаю, а тебе только и делов, что водку жрать.

От такого унижения, от такой обиды, как не запьешь? Ну, глотнет человек с горя, хоть на ракушках, да домой приползет в расстроенных, заметьте, чувствах. Тут бы его пожалеть, приголубить, всю женскую обаятельность показать. Куда там!

Рассказывают, то ли в Зотовской, то ли в какой другой станице одна жестокая жинка кинула мертвецки пьяного человека на лавку, связала его, сердешного, бельевой веревкой, взяла топор и, ссылаясь на якобы кончившееся у нее терпение, заявила, что сей же час напрочь отрубит злодею голову. Бедняга, икая от страха, ужом извился на лавке, каялся, клятвы разные выдавал, но не смог тронуть вконец очерствевшего сердца родной жинки. Та накинула ему платок на голову, как это делали раньше с приговоренными к смерти, и вдарила по хмельной голове. Не топором, а валенком. Несчастный чуть не окачурился с перепугу, еле отходили. Но и после этого закладывать за воротник он не бросил, не мог бросить, потому как ясно сознавал, что жизнь его все равно пропащая.

— И стали наши казаки не дай и не приведи: окружность его, а середина жинкина, — вздыхает Андрей Павлович.

Мнение Анны Осиповны несколько иного рода:

— Казаки на войне храбрые, а спать да водку хлестать — еще храбрей.
ГЛАВА VIII

Добрый совет. Боги. Как пугают детей. Федосеевская транзитом. Насилие.

Хорошо под материнским крылом Анны Осиповны, однако на другой день уже никакие силы не могли удержать меня на месте. Бродяга он и есть бродяга.

Провожая меня, лесничий смерил критическим оком малопривлекательную фигуру «крестника» и дал добрый совет:

— Знаешь, плохо твое дело, Петрович, ежели тебя даже зотовская баба испугалась. Возьми мою бритву, да хоть побрейся, а то ить в другом месте, глядишь, и ночевать не пустят.

Не могу. А борода… что ж, борода доверие вызывает.

— Какая там борода! Посмотри на себя в зеркало.

Да, за эти дни обзавелся я не бородой, а чем-то поганым, мерзким до отвращения: на лице кустиками, островками, закосами гнездится разноцветная поросячья щетина. Нос облупился и цвет приобрел весьма подозрительный. Носовой платок, заменяющий позабытую в вагоне кепку, выгорел и очень уже смахивает на кухонную тряпку. Некогда сиреневые джинсы позеленели то ли от травы, то ли от злости за столь неуместное употребление. В них бы не через лесную чащобу продираться, а щеголять юному джентльмену по городской улице, рекламировать изящную свою фигуру, перетянутую чудесным бархатным поясом. Ромашковая рубаха, и в первозданном виде вызывавшая нездоровый интерес окружающих, приобрела немыслимые грязно-серые разводы и пятна. Все это, за исключением бороды, в порядке вещей. Жена всегда говорила, что я умею находить грязь даже там, где ее нет. Поэтому новую одежду мне разрешается носить только вприглядку.

К околице плетусь по пустынной станичной улице. Будто попрятался народ. Так оно и есть: приглядевшись, замечаю людей, притаившихся за заборами, любопытные лица в окошках. Так встречали и провожали когда-то царей и важных преступников.

За станицей разморенно трясется навстречу подвода. Когда подвода равняется со мной, с наивозможной вежливостью спрашиваю женщину-возницу:

— Это дорога на хутор Плёс?

— Чего?

Женщина всмотрелась в меня и, стегая лошадей, крикнула:

— Вон там за поворотом мужики, они скажут.

Никого за поворотом дороги не было.

Полем пробираюсь к реке, спешу под манящую тень зеленеющего невдалеке леса. В лесу, возле самой реки, натыкаюсь на пару палаток, «Жигули» и две семейные пары. Молодые бронзово-медные мужчины и женщины красивы, как боги. Правда, боги, насколько мне помнится, никогда не отличались, как эти, весельем, добротой, жизнерадостностью и никогда не были абсолютно счастливы, обремененные хлопотливыми заботами о неспокойном роде человеческом. Встреченные мною боги прибыли сюда за сотни километров — из Новошахтинска, и живут у реки в свое удовольствие третью неделю.

В кастрюле дымится паром уха, запах ее уловил прежде, чем обнаружил стоянку богов. Подойдя к кастрюле и пустив в ход испытанный прием, немедленно получаю свою законную порцию ухи.

Один из богов, зовут его Митей, интересуется, не играю ли я в шахматы. Чешу затылок. Врать богу неловко, но ведь, между нами говоря, я дал себе зарок: на Хопре не прикасаться к шахматным фигурам. В противном случае путешествие грозило бы затянуться на неопределенное время. А, будь что будет! Одну только партию…

У самой воды раскладываем на песчаном пляже шахматную доску. На мою и свою беду Митя оказался не менее азартным, чем его партнер. Как и все шахматисты на свете, он был уверен, что проигрывает случайно. Время летело. Златокудрая Митина богиня, оставленная в одиночестве, описывает вокруг двух согбенных фигур все более сужающиеся круги. Богиня нервничает. Бросаюсь в воду, чтобы освежить мозги. Вынырнув, обнаруживаю, что Митя исчез. Конечно же, богиня унесла его в небесную синь, подальше от соблазна.

Ниже Зотовской лес на правобережье редеет, перемежается степью. Убежав от прискучивших ему меловых гор, Хопер выписывает на равнинном просторе замысловатые петли. Здесь он настолько силен, что может, играючись, кинуть затон влево, затем вправо, образовать остров — как каждая уважающая себя степная река.

Срезая речную петлю, иду по луговине. Громко шелестят под ногами высокие вызревшие травы, над головой — ясное, светлое небо. Воздух чист, ароматен, легок. Везде такая тишина, такая успокоенность, что гудение сопровождающего меня жука подобно гулу тяжелого самолета. Такое гудение не раздражает, ибо человека будоражит, наверно, не столько сам шум, как его ненужность, бессмысленность.

Оставшись с глазу на глаз с природой, снова веду себя не совсем благоразумно и даже предосудительно: валяюсь в траве, жую жестковатые стебли пырея, ору песни. Серьезный человек уже подумал бы о ночлеге.

Миную хутор Фроловский, впереди — станица Федосеевская. В каком-то заброшенном, полуодичавшем саду лакомлюсь грушами. Как же хороша жизнь, как тревожно и радостно жить так, будто живешь ты последний день!

В Федосеевскую вступаю скромно, буднично, но привлекаю поголовное внимание жителей. На безобидного бродягу как-то странно смотрят старухи, дежурящие на лавочках, молодайки и дети. В одном дворе закапризничал малыш. Обостренном слухом улавливаю, как мать пророчит ребенку:

— Не будешь слушаться, станешь таким, как этот дядя.

Мои просьбы о ночлеге не вызывают отклика даже у сердобольных старушек. Все поголовно, словно сговорились, советуют пройти дальше, решительно уклоняясь при этом от светских разговоров о завтрашней погоде. Перспектива ночевать под забором становится реальной.

Тоскливо мыкаюсь взад-вперед по Федосеевской, пока не встречаю деда, выдающего гениальный и простой совет:

— Ищи депутата или бригадира колхоза. Пущай власть разберется, кто ты такой есть, а уж там и на ночевку определит.

Быстро нахожу самый большой на улице бригадиров дом. Сам бригадир — невысокий, кряжистый, краснолицый, в неопределенного цвета выцветшей майке — стоит у калитки, лузгает семечки.

Представляюсь. Бригадир не называет себя, как не назвал бы себя министр, ибо подразумевается, что его-то должны знать, Льстиво, торопливо и потому невразумительно лепечу о себе, упирая на абсолютно бескорыстную цель странствия, Пока говорю, замечаю, что бригадир задумчиво смотрит сквозь меня.

Ладно, думаю, вот покажу документ — моментально подобреешь. Пока роюсь в рюкзаке, бригадир напряженно молчит, даже семечки лузгать перестал.

Подаю ему журналистский билет, уже один внешний вид которого подтверждает солидность фирмы. Билет этот безотказно выручал меня как раз в тех случаях, когда позарез нужен был ночлег, да не в станице, а в большом городе. При виде журналистского билета смирялись и становились вежливыми многоопытные гостиничные администраторы. Позабыв о броне, они, как правило, любезно предлагали кров. При этом, конечно, следует держаться так, будто ты делаешь администратору одолжение. Было бы грубейшей ошибкой униженно вымаливать хотя бы раскладушку в гостиничном коридоре: тертый администратор тут же догадается, что ты обыкновенный смертный, для которого вполне достаточно известного художественно выполненного объявления.

Но бригадир видал совсем другие, чем гостиничные администраторы, виды, и билет не производит на него желательного впечатления. Он долго вертит его так и этак, особенно тщательно проверяет уплату членских взносов. Документ документом, но, побей меня Бог, если бригадир не сожалеет, что нет поблизости милиционера. Разве соответствует заросший мерзкой бородой оригинал фотокарточке на билете? Шляются тут всякие…

— Трудно и даже невозможно. — Власть чешет затылок. — К себе пустить не могу, у меня гости.

Думаю про себя, что при нужде в бригадирском доме мог бы разместиться взвод солдат, а вслух говорю:

— Я ведь не к вам лично на постой прошусь. Вы — лицо официальное…

— Лицо-то лицо, да старухи у нас дюже напуганные. Надысь одна пустила двоих мужиков переночевать, а они нами шп., передрались и бабку порешить хотели. Знаешь что, добирайся-ка ты до хутора Филинского, там сельсовет колхозное общежитие, а тут где же…

До Филинского семь километров, а уже темнеет. Когда же дотелепкаюсь в Филинский и кого искать там буду в такое позднее время? Это что же получается: во всей станице переночевать негде?

Во мне просыпается профессиональная настырность бывшего газетчика. Говорю сухо и, как мне кажется, веско:

Вот что, товарищ бригадир. Я в реке охолонусь, а вы пока приищите ночлег.

Не успевает тот и рта раскрыть, как я, бросив у его калитки рюкзак, спускаюсь к Хопру, который совсем рядом — за бригадирским подворьем. Бултыхаюсь в воде и злорадно думаю, что именно так нужно разговаривать с черствыми людьми, что теперь-то бригадир зашевелится.

Ага, вот и он, легок на помине, вырисовывался собственной персоной на крутояром берегу.

— Эй, ты, слушай сюда. Собирайся, скоро машина в Филинский побежит. Езжай в Филинский, у нас никто пущать не хочет.

Никуда он не ходил, понятное дело. У меня аж в глазах темнеет от обиды и злости.

— Сам, — говорю, — казак и знаю распрекрасно, что народ этот не медом мазаный, а все же заелись вы, товарищ бригадир. Ладно, поеду в Филинский.

В ожидании машины присаживаемся на лавочке у бригадирова дома, закуриваем. Теперь, когда деликатная проблема ночлега решена, бригадиру захотелось пообстоятельней узнать, кто таков человек, которого сплавляет он в Филинский и у которого вид если не злодейский, то очень подозрительный.

А его собеседник, все более входя в роль заезжего специального корреспондента газеты, с важностью интересуется урожаем зерновых, надоями, заготовкой зерна. Собеседник рассказывает о передовых методах труда, получивших широкое распространение в Ростовской области, но еще упорно отрицаемых некоторыми консерваторами. Бригадир настораживается — ярлык консерватора ему не по душе. Затем собеседник ставит на обсуждение вопрос о доверии к человеку, бродяге, в частности. Он приводит исторический факт: в Федосеевской ночевал однажды Максим Горький, который одно время тоже, увы, бродяжничал.

Бригадир мнется и все пытается выспросить подробности моей биографии. Ему не очень верится, что можно вот так, с бухты-барахты, отправиться невесть, куда и, главное, что совсем непонятно, — невесть зачем.

— Зачем? Но ведь места у вас распрекрасные. Вот и хожу, любуюсь и, считается, отдыхаю.

— Это верно, — оживляется бригадир, — река у нас, что тебе красавица писаная. Да как узнал о ней?

— Земля слухом полнится. А сей маршрут определил мне писатель, земляк ваш Лащилин.

— Так вы знакомы с Борисом Степановичем?

Тут бригадир говорит, переходя на вежливое множественное число:

— Оставайтесь у меня. Чего уж там…

Нет, теперь меня и силком не затащить в его дом. Бормочу:

— Если не уеду в Филинский, то под этим забором переночую, а к вам не пойду.

Не приличествующая бродяге гордость ошеломляет бригадира. Теперь он уже вполне искренне упрашивает, ну просто умоляет остаться у него — и зря, ибо не знает, какой перед ним упрямый и зловредный субъект. Субъект этот на все нижайшие бригадировы просьбы бубнит: «Я обиделся».

Высвечивая нас фарами, подкатывает ожидаемая машина. Бригадир, прощаясь душевно, выражает надежду встретиться как-нибудь еще. Мысленно обещаю ему свидание на этой странице.

Машина резво бежит по проселку к Филинскому, расположенному совсем в стороне от Хопра.

В хуторе машина останавливается возле двухквартирного дома. Из кабины, кроме шофера, выходит женщина.

— Приехали, — говорит.

— Помогите разыскать кого-нибудь из сельсовета, — прошу, выкидываясь из кузова.

Те посмеиваются. Черт побери, такое важное дело, а им хаханьки. Между тем, неразличимая в темноте женщина приказывает:

— Вася, возьми у человека рюкзак.

Вася отнимает у меня рюкзак.

— Пошли, — снова приказывает женщина.

— Куда?

— К нам домой, куда же еще?

— Мне бы кого-нибудь из сельсовета, — продолжаю тянуть свою нудную песню.

— Если уж вам так хочется с местной властью познакомиться — пожалуйста: секретарь Филинского сельсовета Макарова Надежда Николаевна. А лучше — просто Надя. А этой мой муж Вася.

Макаровы — молодая симпатичная пара. Они из тех открытых приветливых людей, с которыми чувствуешь себя естественно и просто. Живут в только что построенном колхозном доме.

Пока Вася устанавливает новый холодильник, Надя накрывает на стол. Пытаюсь вывалить из рюкзака всю ту снедь, какой снабдили меня в Зотовской: вареные яйца, сало, хлеб. При этом отчетливо вижу себя со стороны отвратительным куркулем-дядюшкой, приехавшим облагодетельствовать бедных родственников.

— Петрович, почему вы хотите обидеть нас? — осведомляется Надя.

— И не думайте, пожалуйста, — добавляет Вася, — что у нас все такие, как Ковалев, тот самый федосеевский бригадир. В колхозе никто Ковалева не любит — только для себя живет. Совсем от людей отгородился. А когда-то секретарем парткома колхоза был.

Макаровы растопили лед души моей, захолонувшей в Федосеевской. Благодарю судьбу, иногда сталкивающую нас с людьми никудышними, чтобы мы могли лучше оценить настоящих. Одного не могу простить Макаровым: молодые уложили меня спать (снова учинив насилие) на свою двуспальную кровать, начиненную периной, пуховыми подушками и белокипельными простынями. Подобная роскошь, видимо, строго противопоказана бродягам. Поэтому, едва щека касается подушки, теряю сознание. В таком беспомощном состоянии благополучно пребываю до утра.
ГЛАВА IX

Кривая дорожка. Зри календари. Змеиный угол. Сколачиваю шайку. Сюрприз.

Сегодняшний маршрут безрассудно-отважного странствия — хутор Филинский — станица Слащевская.

Ноют все косточки, изнеженные периной. Не иду, а чикиляю, прихрамывая на обе ноги. Но это не страшно — стоит только разойтись хорошенько и дать понять ногам, что деваться им некуда, как все будет в порядке.

У встречного мотоциклиста спрашиваю, как короче добраться до Хопра, чтобы затем уже идти берегом. Ответ его несколько смущает:

— Там, у берега, такие чащобы, что и за неделю до станицы не дойдешь.

Совета часто спрашивают для того, чтобы поступить как раз наоборот. Как только дорога приближается к лесу, прощаюсь с унылым однообразием иссушенной зноем степи и с удовольствием ныряю в дубняк. Под ногами, особенно на опушках, чего только нет: ежевика, чистотел, пырей, донник, полынь… Смешанные неповторимые запахи трав снова вызывают воспоминания детства.

Вот ты в старенькой, латаной-перелатанной рубашонке, в обтрепанных штанах вместе с другими такими же сорванцами собираешь ежевику. Твои руки и «борода» — в кровянокрасном ежевичном соке. Потом ты переправляешься через Дон на малюсеньком пароме, вмещающем пару подвод, тянешь колючий трос руками, помогая взрослым. Ты приносишь домой ежевику, и мать готовит любимое твое блюдо — вареники с ежевикой и каймаком. Ты мечтал в детстве наесться когда-нибудь каймака «от пуза». Война заставила позабыть эту мечту, в войну и макуха за конфету сходила.

В том пацанячьем возрасте тебя не поражали ни строгая красота Дона, ни краски и запахи окружающей природы — ты сам был ее частью, ее беззаботным сыном. Мог ли ты поверить тогда, что десятилетия спустя где-то возле Хопра тебя цепко притянет к себе обыкновенный куст ежевики с присоседившимся рядом лопухом, удивит, (обрадует, взволнует. Ты ощутишь возвращенную на миг собственную молодость и будешь рад, что девальвация чуда — знамение века — обошла тебя стороной. Ты будешь держать в руках обыкновенный дубовый лист — черешчатый и жесткий — и думать о несравнимой сложности природы. Могуч и, кажется, всесилен разум человека, но все до сих пор придуманные им машины, приборы и устройства смехотворно просты по сравнению со строением и функциями вот этого дубового листа.

Выхожу на старую лесную дорогу, которая, кажется, должна вывести к реке. Дорога петляет меж деревьев и когда становится еще глуше, вспоминаются поиски хутора Салтынского. Да, эти старые лесные дороги имеют скверную привычку приводить в никуда.

Но судьба пока милостива — за очередным поворотом дороги виднеется трактор с прицепом. Возле трактора крутятся несколько мужчин. Они грузят на прицеп дубовые дрова. Конечно, их несколько удивляет появление лесного страшилища. Следуют обычные вопросы и недоверчивое хмыканье. Толстый красномордый казак с огромными ручищами-кувалдами еще раз переспрашивает, что я здесь делаю.

— Дурью маюсь.

— Тогда понятно, от нечего делать, значица.

Как лучше пройти на Слащевскую? Переглядываясь, советуют забирать вправо. Иду вправо, а сам опасливо думаю, что казаки всегда непрочь разыграть пришлого, в такой ситуации, как говорится, и Бог велел. Долго продираюсь сквозь заросли кустарника. Как ненормально начинает вести себя солнце: оно то сзади, то слева, то впереди. Еще час резвого хода — и снова старая лесная дорога. Бросается в глаза свежий окурок значит, кто-то проходил здесь недавно. Кажется, уже видел этот раскидистый дуб, стоящий особняком. Смутное подозрение перерастает в уверенность, когда замечаю издали знакомый трактор с прицепом. Можно поздравить себя с возвращением в исходный пункт. Поспешно пячусь назад, ибо отвечать теперь на вопросы того, красномордого, было бы еще труднее.

Потерявши всякую ориентацию, топаю лесом, лугом, перелеском. Пытаюсь найти торную дорогу, которой шел из Филинского, но она как сквозь землю провалилась. Если бы за мной наблюдал кто-нибудь со стороны и проследил те зигзаги, крендели и бублики, какие выписывал я на местности, он непременно пришел бы к выводу, что перед ним окончательно сбрендивший субъект.

Вываливаясь из очередного перелеска, натыкаюсь на летний коровий лагерь. Дремлет стало, дремлет и пастух под тенью дощатой будки. Это задубевший на всех ветрах молодой длинноногий парень.

Деликатно покашливаю.

— Каким ветром? — спрашивает пастух, открывая глаза. Он охотно показывает самый короткий путь.

— Сколько же отсюда до Слащевской?

— Километров пятнадцать.

В Филинском Макаровы называли такое же расстояние. Хорошенькое дело: за несколько часов почти безостановочного пути не приблизится к станице ни на шаг!

Вливаю в себя полведра вкусной холодной воды, наполняю флягу, пустую со вчерашнего дня. Мне уже не до красот природы — хочется грохнуться здесь, у этой будки, и никогда не вставать больше. Но именно теперь, когда огненно горят растертые ступни (будешь знать, как отправляться в дорогу, надевши синтетические, а не шерстяные носки!), ни лечь, ни сесть никак нельзя — потом нескоро встанешь. Никто не гонит меня в спину, никто не заставляет достичь Слащевской именно сегодня — значит, дойду. Возможно, эта задача была все-таки невыполнимой, но выручила хитрость. Я стал ставить перед собой маленькие цели: дойти вон до того куста, дерева, перелеска.

Цель — величайший стимул в любом деде. Иные волевые люди ставят перед собой цель съесть живьем конкурента, соперника, соседа — и добиваются своего. Так вот, стоило мне поставить перед собой цель, как ноги резво устремились к намеченному объекту в предчувствии заслуженного отдыха. Я шел от цели к цели, с удивлением обнаруживая у себя те потаенные запасы сил и энтузиазма, которые припрятывал неизвестно для чего второй сидящий во мне человек. Это наблюдение позволяет сделать очень важный вывод: путешественник, не ставящий перед собой маленьких целей, обречен на вымирание.

Уже вечерело, когда пахнуло свежестью, и я радостно увидел с бугра змеистую ленту Хопра. На нагорном правом берегу вольготно раскинулась Слащевская. После Усть-Бузулукской это первая на моем пути станица, где есть Дом приезжих и кафе.

Мечты об отдыхе, горячей пище, а, главное, любопытные взгляды молодаек заставляют приосаниться. Выпятив грудь, вышагиваю по улице бодрым шагом, небрежно сплевывая через левое плечо. Пусть никто не догадается, что еще час назад этот бывалый, если судить по изодранным штанам, человек, жалко стеная, еле ковылял в прихоперском лесу, конвоируемый не в меру любопытными воронами. Теперь он очень горд, ибо одержал над собой верную победу.

В кафе тесно жмется к пивной бочке могучая кучка. Буфетчица печального вида, опустив глаза, стеснительно краснея, льет пиво пополам с пеной. Под буфетным стеклом красуются «Стрелецкая», «Перцовая» и даже «Невский аперитив». А вот и меню: щи и пирожки с повидлом. В жизни не пробовал такого меню. Ладно, сойдет, Сейчас все сойдет.

Становлюсь в очередь.

— Оттуда? — сипит разбойного вида низколобый детина с наколкой на руке, извещающей мир, что родную мать он не забудет.

— Оттуда.

— В Сибири был?

— Был.

Детина шепчется с могучей кучкой. Передо мной расступаются.

— Может быть, вам хватит? — робко интересуется стеснительная буфетчица.

— То есть?

— Вы же еле на ногах стоите.

— Действительно, хватит. Ни грамма спиртного. Выбейте две порции щей.

— У нас хлеб кончился.

— Сгодятся и пирожки с повидлом. Потрясенная аппетитом и сговорчивостью клиента, застенчивая буфетчица уже без всякой просьбы наливает стакан перцовки и просит выпить за ее здоровье.

Дом приезжих — большой старый курень с низами — на соседней улице. Существует он подпольно: официально дом этот чьей-то рукой прикрыт, но хозяйка его Марфа Михайловна по-прежнему живет здесь на правах не то квартиранта, не то сторожа.

Марфа Михайловна перво-наперво взяла с меня слово придерживаться строгой конспирации, потом по старой привычке потребовала паспорт. Теперь я мог выбирать любую пустую комнату, но предпочел веранду, где тянул с Хопра свежий ветерок.

Это был первый вечер, когда не искупался на ночь — не хватило сил идти к реке. Умылся колюче-холодной колодезной водой, побанил бедные мои ноги, коим из-за дурной головы лихо, и бухнулся в постель. Марфа Михайловна, сидя на крылечке, хотела было разговорить гостя, я пытался односложно отвечать ей деревянеющим языком, но голос ее становился все глуше и глуше…

Сегодня — воскресенье. Еще с вечера решил, что это будет и мой выходной день. Наверно, поэтому поднялся вместе с солнышком, а оно летом не любит задерживаться. Разумеется, если бы предстояло какое-нибудь дело, если бы нужно было, к примеру, отправляться на службу, — тело и кости прикинулись бы невероятно уставшими после добросовестно выписанных вчера петель между Филинским и Слащевской. Странно устроена натура человеческая: предполагаешь отоспаться во время отпуска, а пришли праздные дни — встаешь спозаранку.

Бодрость духа и тела создают ощущение праздника. Выхожу в одних трусах на крыльцо, радостно поигрывая очугуневшей мускулатурой. Легкий ветерок знобит, ласкает, щекочет. Отсюда, с горы, открывается столь просторный вид на Хопер, на все левобережье, покрытое лесом, что просто дух захватывает.

Очень хочется жить, отбросив мелкую суету, своекорыстные хлопоты, бесплодные заботы, быть добрым, сильным, всегда иметь твердость воли и чистоту помыслов. Да, сегодня у меня праздник, и его надо хорошенько запомнить.

В такое утро было бы грешно упустить превосходную возможность искупаться в реке. Без порядком надоевшего рюкзака хочется бежать резвой рысью, но не следует смущать станичное население. На песчаном пляже тихо, пустынно, привольно. Купание пошло на пользу и даже слишком: едва успеваю растереться полотенцем, как меня чуть не свалил с ног зверский голод.

В кафе та же застенчивая буфетчица, та же пивная бочка и примерно тот же состав клиентов, что и вчера. Похоже, будто торопятся люди закончить важное дело, и никто не уходил отсюда на ночь. Меню кафе стало еще скромнее: даже вчерашних щей нет.

— Холодильник не работает, да и район плохо снабжает, — говорит застенчивая буфетчица, и вид у нее такой, точно доживает она здесь последние дни.

Ничего не остается, как вытащить нож и провертеть в ремне еще одну дырку, третью по счету за время похода. Встав на кухонные весы, обнаруживаю, что незаметно растерял на Хопре шесть килограммов.

Умереть от голода не позволяют торговки, присоседившиеся рядом с кафе и, видно, регулярно выручающие это несчастное заведение. Торговки наперебой предлагают вареные яйца (блюдо, приготовление которого кафе не осилило), рыбу, помидоры, яблоки, груши.

Здесь же знакомлюсь с местным жителем, словоохотливым и общительным, который назвался Александром Зиновьевичем. Жалуюсь на бедность пищевой точки.

— Иногда надо в календари заглядывать, — советует он. — Сегодня — День работников торговли. По этой уважительной причине закрыт продуктовый магазин. И, гляди, на кафе замок навешивают.

Ниже Слащевской идут уже шолоховские «владения» на Хопре. Эта река и эти места не раз упоминаются в «Тихом Доне». Михаил Александрович часто бывал здесь то с ружьем, то с удочкой, часто вел с дедами неторопливые беседы о житье-бытье, о делах давно минувших лет. Не гнушался большой писатель опуститься и до «мелочей» сельского быта.

Александр Зиновьевич рассказал такой случай. Однажды, было это давно, когда Слащевская районным центром числилась, обнаружили на пустовавшей до этого витрине местного сатирического «Крокодила» лист бумаги, на коем изображено районное начальство, форсирующее уличную лужу в забродских сапогах. Доложили раскритикованному начальству: так, мол, и так.

— Снять немедленно это вредное художество, — распорядилось начальство.

— Вы уж лучше сами сымайте, — отвечали докладчики, — потому как на бумаге самоличная подпись Шолохова.

Карикатура исчезла лишь после того, как благоустроили улицу и доложили об этом вешенскому «бате».

Хопер вилючий, но ниже Слащевской он выписывает, даже ему несвойственную, громадную петлю. Когда Александр Зиновьевич узнал, что хочу идти вдоль берега реки, он замахал руками:

— С ума сошел? От нашей станицы до Букановской по прямой километров 25, а по луке и в сто не уберешь. Там нет никакой дороги и жилья. Притом этот угол — ну чисто змеиный. Как-то поехал туда на рыбалку, поставил сетчонку. Стал проверять ее, — а там целый клубок змей вместо рыбы. Бросил сетку — и домой без оглядки. Никто туда не ходит. Ты поимей это ввиду.

Я бодро возразил, что не лыком шит и что до сих пор мы со змеями не трогали друг друга. Однако, вернувшись в подпольную гостиницу, призадумался и впервые написал домой письмо.

Письмо было продиктовано исключительно заботой о ближних, о жене, в частности, ибо мне не хотелось подложить ей свинью, попав в туманный разряд без вести пропавших. Жена много чего не должна знать определенно, но она имеет какое-то право располагать достоверной информацией на тему: есть у нее муж или нет, чтобы не быть в двусмысленном положении. В письме указывалось, где, в случае чего, следует искать мои останки, а также выражалось скромное пожелание относительно памятника отважному исследователю в змеином углу. Я милостиво прощал всех врагов, а сыну завещал рыболовные снасти, гантели и склонность к бродяжничеству. Хотелось окропить письмо горючей слезой, но вместо слез на бумагу падали с носа капли пота.

Позже выяснилось, что письмо это я написал сам себе: оно было получено спустя неделю после того, как вернулся домой.

К вечеру я сидел на станичном пляже и вдаль глядел, поглаживая теперь почти уже настоящую бороду. На душе было покойно, безоблачно и, как всегда в минуту хорошего настроения, когда его не с кем разделить, — немного грустно.

Куда веселее чувствовала себя троица мужиков, расположившихся неподалеку, и непрерывно подогревавшая себя ворохом бутылок, притащенных в авоське. Когда их громкий разговор неизбежно приобрел исповедальный характер, стало ясно, что принесло троицу откуда-то из-под Воронежа и что цель мужиков — облагодетельствовать печными очагами хоперские станицы и хутора. Это были печники-шабаи.

Очевидно, фирма терпела крах ввиду полного застоя печного дела, ибо по мере опустошения «огнетушителей» жалобы и проклятия становились все громче и горше, а воздух тяжелел от махрового мата.

Особенно усердствовал один из них — неказистый вертлявый мужичонка лет тридцати пяти. Вставая, он красовался цыплячьей шеей, впалой грудью, кривыми волосатыми ногами, прикрытыми до колен грязно-серыми трусами. Среди такой развеселой компании всегда найдется один любитель приключений. Мужичонка явно претендовал на эту роль.

И без того малообжитое пространство вокруг троицы мало помалу очистилось: поспешно ушли две женщины с ребятишками, упорхнула девушка с парнем. А я сижу пень-пнем, хотя прекрасно знаю, что издавна моя вроде бы внушительная пятипудовая персона — что липучка для мухи в глазах пьяного, захотевшего покуражиться. Иной раз страдалец долго и терпеливо, как лучшего друга, ищет меня повсюду — на улице, в клубе, в автобусе, — и, бывает, находит.

Однажды двое дюжих парней вели «керосинщика» по одной стороне улицы, а я мирно шел навстречу по другой. Завидев меня, тот стал активно вырываться, норовя потолковать с очкариком. Конечно, мне бы следовало прикинуться слепым и глухим и, втянув голову в плечи, порезвее дать тягу. А я остановился, как вкопанный, любопытствуя, сумеет ли этот шустрый малый вырваться из объятий собутыльников. Те все-таки удержали приятеля, но очень рассердились на меня и сердито кричали на всю улице:

— Ты чего, змей очкастый, ждешь? Очки нацепил, а не видишь, что человек, можно сказать, больной. А ну, как отпустим его, он же окрошку из тебя приготовит.

Я эрудированно отвечал им, что больных, по моему глубокому убеждению, лечить надо и что метод удержания отнюдь не лучший. В таких случаях радикально помогает, например, хороший прямой в челюсть, вызывающий у больного полную потерю агрессивности, раскаяние, переходящее в братское чувство любви к ближнему и выражающееся в рыдании, осторожном битье головой о стену, в стремлении облобызать недавного врага и т. п.

Да, колдыри, коим кураж позарез нужен, тянутся ко мне и иногда исцеляются. Ибо еще школьный учитель внушил очкарику важные мысли: умей постоять за себя, если хочешь сохранить человеческое достоинство. Не завидуй тому, кто, вытерев белоснежным платочком незаслуженный плевок, бежит жаловаться на обидчика в местком или вызывать милицию. Не всегда нужно, да и можно звать милицию. Очкарику эти мысли понравились. Позже, будучи студентом, он стал второй перчаткой города. Правда, на розыгрыше первенства города у него был всего один противник, который все три раунда игрался с ним, как кошка с мышкой; только сердобольный судья на ринге не позволил прикончить мышку. Но это уже малоинтересные детали.

Мужичонка тем временем все чаще прицеливается к очкарику недобрым взглядом, затем что-то бубнит своим коллегам-печникам, встает. Те удерживают его, но этого как раз и не стоило делать: мужичонка вырывается и дует в мою сторону.

— Расселся тут, так твою… — приветствует меня пьянен кий печник.

— Могу и встать, — говорю безразлично и вяло. Поднимаюсь. Главное сейчас — расслабиться. В случае чего, думаю, хорошо и то, что мужики пришлые и меня не будет валтузить все станичное общество.

— Ты от нас никуда не уйдешь.

— К вашим услугам. Этот подонок наклоняется, берет мой кровный «Беломор», цапает карман штанов.

— Хочу у тебя червонец взаймы взять.

— У меня все больше крупными.

— Хочешь сдачи? — Мой клиент выпрямляется, картинно заносит руку для удара.

Как же мне тут обидно и горько стало, братцы, что какой-то плюгавый забулдыга казака голыми руками взять хочет! Эх, почему нет со мной той старой шашки, какой батя рубил головы курам! Но как соблазнительна у мужичонка длинная, покрытая пупырышками, шея! Неожиданно для себя резко рубанул никогда еще не испытанным приемом — ребром ладони — по его цыплячьей шее. Мужичонки, стеклянее глазами, задумчиво склоняет патлатую голову набок и оседает на песок. Хватаю его подмышки и волоку в воду. Окунувшись, мужичонка приходит в себя и слезливо спрашивает: за что? В ответ выдаю ему полный комплект выражений, подчерпнутых из кинофильма «Джентльмены удачи», особо выделяя из них знаменитое «пасть порву».

Кончая аудиенцию, советую:

— Иди, дружок, и скажи своим: я бугор, Федя-бугор из-под Ростова. Слыхал? Ну, пошел вон.

Мужичонка икнул и с готовностью отправился восвояси.

Все это случилось в одну-две минуты; остальные двое печников не то оцепенели, не то осточертел им настырный коллега; во всяком случае, они сохранили нейтралитет, иначе к отметке Орла вполне могло добавиться кое-что другое похуже.

Некоторое время промеж троицы идет тихий совет. Поглядывают в мою сторону. Ответственный момент!

Наконец, мужичонка снова появляется у моих ног.

— Закурим? — он протягивает сигареты.

— Я тебя разве звал?

— Да ты не психуй. Извини, и дай пять.

Что ж, это можно. В молодости бродяга был слабаком в борьбе, со страхом смотрел на штангу, старался подальше держаться от противника на ринге. Но кисть, разработанная с помощью ручного эспандера, перьевой и особенно шариковой авторучки, — его гордость.

Морщась после рукопожатия и расклеивая онемевшие пальцы, мужичонка переходит на шепот:

— Извини, я спьяну не смикитил, кто ты такой. А это же дураку видно. Ты беглый? Так?

О, боже, он еще и глуп!!

— Этими руками, — говорю, — тюремную решетку выламывал.

— Не бойся, мы тебя не продадим.

— Попробуйте. Под землей найду и пасти порву!

— Могила. Только бороду сбрей, выделяешься очень.

— Не учи ученого.

— Верно, тебе видней, — мужичонка льстиво подхихикивает. Может, помощь какая требуется? Ты не думай о нас плохо, мы и на дело пойти можем.

— Это другой разговор. Как стемнеет — приходите к мосту.

Только на мокруху не пойдем.

— Ладно. Кур щупать умеешь?

— А то.

— Ну, дуй. Теперь нас не должны видеть вместе.

Сегодня у меня приемный день. Только успел исчезнуть мужичонка, как слышу с другой стороны:

— Можно вас на минутку, товарищ?

Поворачиваюсь. Передо мной не какой-то там задрипанный, пьяненький мужичонка, а превосходный тип боксерской фигуры в плавках. Парень голенаст, у него широкие плечи, мощная грудь, длинные руки. И на весы ставить нечего — чистый первый средний вес. Такие парни, веселые и общительные в быту, очень опасны на ринге. Не пора ли выкидывать белое полотенце? Поодаль стоит лодка, которой раньше здесь не было.

— Подъехал с рыбалки, гляжу незнакомый человек, а тех троих еще вчера в станице приметил. Вредные людишки. Не пристают ли?

— Уже нет.

Что-то очень уж симпатичен мне этот парень.

— Познакомимся? — спрашиваю.

— С приятностью. Анатолий, — парень протягивает крепкую руку.

— Как рыбалка?

— Посмотрите.

Достаточно беглого взгляда на улов, чтобы оценить мастерство рыболова: в садке отливают серебром и медью язь, паря голавлей, красноперки, ласкири.

— Отличный улов!

— А как он достался?

Анатолий сетует, что скуднеет Хопер, много терпения и рыбацкой удачи нужно, чтобы не вернуться домой пустым. Утешаю его тем, что в Дону рыбы еще меньше и что только редкие виртуозы лески и крючка могут похвалиться приличными уловами.

Тем временем троица, собрав в охапку одежду, поспешно скрывается с глаз.

— Хотите? — Анатолий протягивает в газетном кульке хлеб, помидоры, яблоки.

— Спасибо, не надо.

— Бярите, бярите, — у Анатолия характерный северодонской говор.

Интересно, как добрые люди догадываются, что я голоден? Ведь не стал бы он другому, да еще первому встречному, ни с того, ни с сего предлагать еду.

Пока аппетитно уминаю его харч и рассказываю грустную историю о закрытых торговых точках, Анатолий собирает снасти, одевается и как-то странно на меня посматривает. Да, думаю, нищенство, какими уважительными причинами его не объясняй, всегда выглядит не ахти как убедительно и красиво. В конце концов, мог бы и потерпеть немного: ведь обещала же Марфа Михайловна к моему возвращению борщ сварить. Просто удивительно, как при всей моей гордости и застенчивости поразительно быстро прорезался у меня в походе талант побирушки.

Нищему всегда хочется не только в жилетку поплакать, но и похвалиться чем-нибудь. Рассказываю о знакомстве с Лащилиным.

— А у меня книжка его есть. «На родных просторах» называется.

— Хотел бы иметь такую книжку.

— Я вам ее подарю.

Напросился!

Мы долго сидели на скамеечке возле его дома и говорили о… впрочем, вы хорошо знаете, о чем могут толковать два заядлых рыболова. К этому времени у меня стала пробуждаться совесть: я наотрез отказался от ухи, приготовленной за время нашей беседы. И так Анатолий сделал слишком много добра для первого знакомства. Боюсь, что мой добрый знакомый был другого мнения.

Уже собираясь уходить, стал листать книгу и увидел вдруг пятерку, заложенную между страницами.

— Анатолий, ты забыл в книге деньги. Анатолий смутился, замялся на секунду, потом возразил уверенно, кажется, слишком уверенно:

— Не может быть, никак не может быть, я никогда не кладу деньги в книги.

— Но не с неба же упали эти пять рублей!

— То вы, наверно, нечаянно положили.

Пришлось насильно всучить ему эту треклятую пятерку.

Хотел, очень хотел я тогда, дорогой мой Анатолий, точно знать, случайность это, или… Хотел, да не мог задать тебе прямой неделикатный вопрос.

Закуривая на прощанье, я будто нечаянно вытащил из кармана вместе со спичками горсть дензнаков. Знай, мол, наших, мы не нищие…
ГЛАВА X

Живая Аксинья. Ковшевой курган. Беспризорная казна. Домой!

Московское время — пять часов. Прощай, Слащевская!

Снова вьется вдоль берега тропинка, ты снова наедине с природой, доброй, сильной и так легко ранимой. Переливы прозрачных струй реки, полутаинственная сень леса, редкие облака, плывущие по чистому высокому небу. Привольно, тихо… Чудо!

После короткого отдыха идется так легко и свободно, что немного удивляюсь, когда показывается хутор Ключанский, значит, протопал уже километров пять. Отсюда Хопер резко поворачивает влево. Тропинка, убегая от реки, тянется к хутору, приглашая выйти на короткую нагорную дорогу.

Вчера вроде бы твердо решил идти вдоль берега, достичь змеиного угла и, если представится такая возможность, выбраться оттуда живым. Не зря же и письмо отправил. Теперь же, срезая большую луку Хопра, ноги сами собой несут в гору. С некоторого времени засел во мне второй человек, который поступает наоборот. Признаться, не я, а именно он, более властный и решительный, труханул перед змеями. Именно у него со вчерашнего дня стоял в глазах шипящий клубок отвратительных змей, о которых рассказал Александр Зиновьевич.

По хуторской улице идет навстречу старушка, ведет на веревке козу. Старушка вознамерилась было свернуть в сторону, на лужайку, да остановилась, приметив на улице редкостный экземпляр странника.

Может быть, и устарел обычай здороваться на селе со старыми незнакомыми людьми, но я крепко запомнил его с пацанячьих лет и чту до сих пор. Еще бы не запомнить! Как-то подозвал меня родной дед Аким и спросил:

— Ты почему вчерась не поздоровался с дедом Степаном?

— А я его не знаю.

— Теперича будешь знать, — сказал дед Аким и железными крючковатыми пальцами сделал из моего уха восьмерку.

— Доброе утро, бабушка!

— Здравствуй, внучек!

Хорош внучек!

— Сколько же вам лет, бабушка?

— Восемьдесят девять.

Вся она сухонькая, как осенняя былинка, лицо маленькое, доброе, живое.

Из дальнейшего разговора выясняется, что фамилия ее Астахова, зовут Александрой Михайловной. Ах, ну почему не Аксиньей! Впрочем, как знать, не прототип ли передо мной шолоховской Аксиньи Астаховой? Ведь край этот густо «населен» шолоховскими героями и чем ниже по Хопру, чем ближе к Дону — тем больше. Здесь чуть ли не в каждой станице или хуторе есть или были свои Григорий Мелехов, Аксинья, дед Щукарь…

— Бабушка, а почему хутор Ключанским называется?

— Вот туточки, — она показывает на глубокий задерневший распадок, извилисто уходящий в гору, — бил ключ. Я хорошо его помню — водица вкусная была! А как лес рубили в войну — пропал ключ. Вон там, выше, и счас ключи бьют.

— Позавидовать вам можно, бабушка: столько жили, столько видели.

— Живи, внучек, правдой, — Бог веку прибавит.

Хорошо, легко говорить с такими людьми, открытыми, приветливыми.

Остаются позади Хопер, Ключанский. Дорога нехотя тянется вверх и выводит в горбатую безжизненную степь. Хлебные поля убраны, вспаханы на зябь. Отдыхает земля-кормилица, набирается сил к весне.

В наше время так удивительно видеть на дороге пешего, что догнавший меня газик останавливается сам собой. Через минуту знакомлюсь с секретарем парткома местного совхоза Николаем Федоровичем Горшковым. В лице Горшкова милостивая судьба подкинула мне самый настоящий клад.

— Если интересуетесь нашими местами, вы обязательно должны побывать на Ковшевом кургане, — с энтузиазмом говорит Николай Федорович. — Поехали. Это совсем рядом.

Вот и курган — высокий, величавый, ковылем сердобородый, верно хранящий не одну тайну веков, повидавший скифов, хазар, половцев, татар… На многие километры открывается глазу земля с этого кургана. Видна вся огромная излучина Хопра, окаймленная широким ожерельем леса, видны внизу блестки озер, поляны, а еще дальше по направлению к Медведице — степь и снова лес, но уже размытый синевой. Кажется, далеко ушел от Филинского, но вижу и Филинский и еще другие хутора.

Да что там Филинский! В дальней-дальней синеве чуть просматривается город Серафимович, а до него по прямой километров пятьдесят, наверно. Неброская, но какая притягательная родная сердцу красота открывается с кургана!

Говорят, что имя свое курган получил потому, что казаки нашли у его подножия огромный ковш из тех, коими пользовались работные люди, когда смолили судна. Возможно, ковш остался от петровских времен: ведь при Петре Первом на Хопре и его притоке Вороне строились судна и спускались отсюда по Дону до самого Азова.

Теперь стоит на Ковшевом геодезическая вышка. А было время, стояла на кургане другая — сторожевая, сбитая из дубовых стволов. Горшков помнит эту вышку мальчишкой — еще сохранилась.

И городки зарождались тут сторожевыми. По рекам проходила естественная граница. С весны, как только молодая трава могла уже прокормить татарский коней, ожидали набегов. Казаки, сами жившие тогда набегами да разбоями, охотно совершавшие далекие походы «за зипунами», зорко стерегли свои земли. День и ночь дежурили на вышке караульные.

Чу! Вот далеко-далеко за Хопром блеснул на солнце один шлем, другой. Вот ночью увиделось зарево костров. Тревога! Рядом с вышкой всегда стоял оседланный конь. Минута — и уже мчится всадник бешеным наметом поднимать казачье войско. Если опасность была особенно велика — спешно оповещалась вся сторожевая черта: наблюдатель поджигал бочку смолы, стоявшую на вышке. Тут же соседний пост поджигал свою бочку, за ним еще… Войско вовремя выступало навстречу налетчикам.

Стою на кургане и представляю там, на равнине, сшибающие в смертельной схватке конные лавы, слышу звон колоколов, дрожь земли. И поныне находят в этих местах то копье, то шлем, то кольчугу. Да, запомнился мне Ковшевой курган!

Невдалеке виднеется хутор Остроуховский, стекающий к реке по нагорному правому берегу. Прежде это был сильно укрепленный казачий городок, возникший значительно раньше многих станиц Прихоперья. Расположенный поблизости от Дона, Остроуховскяй считался важным сторожевым пунктом. На высокой горе, как и на Ковшевом кургане, день и ночь дежурили караулы. Казаки держали ухо остро — врасплох не застанешь. Отсюда и название хутора.

Таким богатым историей местам приличествует яркая легенда или быль. И она (легенда или быль?) есть.

— Поговаривают, — обыкновенным этак голосом сообщает Горшков, — что в наших краях войсковая казна схоронена.

Большой любитель сказок, делаю стойку и весь превращаюсь в слух.

— Но я об этом мало чего знаю, вы лучше порасспросите остроуховского хуторянина Ивана Михайловича Упорникова. Он давно эту историю раскапывает. Даже разрешение получил вскрыть гору, в которой будто казна схоронена. Просил помочь совхозной техникой.

— И?

— Да некогда нам возиться из-за каких-то предполагаемых двенадцати бочонков золота. Хлеб, откорм скота — вот наше реальное золото.

— Скорее, — кричу, — поехали в хутор!

Прощаемся с Николаем Федоровичем на окраине хутора — его властно зовут совхозные дела. Он показывает хорошо видный с горы дом Упорникова.

Пока иду, опасливо думаю: не из тех ли этот Упорников фанатиков, кои всю жизнь ищут клады, «достоверно» зная их местоположение и даже содержание. Оказалось, были у него в жизни совсем другие дела и переплеты.

В ноябре сорок первого учитель Упорников ушел добровольцем на фронт, а вернулся в ноябре же сорок четвертого, комиссованным по ранению. Сотрудник отдела контрразведки пятого Донского казачьего кавалерийского корпуса старший лейтенант госбезопасности Упорников снова стал учителем.

Будете в Ростове — передавайте привет бывшему командиру нашего корпуса Сергею Ильичу Горшкову. Он меня хорошо знает, — сказал в разговоре Иван Михайлович.

— Говорят, вы клад какой-то ищите?

— О, — улыбается Иван Михайлович, — это целая история, на сказку похожая, а я уверен, что никакая эта не сказка. Давно, еще до войны, слыхал я про чудо-клад, верил и не верил рассказам хуторян. А как вышел на пенсию, разговорился с одним стариком, очень заинтересовался, других пытать стал. Вот какая история выходит.

Еще до революции служил на Кавказе некто Егор Чечаев. Человек общительный, услужливый, Чачаев близко сошелся с одним горцем — древним стариком без роду и племени. Когда пришло время старику покинуть эту землю, призвал он к себе Чечаева и передал план. На плане было обозначено место захоронения войсковой казны предположительно не то татарской, не то горской, которую казаки отвоевали и спрятали. А находится это место на горе недалеко от хутора. И будто сделан в горе каземат с железной дверью и висят в том каземате на цепях двенадцать бочонков червоного золота. Сверху обозначают и охраняют клад два дуба-великана и шесть громадных камней.

Уволившись со службы, Егор Чечаев добрался до Остроуховского, отыскал по плану место. Поскольку в одиночку с такими камнями и раскопками было не справиться, сколотил Чечаев артель и под большим секретом поведал тайну. Артельщики — сплошь гольтепа, как и сам Чечаев, загуляли с радости в долг «под казну», и секрет раскрылся.

Хуторяне, навострив уши, следили за артельщиками. Темной ночью, взявши факелы, артель отправилась открывать клад. Только успели обрыть один камень, как кинулись на них из темноты вооруженные люди, повязали и посадили в холодную. Артельщики сумели при этом план не то уничтожить, не то спрятать и точного места нахождения казны не выдали. Атаман станицы Кумылженской, к юрту которой относился хутор, строго-настрогого запретил раскапывать гору. Сказывают, что одно время там казачий пост выставляли.

Собрав сведения о кладе, не раз побывав на месте, Упорников направляет письмо в Совет Министров и получает такой ответ:

«Ваше письмо в Совет Министров СССР о „чудо-кладе“ переслано Кумылженскому райисполкому для разрешения.

В связи с тем, что сведения о войсковой казне являются предположительными и неизвестно точно местонахождение, исполком райсовета рекомендует вам подключить для поисков и раскопок учащихся 5–8 классов Остроуховской 8-летней школы в порядке изучения истории родного края.

Председатель исполкома райсовета Н. Скоробогатов».

Прознав о письме, не только школьники, многие хуторяне хотели было придти на помощь. Не успели собраться — районное начальство почему-то передумало, самолично приехало в Остроуховский и запретило производить раскопки.

Казна не казна, а что-то там наверняка есть, — убежденно говорит Иван Михайлович. Посудите сами, на площадке выложены в ряд на определенном расстоянии шесть камней, каждый размером примерно в половину этой комнаты. Камни ежевичные, красноватые, значит. Таких в округе больше нигде нет. Как попали сюда эти камни? А рядом — пустота простукивается. Щупал шомполом — вроде свод обозначается. Да, что-то там есть. Понимаете, обидно будет, если помру, так и не разгадав этой тайны. Вы не подскажите, куда бы мне еще обратиться?

И меня заразил своей верой Иван Михайлович. Надо верить, хочу верить легендам, сказаниям, сказкам — иначе будет очень скучно жить!

Об одном жалею: почему не остался переночевать в Остроуховском, несмотря на настойчивое приглашение Ивана Михайловича, почему не побывал на той горе. Очень уж манила меня тогда дорога…

Возвратившись домой, я, подобно Чечаеву, пытался сколотить артель, предлагая делать взносы для организации и производства кладоискательных работ. Слушали мой рассказ с некоторым интересом, но делать взносы отказывались. Даже легкие на подъем коллеги-журналисты говорили:

— Позарез некогда, старик. Работа заела. Выйдешь в люди — заходи, посмотрим, какое оно там золотишко.

Иван Михайлович провожает меня от своей хаты до берега Хопра, дает на прощанье несколько адресов («Скажите, что от Упорникова, и вас примут») в других хуторах.

Бреду, задумавшись, по тропинке, к которой выходят огороды. Из-за тына окликает женский голос:

— Ты не чирики носишь?

— А?

— Не чирики, говорю, продаешь?

Тьфу, чертова баба, за коробейника приняла.

От Остроуховского до хутора Кривовского — рукой подать. Мечтая о таинственном чудо-кладе, о скорой встрече с Доном, не замечаю, как подхожу к хутору. В реке купаются ребятишки, а у берега — далеко видно — картинно стоит, помахивая хвостом, статный гнедой конь. Через несколько минут конь будет дружелюбно лизать мне руку шершавым, как наждак, языком, с удовольствием хрумать конфеты и, обнюхивая рюкзак, просить еще.

Заночевал в хуторе Пустовском у Ивана Михайловича Попова — рекомендация трезвого остроуховского мечтателя сработала безотказно. Попов — бывший лесник, теперь пенсионер, незаменимый товарищ Шолохова по рыбалке. Михаил Александрович частенько наведывался сюда, в окрестности Пустовского, ставил шалаш, подолгу сидел у реки с удочками, думая о своем.

Есть недалеко от хутора у крутого обрыва берега речная яма, где, может, и поныне живут сомы-разбойники. Эта яма давно окрещена местными жителями «Шолоховской». Здесь те с молодости любимые места писателя, о которых мало кто знает. Ночевал он и в этом стареньком доме, вспоминая далеко заполночь былое с давним своим товарищем Иваном Поповым.

Утром, выйдя из хутора, долго стою на самом гребне горы. Пасмурно. Срывается мелкий дождь. Внизу — пригорюневшееся стремя Хопра, за Хопром — узкая полоса леса. А еще дальше — насколько хватает глаз — печальная картина: пески, пески. Впереди сереет поперечная гряда невысоких гор. Там — Дон.

Ниже Пустовского совсем не тот Хопер: на левобережье местами чуть не вплотную угрожающе подступают к нему пески. А на правом берегу лес изрежен, кое-где сиротливыми островками стоят дубки, тополя, ветлы, обглоданные скотом. Пройдешь такой островок — и перед тобой открытая даль, совсем неуместная у самой реки. Чем ближе к станице Букановской — тем сильнее разочарование. Там истоптанный скотом полуобвалившийся берег, здесь — одинокий обгоревший калека-дуб, чуть подальше — высохший ветляник, пепел кострища возле него.

В Букановской, прежде чем возвращаться домой, намеревался побыть пару дней, отдохнуть, порыбачить. Но подвела карта, на которой станица обозначена у самой дороги, а на самом деле стоит она в нескольких километрах от Хопра. Наверно, это один из картографических фокусов, чтобы обмануть шпионов.

А дождь все сильней. Хмурится Хопер, серчает. Загостился, наверно, пора и честь знать. Что ж, двадцать минут тряской езды на попутной машине и — здравствуй Дон!

Разбушевался сегодня к вечеру и батюшка Тихий Дон, гонит крепкий ветер пенную волну. У крутоярого берега — два пенька. К ним притыкается носом «Ракета», идущая на Вешки. Часом позже настигает нас ураганный ветер и барабанный ливень. «Ракету», как легкую яичную скорлупу, выносит на мель. Ревут двигатели, взбаламучивая песок, свистит ветер, косо хлещет проливной дождь. Насучиваем штаны…

В «Ракете», а затем в ночном автобусе я неплохо отдохнул. Прибавляло сил и горделивое чувство содеянного.

Резво выскакиваю из автобуса, до родного очага остаются считанные метры, как вдруг (о надоевшее коварство второго человека!) наваливается на меня страшенная усталость. Поднимаясь по лестнице, хромаю на обе ноги, добросовестно стону и охаю. Все это — самым чистосердечным образом, без тени, без намека на симуляцию. Причина яснее ясного: хитрющий второй человек знает распрекрасно, что дома его ждет жена, умеющая иногда и пожалеть.

— Все-таки вернулся, говорит жена, открывая дверь. — Ладно уж, входи.

Перед ней стоит худой бородатый дядя в обтрепанных штанах неопределенного цвета и истерзанной рубахе. Самое время для морали.

— Молодец, — говорит жена. — Бродяга, что надо. Теперь-то тебе не взбредет больше в голову отправиться в какое-нибудь другое дурацкое путешествие.

— Куда там. Срочно перековываюсь в домоседа-юбочника.

А в мыслях уже маячит другая симпатичная река, но об этом пока — ни слова.