Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы

Содержание


10. Эполеты Лермонтова
11. Хорошо сыгранные роли
15. Тридцать пять и один
Подобный материал:
1   ...   27   28   29   30   31   32   33   34   35
7. Богач

Стахановца Хумаринских угольных рудников, Афа­насия Тепнова вызвали в Карачаевский областной от­дел НКВД и предупредили:

— Вы, товарищ, поаккуратней деньгами бросай­тесь. Без рекламы. Иначе вам нехорошо может быть.

Находясь в состоянии некоторого подпития, Тер­нов бурно возмутился:

— А в чем дело?! Мои деньги, я ими и бросаюсь. Не ворованные, а заработанные стахановским трудом. Я — знатный стахановец. Я советский богач. Своими трудовыми рекордами крупные суммы зарабатываю. И желаю их тратить, как настоящий богач. Кто мне это запретит?

Ему возразили:

— Вы не очень дрыгайтесь, товарищ. Что такое стахановщина, мы знаем. Как на вас работает целая бригада шахтеров, тоже знаем, И советуем внять го­лосу благоразумия, иначе в тюрьму сядете.

— За что?

— А за то, что безрассудной и наглядной для всех тратой денег вы возбуждаете зависть части малоопла­чиваемых трудящихся и вызываете у них недовольство советской властью.

— Меня, знатного стахановца, в тюрьму?

— Вас. Иногда мы и знатных стахановцев сажа­ем. Так что сократитесь, товарищ...

Афанасий Тернов не внял "голосу чекистского бла­горазумия". Правда, первые дни после беседы с энкаведистами он все-таки сдерживался и свои стаханов­ские заработки тратил потихоньку, но затем снова начал сорить деньгами. Сорил он ими до тех пор, пока не очутился в Холодногорске.

8. Выигрыш

Сапожнику Михеичу повезло первый раз в жизни: по облигации внутреннего займа он выиграл 25 тысяч рублей. В городской сберегательной кассе, где он по­лучал свой выигрыш, ему, однако, сказали:

— Вам бы, товарищ, следовало пожертвовать часть выигрыша государству. Например, в фонд Крас­ной армии. Куда вам такую уйму денег? Человек вы пожилой. До самой смерти, пожалуй, весь выигрыш не истратите.

От этих слов заведующего сберегательной кассой сердце Михеича неприятно ёкнуло.

— А сколько же нужно пожертвовать? — спросил он, предчувствуя недоброе.

— Ну, например, тысяч десять.

— Что-о?! — завопил Михеич. — Десять тысяч?! Такие деньги на ветер выкинуть? Да за кого вы меня считаете? За дурака?

Старый сапожник был жаден и делиться выигры­шем с государством ему не хотелось. Кроме того, он уже успел распределить выигранные деньги по статьям расходов. Идя в сберегательную кассу, он мечтал:

"Куплю себе хороший костюм, даже два. Старухе своей — пару шелковых платьев, даже две. Приобре­ту трехрядную гармонь и часы с цепочкой. Возьму в сапожной артели двухмесячный отпуск и, вместе со старухой, поеду на курорт..."

Государство в эти мечты никак не укладывалось. Все же Михеич, скрепя сердце, отделил от толстой пач­ки денег две сторублевки и пододвинул их к заведую­щему сберкассой. Потом, подумав и вздохнув, доба­вил еще сто рублей и пятерку мелочью.

— Вот, гражданин зав. Триста пять монет. Боль­ше не могу. Для меня и столько государству пожерт­вовать трудновато. От необходимых расходов отры­ваю. У меня свои расчеты.

Заведующий от пожертвования отказался:

— Заберите ваши деньги, гражданин. Советское государство в них не нуждается. Только, как бы вам, за вашу жадность и насмешку над государством, после не пришлось пострадать.

Михеич досадливо отмахнулся от него рукой.

— С деньгами-то я не пострадаю. А вот без де­нег настрадался предостаточно...

Этот разговор в сберегательной кассе происходил утром, а вечером случилось то, на что намекал заве­дующий. К Михеичу, как поется в одной тюремной песне, "приехал в гости черный воронок..."

Суд приговорил старика, как врага народа, к де­сяти годам лишения свободы с конфискацией имуще­ства. Таким образом, государство получило обратно рыигрыш полностью, да еще с "процентами"...

В Холодногорске Михеич плачется:

— Будь они прокляты с ихним разнесчастным вы­игрышем. Лучше бы я им его весь добровольно отдал или совсем не выигрывал. Из-за ихнего выигрыша при­дется мне, старику, безвинно в тюрьме погибать лю­той смертью ...

9. Семь-восьмых

Колхозник сельскохозяйственной артели "Путь Ленина", Егор Назаров шел поздно вечером с поля домой и на-ходу ужинал. Срывая колосья недозрсвшей пшеницы, он разминал их в руке, сдувал с ладони ше­луху, а зерна бросал в рот.

Во время этого занятия ему следовало оглядывать­ся по сторонам, но, задумавшись о своей горькой жиз­ни, он позабыл про обычную меру предосторожности против слишком рьяных охранников колхозного уро­жая. От своих мыслей он очнулся лишь тогда, когда перед ним вырос, вынырнувший на лошади из-за бугpa, объездчик-комсомолец. Похлопывая себя плеткой по рыжему рваному сапогу, колхозный охранник сер­дито спросил:

— Закусываешь, Егор?

Покраснев и с трудом переводя дыхание, колхоз­ник, запинаясь, ответил:

— Да вот ... сорвал... пару колосьев...

— Врешь, Егор, — перебил его объездчик. — Не пару колосьев ты сорвал, а больше. Я за тобой от са­мого полевого стана наблюдаю. Всю дорогу ты коло­сья рвал и зерно ел... А знаешь, что за это полагается?

Егор опустил голову.

— Знаю ... Погубить меня хочешь? Объездчик развел руками, в одной из которых бы­ла зажата рукоятка плети.

— А что я могу поделать? Сам ты виноват, Егор. Не надо было колосья рвать. Ведь это же расхищение социалистической собственности.

— Голодный я. На полевом-то стане, как нынче кормят? Кошка не наестся, — срывающимся голосом произнес колхозник.

Объездчик шумно вздохнул.

— Всем голодно, Егор. Не тебе одному. Терпеть нужно.

Егор поднял голову и глухо пробормотал:

— Пусти ты меня.

Объездчик подскочил в седле так, что задремав­шая было лошаденка шарахнулась в сторону. Придер­жав ее, он торопливо заговорил:

— Ты что? Рехнулся? Да меня за такую штуку из комсомола выкинут.

— Никто не узнает.

— Узнают. Сам ты в пьяном виде проболтаешься. А в колхозе ушей много. Давай-ка лучше — в правление колхоза. Иди вперед!

И пожилой бородатый колхозник послушно по­плелся впереди двадцатилетнего парня, трясшегося на. тощей колхозной лошаденке.. .

Таких, как Егор Назаров, осужденных за "расхи­щение социалистической собственности", в Холодногорске больше сорока человек.

7 августа 1932 года был издан специальный "За­кон о наказаниях за расхищение общественной социа­листической собственности". По этому закону, людей укравших что-либо в колхозах или промышленности, карали обычно десятью годами лишения свободы, а в некоторых случаях и смертной казнью.

Судами подводились под новый закон даже мел­кие кражи, которые собственно и кражами-то назвать нельзя. Колхозник сорвал или собрал в поле, после уборки урожая, несколько десятков колосьев; колхоз­ница вырыла на колхозном огороде полдюжины кар­тошек или подняла в саду пару яблок; рабочий вынес с фабрики корзинку щепок или обрезков жести. Все это квалифицировалось властью, как расхищение со­циалистической собственности. Голодного колхозника или рабочего, взявшего для своего домашнего хозяй­ства никому ненужные "отходы производства", гнали в концлагерь на десять лет...

Закон от 7/VIII заключенные называют коротко и насмешливо: "семь-восьмых".

10. Эполеты Лермонтова

Жители Пятигорска о своем городе говорят:

— У нас все дышит Лермонтовым. И воздух на­шего города тоже лермонтовский.

Преувеличение в этих словах небольшое. Лермон­товского в Пятигорске действительно много. Есть там два памятника великому русскому поэту: один на ме­сте его дуэли, другой в Лермонтовском сквере. Есть "Грот Лермонтова", музей в доме, где он когда-то жил;

есть школа, улица, переулок, санаторий и типография его имени, Лермонтовские нарзанные ванны, Лермон­товская галлерея в курортном парке "Цветник" и же­лезнодорожная станция — Лермонтовский разъезд. Почти в каждом доме города и его окраин можно ви­деть бережно хранимые томики сочинений поэта.

Михаил Юрьевич Лермонтов прожил в Пятигор­ске последние годы перед смертью и написал там ряд лучших своих произведений. С тех пор и до настоя­щего времени пятигорцы любят и высоко ценят Лер­монтова, считая его величайшим из всех русских поэ­тов и ставя даже выше Пушкина. Склеп временного упокоения поэта на городском кладбище (откуда прах его был перевезен в родовое село Тарханы) заботливо охраняется; на могиле его всегда свежие цветы.

До начала Второй мировой войны на иждивении пятигорцев находилась дальняя родственница Лермон­това, Мария Акимовна Шан-Гирей. Правда, в первые годы революции, по приказу наркома просвещения Луначарского, ей была дана небольшая ежемесячная пенсия, но в 1930 году, в результате вздорожания жиз­ни, на эту пенсию можно было прожить не больше трех-четырех дней. В голодные годы сплошной кол­лективизации сельского хозяйства пятигорцы спасли Марию Акимовну от голодной смерти.

Отношение советской власти к Лермонтову было совсем иное, чем у пятигорцев. Сначала власть объя­вила его "идеологом разлагавшегося помещичье-дворянского класса и царского империализма" и запрети­ла изучение его творчества в школах. Затем он был назван "подражателем Байрону", "лишним человеком" и "сумасбродным дуэлянтом". Наконец, перед войной его переделали в декабриста и "выразителя надежд и чаяний российской революционной интеллигенции" ...

Летом 1927 года Пятигорск был взволнован и воз­мущен попыткой советской власти обезобразить па­мятник Лермонтову, стоящий в сквере его имени. На бронзовом памятнике, воздвигнутом здесь в 1889 го­ду, деньги на который были собраны подпиской по всей России, поэт изображен в офицерской форме, си­дящим с бумагой и пером в руках. Его задумчивый взор устремлен на юго-запад, где под лучами солнца сияют снежные вершины так любимого им Эльбруса. Из под бурки, на плечах поэта, видны эполеты.

Эти эполеты и офицерский мундир как раз то и не понравились советской власти. Из Москвы присла­ли приказ местному начальству:

"Сбить эполеты с плеч Лермонтова на его памятнике, а мундир

переделать в штатский сюртук".

Узнав об этом приказе, Пятигорск возмутился. Ра­бочие и служащие на профсоюзных собраниях тре­бовали:

— Не трогать памятник Лермонтову!

Городской комитет партии и городской совет бы­ли завалены письмами и телеграммами с такими же требованиями. В некоторых школах забастовали уча­щиеся. Студенты устроили уличную манифестацию. На стенах ночью появлялись надписи мелом и углем:

"Долой хамов, неуважающих Лермонтова!"

"Не трогайте нашего любимого поэта!"

"Руки прочь от памятника Великому пятигорцу!"

"Власть против Лермонтова, а мы за".

Активное участие во всенародном движении защи­ты памяти М. Ю. Лермонтова принимало и большин­ство работников городского отдела народного обра­зования. В конце концов пятигорцы победили в этой борьбе. Советская власть отказалась от своего наме­рения "сбить эполеты с плеч Лермонтова".

«о *

Прошло десять лет. История с памятником Лер­монтову забылась многими, но энкаведисты не забыли ее. В 1937 году много работников пятигорского отде­ла народного образования было арестовано. Некото­рым из них на допросах следователи напоминали:

— А вы помните ваше первое контрреволюцион­ное выступление?

— Какое? Когда? — удивленно спрашивали про­свещенцы.

— С эполетами Лермонтова, — отвечали им энка­ведисты ...

Трое арестованных работников пятигорского от­дела народного образования есть и в Холодногорске. В обвинительных заключениях по их "делам", среди всевозможной чепухи о "вредительстве", упоминают­ся эполеты Лермонтова.

11. Хорошо сыгранные роли

Драматического артиста Горского следователь до­прашивал так:

— Почему это, гражданин артист, у вас с игрой на сцене получается неважно. Прямо-таки идеологически невыдержанно. Когда вы играете всяких там вредите­лей и шпионов, то у зрителя мороз по коже продира­ет. А начнете играть наших советских людей, — хоть брось. Сплошная скука и тошнота. Советские люди в вашем исполнении вроде манекенов. Почему это, а?

— С юных лет я злодеев на сцене играю. Амплуа у меня такое,— объяснил артист.

— Ам-плу-а? Что за штуковина? Горский объяснил и это, но следователь не по­верил?

— Нет, гражданин артист. Вы мне очки не втирай­те, а признавайтесь чистосердечно.

— В чем?!

— А в том, что вы, играя на сцене роли шпионов и вредителей, выявляли свою контрреволюционную сущность и антисоветскую настроенность.

— Это чепуха! Ничего я не выявлял.

— Не хотите признаваться? Ну, пока и не надо, а впоследствии мы с вами найдем общий язык ...

На "конвейере" такой "язык" был, конечно, най­ден ...

Артист Горский сидит в тюрьме только за хорошо сыгранные им роли злодеев. Больше ни в чем его не обвиняют.

12. Лысина

Ставрополь праздновал двадцатую годовщину ок­тябрьской революции. По обыкновению, как и каж­дый год до этого, празднование было казенно-уны­лым. С раннего утра партийные, комсомольские и профсоюзные загонщики сгоняли трудящихся на глав­ную улицу города и распределяли между ними знаме­на, портреты вождей и плакаты. К десяти часам тру­дящиеся были согнаны и, после парада войск ставро­польского гарнизона, началась "всенародная демонст­рация".

Рабочие и служащие, по четверо в ряд, шагали ми­мо трибуны, занятой вождями краевого масштаба. Сто­ящие на ней по очереди выкрикивали приветствия вож­дям всесоюзного масштаба, без особенного, впрочем, энтузиазма. С еще меньшим энтузиазмом отвечали им демонстранты жидкими и неразборчивыми криками, чем-то вроде "ура" и "да здравствует". Слева от три­буны духовой оркестр беспрерывно и нудно играл "Ин­тернационал". Дирижировал им преподаватель мест­ного музыкального училища Илья Николаевич Ракитин.

Погода, хорошая с утра, к полудню испортилась. Подул леденящий северный ветер. Серое осеннее небо быстро затянулось тучами, из которых начали падать крупные хлопья снега.

Демонстранты мерзли и торопились домой. Они уже не шли, а пробегали мимо трибуны, дрожа от хо­лода и похлопывая себя ладоньями по бокам и плечам. Еще больше мерзли музыканты, стоявшие на одном месте и дувшие в свои холодные трубы посиневшими губами. Хуже всех чувствовал себя их дирижер. Хло­пья снега падали на его обнаженную, совершенно лы­сую голову и, растаяв на ней, сбегали ручейками по лицу и шее. Это было очень неприятно, вызывало дрожь во всем теле и мешало управлять оркестром. Терпеть эту пытку Ракитин смог не больше десяти ми­нут. Когда струйки воды, пробравшись за воротник его старенького летнего пальто, потекли по спине, он, не переставая дирижировать, левой рукой вытащил из кармана мятую меховую шапку и нахлобучил ее на голову.

Парторг музыкального училища, укрывавшийся от ветра и снега под досчатой трибуной, подскочил к Илье Николаевичу и, тараща на него округленные ис­пугом глаза, громко и тревожно зашептал:

— Что вы делаете? Во время исполнения "Интер­национала" шапку надели. Скандал будет. Снимите сейчас же!

Илья Николаевич послушно снял шапку и, вздох­нув, сунул ее в карман. Хлопья снега, как бы обрадо­вавшись этому, сразу облепили его лысину. Парторг ог­лянулся на трибуну и зашептал еще тревожней:

— Ох, там, кажется, заметили. Обратили внима­ние на ваш безобразный поступок. Ох, кажется, не избежать вам объяснений в НКВД, да и мне попадет...

Объяснения, которые предчувствовал парторг, со­стоялись в тот же вечер. В краевом управлении НКВД Ракитину, прежде всего, задали вопрос:

— Кто вам дал задание демонстративно надеть шапку при исполнении вами же государственного гимна?

Илья Николаевич возразил, прижимая обе руки к сердцу:

— Товарищи! Граждане! Никто. Я сам. Лысина у меня. Боялся простудиться. Снег же шел. Холодно же было. Поймите!

В ответ на его уверения и мольбы, следователь заявил:

— Мы отлично понимаем вашу вражескую вылаз­ку, замаскированную лысиной. Не считайте нас маль­чиками. Придется вам, вместе с вашей лысиной, сесть в тюрьму.

13. Полчаса

Федя Афанасьев назначил для встречи с девушкой очень неудачное место — на углу двух улиц, как раз против здания НКВД. Девушка на свидание не при­шла. Прождав ее напрасно полчаса, Федя с досадой плюнул на тротуар, и направился в ближайшую пив­ную. Не успел он, однако, сделать и трех шагов, как его окликнул постовой милиционер:

— Гражданин! Вы что тут делаете?

Рассерженный несостоявшимся свиданием, Федя ответил грубо:

— А вам какое дело?

— Почему стояли напротив здания НКВД целых полчаса? Почему? — настойчиво допытывался блю­ститель коммунистического порядка.

— Нравилось мне, вот и стоял, — вызывающе за­явил Федя.

— Ага! Ваши документы !

Проверив федин паспорт и воинский билет, мили­ционер отвел их владельца в комендатуру здания, пе­ред которым неудачливый советский ловелас имел неос­торожность простоять "целых полчаса". Из комендату­ры он попал в одиночку, а оттуда, спустя неделю, на допрос. Следователь дал ему лист бумаги с двумя де­сятками вопросов и предложил ответить на них "в письменной форме". Взглянув на вопросы, Федя по­чувствовал, что волосы у него на голове постепенно становятся дыбом. Среди вопросов были такие:

"Кто поручил вам в течение получаса изучать расположение здания НКВД?"

"Почему вас особенно интересовало количество окон в управ­лении НКВД?"

"Для каких целей вы интересовались автомобилями, въезжаю­щими во двор управления и выезжающими из него?"

"За кем из работников НКВД, находящихся на улице, вы сле­дили?"

"В пользу какой иностранной разведки вы работаете?"

Федя не стал читать до конца этот фантастический 'вопросник". Разорвав его в клочки и бросив их на пол, он воскликнул:

— Вы с ума сошли! Я никогда не был шпионом! Я честный комсомолец!

Следователь криво усмехнулся.

— Посмотрим, какой ты честный.

Затем он вызвал двух теломехаников и сказал им, указывая на арестованного:

— Покатайте-ка этого шпиона на конвейере ...

14. Вороны

Из своего села в город Митька Переверзев попал впервые. Его, 17-летнего паренька, вместе с двумя по­жилыми возчиками правление колхоза прислало сюда на колхозный базар.

Пока возчики торговали на базаре луком и капу­стой, он бродил по улицам, тараща глаза во все сто­роны. Все в городе занимало, удивляло и восхищало его: большие каменные дома и мощеные улицы, сте­клянные витрины магазинов и подстриженные кусты парков, пестрая уличная толпа и железная арка моста через реку. Даже стая ворон, кружившаяся над каш­тановыми аллеями бульвара, вызвала у него громкие и простодушные возгласы удивления:

—Ух, ты, ворон сколько! Да какие все черные. У нас в селе таких нету. Вот так вороны!

В это время из переулка на главную улицу выеха­ли два больших черных автомобиля с закрытыми цель­нометаллическими кузовами. Митька не обратил на них никакого внимания. Они были ему хорошо зна­комы. Из его села, за последний год, в таких маши­нах часто вывозили арестованных.

Колхозный паренек продолжал вслух восхищаться воронами. Какой-то прохожий посоветовал ему, кив­нув головой в сторону удалявшихся машин:

— Потише, парень, про ворон распространяйся. Видишь — полетели?

Митька глянул вслед автомобилям.

— Кто? Черные воронки? Пущай летят. Мне до них делов нету.

—Да тише ты! Не то сам в такой попадешь, — шепнул прохожий.

— Мне в воронок попадать нечего. Я не враг на­рода, — рассудительно возразил Митька.

Прохожий хотел еще что то сказать, но, увидев приближающуюся к ним фигуру в штатском костюме из "чекистского коверкота", поспешно удалился, фи­гура подошла к Митьке вплотную, оглядела его с го­ловы до ног внимательными щупающими глазами и спросила:

— Про ворон болтаете, гражданин?

— Про них, — охотно откликнулся колхозный па­ренек, улыбаясь во весь рот.

— И не боитесь?

— А чего же бояться?

— Того, что вас за это в милицию заберут? А ну, пойдемте!

Сразу испугавшись, Митька бросился бежать по улице, но попал прямо в объятия ... постового мили­ционера ...

Со дня ареста Митьку Переверзева на допрос ни разу не вызывали и он долго не понимал, за что соб­ственно арестован.

Только в Холодногорске объяснили ему, что во время чекистских чисток громко разговаривать о воро­нах на улицах нельзя, что это считается тоже "антисо­ветской агитацией".

15. Тридцать пять и один

Шестеро заключенных в Холодвогорске молодых ребят разговаривали о девушках. Разговор был без похабщины. Молодежь с нежностью и тоской вспоми­нала об оставшихся на воле невестах, подругах и про­сто знакомых.

Вдруг из гущи холодногорского человеческого месива, из мути предвечерних сумерок и табачного ды­ма в углу камеры раздался раздраженный, наполнен­ный отвращением возглас:

— Хватит вам про баб трепаться! Все они гряз­ные суки.

Один из собеседников, повернувшись в сторону сказавшего это, цыкнул на него:

— Ну, ты! Женоненавистник. Заткнись! В сумерках я не мог рассмотреть лицо человека, названного женоненавистником, но как только под по­толком зажглись электрические лампочки, сейчас же устремил на него любопытный взгляд. Я ожидал уви­деть пожившего и потасканного субъекта по крайней мере среднего возраста и очень удивился тому, что мои предположения не подтвердились. Передо мною был молодой человек, не старше двадцати лет, с тон­кими чертами красивого и печального лица.

"Как он, такой молодой, стал женоненавистником? Что произошло с ним? И где? На воле или в тюрьме? Почему он возненавидел женщин?" — думал я, глядя на него.

Его историю я узнал позднее. Это была очень не­красивая история.

Сын инженера Вадя Луганцев учился в последнем классе школы-десятилетки, но окончить ее ему не уда­лось. За два месяца до выпускных испытаний он на­рисовал карикатуру на Сталина и показал ее некото­рым своим товарищам. Карикатура была остроумной и вызвала у школьников бурный хохот. Об этом уз­нал секретарь комсомольской организации школы и донёс в управление НКВД. Карикатуриста арестовали.

Лагерь, в который он попал, был небольшой, с не­сколькими сотнями заключенных, работавших в лесу на заготовке дров. Женщин было мало, всего лишь 35. Они работали отдельно от мужчин на горшечном заводике кустарного типа, в глубине тайги, километ­ров за пятьдесят от лагерного управления.

Новый этап заключенных, с которым пригнали и Вадю Луганцева, принимал и распределял по бригадам лесорубов начальник лагеря. Был он высоким, широ-коплечим мужчиной в меховом полушубке, с брюзглым лицом, сизым алкоголическим носом и ухватками трдомеханика. Начальник осматривал заключенных, как барышник лошадей, щупал и мял их мускулы и осипшим от холода и водки голосом отрывисто при­казывал ходившему за ним следом энкаведисту с за­писной книжкой:

— Этого в первую бригаду! Того во вторую! Это­го к слабосильным!

Из управления лагеря на место приема этапа при­бежал счетовод.

— Товарищ начальник! Вам письмо. От женщин с горшечного завода.

— Давай, — протянул к нему руку энкаведист. Он разорвал мятый и грязный конверт, пробежал глазами письмо, ухмыльнулся и подмигнул этапникам.

— Тут несколько строчек вас касаются. Я их вам прочитаю. Вот что пишут бабы. И он прочел:

"А еще, дорогой начальничек, сообщаем Вам, что мы, 35 ра­ботниц горшечного завода, погибаем без мужчин. Пришлите хоть одного, хоть напоказ. Иначе бросим работу и забастуем".

В шеренгах заключенных послышался смех. Кто-то из уголовников, видимо бывалый лагерник, осведо­мился:

— Гражданин начальник! Сколько мужиков туда послать предполагаете?

— Одного. Больше не имею права. Работы для мужчин на заводе нет, — ответил энкаведист.

— Бабы там одного живьем сожрут! — восклик­нул уголовник.

— Всего не сожрут. Что-нибудь да останется, — со смехом сказал начальник лагеря. — Надо уважить баб ... Ну, кто хочет добровольно к ним поехать? Неужели никто? Тогда я сам выберу и пошлю.

Он медленно пошел вдоль шеренги заключенных, щупая их глазами и остановился возле Вади.

— Этого красавчика, что ли, послать? Ладно. Поедешь к бабам. Пускай они на тебя полюбуются.

— Эх, пропал парень, — услышал Вадя чей-то со­чувственный шопот за своей спиной ...

Конвоир не довел Вадю до завода. В полукиломет­ре от него он остановился и, указывая на убегающую в чащу тайги тропинку, сказал:

-Дальше сам пойдешь. Вот по этой тропке. Она тебя к бабам и приведет.

- Тут недалеко. А я туда не ходок.

Юноша не смог скрыть своего удивления.

— Как же вы меня одного пускаете? А если я убегу?

Конвоир засмеялся,

—Не убежишь, парень. Тут на сотни верст непро­ходимая безлюдная тайга. Которые заключенные бе­жать пытались, так мы после находили ихние скелеты,

зверьем обглоданные. Мы вот баб на заводе даже без охраны содержим...

Вадя пошел по тропинке, ведущей к заводу, очень неохотно, предчувствуя, что там с ним должно слу­читься что-то страшное и стыдное, и испытывая силь­ное желание вернуться обратно. Но вернуться было нельзя. Он знал, что за невыполнение приказа началь­ник лагеря сможет сделать с ним все, что захочет...

На заводе женщины встретили Вадю взрывом во­сторга. Они окружили его кольцом, разглядывая с

плотоядным любопытством и радостным смехом. Со всех сторон раздавались восклицания:

— Мужчина! Настоящий! И какой молоденький! Какой хорошенький! Вот это да!

Женщины подходили к юноше все ближе и бли­же, а он в страхе пятился назад. В их глазах загора­лись дикие похотливые огоньки. Потом женщины бро­сились на него стаей и сбили с ног. Как собаки, они тормошили, рвали и тянули его в разные стороны. От боли и стыда юноша потерял сознание.

Работавшие на горшечном заводе женщины, — в большинстве среднего возраста, — отбывали наказа­ние за "мокрые дела", т. е. за участие в грабежах с

убийствами. Политических заключенных среди них не было. Всех их суд приговорил к заключению в лаге­рях со строгой изоляцией; одним из условий такой изо­ляции было запрещение общаться с мужчинами. Эти женщины не видели мужчину почти два года. К лагер­ному управлению и его рабочим участкам в лесу их не подпускали под угрозой расстрела. Если б они не при­грозили начальнику лагеря забастовкой, то он, конеч­но, не послал бы к ним мужчину.

Женской бригадой на заводе руководила сорока­летняя дебелая уголовница, которую ее подначальные называли тетей Мотей. Только она одна из всех жен­щин имела право раз в месяц приходить в лагерное уп­равление с докладами о выполнении заводом произ­водственного плана. Дважды в месяц для женской бри­гады на вьючных лошадях доставлялись продукты пи­тания и несложные лагерные лекарства. Их сгружали в том месте, где конвоир расстался с Вадей. С этого места женщины перетаскивали груз в свой бревенча­тый барак при заводе.

Первая бурная встреча "мужчины" на заводе вы­звала необходимость как-то упорядочить отношения с ним. По этому поводу тетя Мотя устроила специаль­ное "женское совещание". После долгих споров на Вадю была установлена очередь. За неделю он должен был "обслужить" всех 35 уголовниц, по пять в сутки. Он сопротивлялся, но его заставляли угрозами и си­лой. Так 17-летний школьник Вадим Луганцев впервые познал женщину. Это познание сделало его жено­ненавистником, пожалуй, на всю жизнь.

Через две недели он бежал ночью с завода. Бежал не в тайгу, а в лагерное управление. Стоя перед начальни­ком на дрожащих от слабости ногах, исхудавший до последней степени, с горящими полубезумием глазами, он объявил ему:

—Делайте со мною, что хотите. Сажайте в карцер или расстреливайте. Если же отошлете обратно, я убегу в тайгу. Пусть лучше меня волки разорвут.

Начальник лагеря смилостивился над ним.

—Ладно. Пойдешь в лес на общие работы... С тех пор в лагере для провинившихся заключен­ных было установлено новое наказание. Их посылали к женщинам на горшечный завод. Это наказание счита­лось вторым по тяжести. Первым был расстрел.

Вадим Луганцев пробыл в концлагере около трех лет, а затем его привезли в Ставрополь "на переследст­вие дела". Следователь отнесся к нему сочувственно.

—Я постараюсь вам помочь, насколько смогу,— пообещал он подследственнику...

В Холодногорске Вадим узнал, что его отец был арестован и расстрелян, как "враг народа", а мать по­кончила самоубийством, бросившись под поезд. Род­ных на "воле" у юноши не осталось.

Однажды в разговоре со мной он признался, что единственный раз в жизни был в влюблен в девушку, в свою одноклассницу Лизу, но к этому признанию по­спешил добавить:

—Теперь бы я эту Лизку собственными руками повесил. Она тоже сука...

Следователь выполнил данное Вадиму обещание. В январьское утро 1939 года его вызвали из Холодногорска с вещами. Старший надзиратель, стоя в дверях, ска­зал ему:

—Радуйся и пляши! На волю идешь. Заключенный испуганно отшатнулся от него.

—На волю? Я не хочу!

—Вот дурак!— удивился тюремщик. —Другой бы радовался, а ты брыкаешься. Почему такое?

—Там бабы,— содрогнувшись ответил Вадим. Вдруг на его лице появилась улыбка и, не обраща­ясь ни к кому, он произнес со вздохом облегчения:

—Ничего. Я скоро вернусь обратно в тюрьму. На воле кого-нибудь зарежу. Бабу какую-нибудь...

Я смотрю на его жуткую улыбку и мысленно очень ярко представляю, как он будет убивать женщину. От этой воображаемой картины мне становится холодно. Волна леденящей дрожи медленно проходит у меня по спине вдоль позвоночника.

16. "Фашист"

Сельский активист Карпо Жовтенко прибежал к районному уполномоченному НКВД, запыхавшись

—Так и есть, товарищ начальник! Как я раньше и говорил. Учитель Шульцин — злостная контра. Явный фашист. Агент гитлеровской разведки. Недаром у него фамилия вроде немецкой.

—Сократись и не трещи над ухом,— оборвал акти­виста уполномоченный. —Про фамилию мы знаем. Да­вай факты!

—Даю. При обыске у Шульцина обнаружена анти­советская фашистская литература.

—Н-ну!?

—Аж четыре книги. На немецком языке.

—Арестовали уже его?

—А как же, товарищ начальник? Сидит в собачни­ке комендатуры.

—Ладно. Разберемся...

Вечером Карпо Жовтенко выступал с речью на со­вещании сельского партийного актива:

—Так вот, товарищи! Что мы имеем на сегодняш­ний день на данном этапе классовой борьбы в нашем селе? Мы имеем, товарищи, на отдельных участках яв­ное притупление классовой бдительности, примиренче­ство к врагам народа, снижение активности борьбы про­тив агентов иностранных разведок. Прошлой ночью на­ми арестован преподаватель немецкого языка в непол­ной средней школе — Владимир Шульцин. По заданию немецко-фашистской разведки он пролез в нашу совет­скую школу и вел там свою гнусную вражескую работу. Почему он мог вести ее безнаказанно на протяжении ряда лет? А потому, товарищи, что коллектив школы самоуспокоился и не сумел разоблачить замаскировав­шегося фашиста. Это позорнейший факт, товарищи! Мы должны заклеймить примиренчество и притупление коллектива неполной средней школы

Совещание партактива охотно откликнулось на та­кой призыв своего сочлена. В резолюции ему было вы­ражено одобрение, а сельских учителей "заклеймили"...

Об арестованном Владимире Шульцине районный уполномоченый НКВД вспомнил лишь спустя три с лиш­ним месяца. В районе, в связи с чисткой, было очень мно­го работы. Нехватало следователей для разбора "дел"; нехватало и оперативников для производства обысков и арестов. Обыски и аресты часто приходилось поручать наиболее энергичным, проверенным и преданным совет­ской власти сельским активистам. Они действовали усердно, но иногда, — по терминологии коммунистов, — "ломали дрова" и "перегибали палку", арестовывая совсем не тех, кто были нужны энкаведистам и упуская на­стоящих врагов власти.

Учитель Шульцин давно был на плохом счету у рай­онного начальства и находился "под стеклышком". Од­нако, секретное наблюдение ничего предосудительного о нем не обнаружило. В его биографии имелось лишь единственное "пятно": он происходил от обрусевшего немца Шульца, переселившегося из Германии в Россию еще в екатерининские времена...

Мало чем можно было удивить уполномоченного НКВД, но, взявшись за разбор следственного "дела" Владимира Шульцина, он удивился, как никогда до это­го. Удивился и расхохотался...

Вызванный районным уполномоченным НКВД, акти­вист Карпо Жовтенко стоял перед ним навытяжку, всем видом своим выражая готовность к исполнению прика­зов начальства. Еле удерживаясь от смеха, энкаведист спросил его:

—Ты арестовывал учителя Шульцина?

—Я, товарищ начальник!— бодро откликнулся ак­тивист.

—По каким причинам?

—Дак, товарищ начальник. Я ж уже докладал. Он есть враг народа и фашист.

—Откуда тебе это известно?

—Дак мы у него нашли фашистскую литературу.

—А ты ее читал при обыске?

—Где мне, товарищ начальник. Она ж немецкая. А я и в русском-то чтении не очень чтоб...

—Как это — не очень чтоб?

—Образование у меня слабоватое. Только в шко­ле для малограмотных учился, да и ту не закончил.

—Надо было хоть ее закончить. А то ты с твоей малограмотностью таких дров наломал.

—Как, товарищ начальник?

—А так. Книги, отобранные у Шульцина, это... учебники немецкого языка. Напечатаны Госиздатом в Москве. Понимаешь теперь, что это за литература?

—П-понимаю...

Карпо Жовтенко растерянно Захлопал глазами и его пальцы заскребли в затылке. Уполномоченный мах­нул на него рукой:

—Ладно. Иди! Как-нибудь утрясем это дело... "Дело" ни в чем неповинного Владимира Шульци­на "утрясали" долго. Выпустить его из тюрьмы сразу было нельзя; это был бы "подрыв авторитета" сель­ского актива. Поэтому учителя продержали за решет­кой около двух лет, а после освобождения перевели в другой район.

Глава 6

САМОСУД

С каждым днем среди северо-кавказских энкаведистов все больше распространялась послеежовская пани­ка. Для нее были все основания. Энкаведистов сажали в тюрьму, обвиняя их в связях с Ежовым, во вредитель­стве и применении, "недопустимых советскими закона­ми", методов следствия и физического воздействия на заключенных.

На место арестованных энкаведистов присылали из Москвы новых. Однако, телемеханики продолжали су­ществовать и не превратились в безработных. Пытки не были прекращены, а только несколько сократилось ко­личество подвергаемых им подследственников. Телеме­ханики теперь пытали, главным образом, энкаведистов, часто своих бывших начальников. Правда, некоторые из пыток, вроде стойки в шкафах с гвоздями или резки человека ломтиками, были запрещены (временно!) но­вым начальником НКВД, заменившим арестованного Булаха. Во всем же остальном новые в управлении энкаведисты продолжали действовать по-старому, по-ежовски. Люди сменились; цели и методы остались.

Чем больше увеличивалась послеежовская паника чем больше сажали в тюрьму энкаведистов, тем лучше и бодрее чувствовали себя холодногорцы. Почти все, за исключением немногих, теперь мечтали всерьез о жиз­ни по ту сторону решетки и были уверены, что в конце концов и, может быть, скоро вырвутся туда из тюрьмы.

Некоторые даже пытались приставать к старшему над­зирателю с такими вопросами:

—Эй, надзор! Когда начнешь нас на волю выпускать? Тюремщик отвечал, равнодушно позевывая:

—Когда прикажут, тогда и выпущу. А покудова сидите...

В Холодногорске теперь громко разговаривали и спорили о том, что раньше не осмеливались прошеп­тать на ухо даже испытанному тюремному другу. Спори­ли, не обращая внимания на запреты и угрозы тюрем­ного начальства и присутствие возможных стукачей. Больше всего в этих спорах доставалось большевист­ской партии, советской власти и Сталину. Часто можно было слышать, например, такие фразы:

—Вот вырвемся на волю, так по иному жизнь орга­низуем.

—Точно! Советскую власть ликвидировать, партию разогнать и Сталина — по шапке.

—Над Сталиным, за его злодейства, надо самосуд устроить. Всенародный самосуд.

—А дальше жить будем без всяких ежовщин. Люди с трезвыми головами пробовали возражать наиболее горячим спорщикам:

—Как же вы все это сделаете? И чем? Языками? У противников советской власти никакой реальной силы нет.

Спорщики не сдавались и отвечали на возражения горячо и наивно:

—Сила будет. Нас по тюрьмам и концлагерям мил­лионы. Как вырвемся все на волю, то советскую власть разнесем вдребезги...

Некоторые из холодногорцев надеются, что скоро будет война и англичане или немцы помогут народу освободиться от коммунистов; другие по этому поводу выражают сомнение:

—Как бы иностранцы не пришли к нам с новым та­тарским игом.

На эти сомнения, измученный пытками теломехаников, рыбак Егор Долженко возразил так:

—Пускай приходят немцы, китайцы либо даже ара­пы. Ихнее иго сбросить нам будет легче, чем коммуни­стическое. У арапов, я слыхал, НКВД нету...

В Холодногорске насчитывалось человек двадцать бывших энкаведистов. Все они были мелкой сошкой: надзирателями, конвоирами, милиционерами, рядовы­ми сексотами. Ни одного следователя или начальника отдела из управления НКВД в числе их не было. Для них в северо-кавказских тюрьмах существовали другие места заключения: особые камеры и одиночки-секретки. Арестованных крупных энкаведистов, в целях неразгла­шения известных им тайн НКВД, старались не смеши­вать с другими заключенными. В обычных камерах для подследственных или осужденных бывшие следователи и начальники отделов появлялись редко, лишь в тех случаях, когда с ними, опальными, сводили личные сче­ты такие же крупные энкаведисты, благополучно здравствующие на "воле". В начале января 1939 года один из бывших "тузов" краевого управления НКВД появился и у нас в Холод­ногорске. Двое надзирателей втащили к нам рано утром человека, одетого в мундир энкаведиста, но без пояса и со споротыми пуговицами и нашивками. Старший над­зиратель подталкивал его сзади в спину. Энкаведист ни­как не хотел входить. Он отчаянно, с криками и руганью, сопротивлялся, хватаясь за тюремщиков и дверные ко­сяки. Надзиратели рывком втолкнули его в камеру и вы­скочили в коридор, поспешно захлопнув за собою дверь. Новый заключенный уперся в нее спиной и стоял, тяжело дыша и водя по камере округленными страхом глазами. Холодногорцы толпой надвинулись на него. Некоторые из них сразу его узнали.

—А-а-а, товарищ Горлов! Добро пожаловать! До­стукался, сукин сын? И тебя в тюрьму сунули? Давно надо было. Чувствуй, сволочь, каково за решеткой жи­вется.

Это был следователь и заместитель, начальника од­ного из отделов краевого управления НКВД, отличав­шийся особенной свирепостью. В Холодногорске его встретили не меньше пятидесяти заключенных, которых он в свое время подвергал "методам физического воз­действия". Протискавшись через толпу холодногорцев в ее первые ряды, они набросились на него с кулаками и руганью. Ему дали несколько звонких увесистых оплеух. Прикрыв голову ладонями, он взвизгивал от страха и умоляюще бормотал:

—Товарищи! Пощадите! Не бейте! Я теперь такой же заключенный, как и вы.

У холодногорцев слова энкаведиста не вызвали ни­какого сочувствия; наоборот, они даже подлили масла в огонь злобы и ненависти к палачам, тлевший в серд­цах заключенных. Услышав мольбу бывшего следова­теля, толпа взорвалась криками возмущения:

—Товарищами называешь?! А раньше, что говорил? Мы тебе не товарищи! Ты лягавый! Палач! Гепеушник! Бей его, ребята!

Еще секунда и началось бы избиение, но староста Юрий Леонтьевич остановил его.

—Граждане холодногорцы!— закричал он. —Так нельзя! Призываю к порядку! Сначала надо обсудить это дело. По справедливости обсудить.

Помощники старосты поддержали его. Загоражи­вая энкаведиста от заключенных, они уговаривали их:

—Разойдитесь, граждане! Чего вы на человека, так сразу зверями бросаетесь? Ведь вы же не энкаведисты. Спокойно поговорим, обсудим, подумаем, а потом по­смотрим, как и что. Разойдитесь пока!

Холодногорцы и на этот раз подчинились старосте и его помощникам. Гневно и злобно ворча, толпа разо­шлась по камере. Староста отвел энкаведиста в угол камеры, где обычно устраивались "заседания горсове­та". Там Юрий Леонтьевич и его помощники учинили бывшему следователю допрос, но без "методов физи­ческого воздействия". На задаваемые ему вопросы он отвечал уклончиво.

—Почему вы на допросах зверствовали больше, чем другие следователи?

—Меня заставляли вышестоящие начальники.

—Они заставляли и других, но вы особенно ста­рались. Ради чего?

—Я выполнял приказы.

—Сколько ваших подследственных умерло от пыток?

—Не знаю. Не помню.

—Какие премии вы получили в краевом управле­нии НКВД? И сколько?

—Точно не помню.

—Какое количество врагов народа сделано искус­ственно под вашим руководством?

—Я не считал...

Только на один вопрос, который ему задал вожак холодногорских уголовников Костя Каланча, энкаведист ответил откровенно.

—За что тебя к нам в Холодногорск посадили?

—У начальника отдела я отбил любовницу. Костя рассмеялся и сказал одобрительно:

—С такой поганой мордой и сумел отбить. Моло­дец! Хвалю...

Я взглянул на Горлова внимательнее и убедился, что Костя прав. Физиономия энкаведиста ни красотой ни симпатичностью не отличалась. Она была жирная, брюзглая, с приплюснутым сифилитическим носом, ви­сячими бульдожьими щеками и, к тому же, выбеленная страхом...

Допрос продолжался приблизительно полчаса. За­кончив его, Юрий Леонтьевич поднялся со своего "сидора" (Тюремный вещевой мешок), на котором сидел, и крикнул камере:

—Граждане холодногорцы! Подойдите ближе, пожа­луйста! Кто хочет сказать что-либо, в порядке обвине­ния, об этом новом у нас заключенном?

Обвинителей нашлось много. Люди подходили к энкаведисту и, дрожа от злобы и ненависти, ругая и проклиная его, показывали, что он сделал с ними на "конвейере пыток". Они обнажали спины и бока, по­крытые шрамами, раскрывали лишенные зубов рты, трясли искалеченными пальцами, снимали повязки с вытекших глаз. Горлов смотрел на все это и, охвачен­ный страхом возмездия, трясся, втянув голову в плечи. Наконец, староста, считая, что обвинители высказались достаточно, прекратил демонстрацию последствий горловских "методов физического воздействия".

—Хватит, граждане!— крикнул он. — Обвинений больше не требуется. Теперь, кто хочет высказаться в его защиту?

Бывшие подследственники Горлова ответили Юрию Леонтьевичу яростными криками:

—Какая там защита?! Нечего такого защищать! Не жалейте палача! Убить его! Самосуд над ним устро­ить! Самосуд!

Успокаивая толпу, Юрий Леонтьевич поднял обе руки вверх.

—Нет, холодногорцы! Так не годится. Если судить человека, то по справедливости. Мы не тройка НКВД. Выслушаем защитников...

В защиту Горлова выступили только двое. Пер­вым говорил помощник старосты Петр Савельевич Покутин.

—Конечно, граждане, этот энкаведист сильно вино­ват перед теми, кого он допрашивал. Я их понимаю и оправдывать его не собираюсь. Но я бы все-таки его пощадил. Пусть с ним разделываются его начальники и товарищи. Они Горлова специально к нам посадили; личные счеты сводят со своим коллегой и хотят, чтобы мы стали их орудием для этого. Таким орудием я быть не намерен и других прошу от этого воздержа­ться. Не будем бить энкаведиста, а только объявим ему бойкот. Пусть он живет в Холодногорске одиноким без всякого общения с другими заключенными...

Вслед за Петром Савельевичем выступил наш ба­тюшка, старенький о. Наум. Второй холодногорский священник в это время был на допросе. О. Наум сказал

коротко:

—Во имя Господа Бога нашего обращаюсь я к вам, дети мои. Пощадите сделавшего вам зло. Не берите на души свои грех тяжкий. Простите врагу вашему, и Бог вас тоже простит. Умоляю вас, дети мои!

Слова Покутина и о. Наума переубедили немногих холодногорцев. Слишком велики были злоба, ненависть и отвращение к Горлову, особенно у его бывших подследственников. Люди меряли энкаведиста горящими яростью глазами, тянулись к нему, сжимая кулаки.

—Кто еще хочет сказать? — спросил староста. Камера молчала.

—Может быть, кто из вас? — обратился Юрий Леонтьевич к группе из шести человек, которые жались к стене камеры, с пугливым любопытством исподлобья наблюдая за происходящим. — Вы, как бывшие работ­ники НКВД, должны бы выступить в защиту своего то­варища. Головы холодногорцев мгновенно повернулись к ним.

—Мы тут права голоса не имеем, — угрюмо про­бурчал один из энкаведистов.

—В данном случае имеете, —возразил ему староста.

—А чего там языком трепать? — отмахнулся ру­кою другой энкаведист.

Никто из них не рискнул защищать Горлова; все они были запуганы холодногорцами, которые иногда их поколачивали, хотя и не сильно. Некоторые же из них не без злорадства смотрели на свое бывшее началь­ство, радуясь тому, что оно попало в такое скверное положение.

—Значит, больше никто его защищать не хочет? — еще раз спросил староста, —Ну, тогда я скажу. К мне­нию отца Наума и Петра Савельича я полностью при­соединяюсь. Не стоит нам руки марать об такого, — он помедлил, — человека. Не советую его трогать и лиш­ний грех на себя брать. Пусть живет до той поры, ког­да энкаведисты его сами расстреляют...

—А если не расстреляют? — выкрикнул кто-то из толпы.

—Ну, уж это их дело, — ответил Юрий Леонтьевич.

—То-то и оно, — раздался другой голос. — Он су­меет из тюрьмы выбраться и нас же потом будет му­чить в отместку.

Эти слова снова разожгли начавшее было стихать

возбуждение толпы. Она опять разразилась криками и руганью. О. Наум бросился к Горлову и схватил его за рукав.

—Что же вы стоите, как пень? Почему молчите? Ведь вас... к смерти приговаривают. Неужели не по­нимаете? Люди, из-за вас... такого, на души свои грех берут. Станьте на колени! Просите пощады! Они вас помилуют. Да просите же! Скорее!..

Но энкаведист на колени не стал. Дико взвизгнув, он вдруг вырвал свой рукав из пальцев о. Наума и ки­нулся к двери. Он колотил в нее руками и ногами, кри­чал и звал надзор. Дверь открылась и на пороге поя­вился старший надзиратель.

—Чего шум подымаешь? — спросил он перепуган­ного энкаведиста.

—Переведите меня в другую камеру! Переведите скорей!— требовал у него Гордов, всхлипывая и разма­зывая слезы по лицу.

—С чего это? — удивился тюремщик.

—Здесь меня убьют.

—Кто?

—Они... заключенные... камера, — тыкал пальца­ми в разные стороны Горлов. Надзиратель ему не поверил.

—Не убьют, — сказал он. — Ну, может, попугают, либо морду набьют. Только и всего. А перевесть тебя в другую камеру не имею правов. Насчет тебя из управдения специальный приказ имеется: содержать тут. Так что — сиди и не рыпайся.

Старший надзиратель вышел в коридор. Горлов метнулся за ним, но, ударившись об закрывшуюся дверь, мешком осел на пол. Глядя на него с сожалением и досадой, Верховский покачал головой и сказал впол­голоса:

—Эх, дурак! Все испортил.

—Думаете, что его убьют? — спросил я. Он пожал плечами.

—Не знаю. Может быть, только побьют. Возмож­но, что искалечат. Но не исключена и возможность убийства. У людей злобы на него много. Вот если бы он в ногах у своих подследственников валялся, со слезами просил пощады, каялся, то они, пожалуй бы, его поща­дили. Русское сердце отходчиво. А он надзирателя выз­вал. Теперь кончено. Все испортил, дурак... Ага, кажет­ся, начинается, — неожиданно закончил староста.

В самом деле самосуд, как будто, начинался. Быв­шие подследственники Горлова подняли его с пола и прижали к двери. Один из заключенных взял на себя роль распорядителя самосудом.

—Граждане, соблюдайте порядок! — кричал он. — Один раз ударь и отойди в сторону, дай другому уда­рить. Бейте так, чтоб этого гада на всех хватило. Ста­новись в очередь, граждане!

Он первый с размаху ударил энкаведиста и уступил место другим. Еще два удара обрушились на жирные побелевшие щеки Горлова. Его голова мотнулась впра­во и влево, а из разбитого носа потекли две темные струи крови. Очередной заключенный приготовился бить, но не успел. В самосуд опять вмешался староста. Он протиснулся сквозь толпу к избиваемому и, оттолкнув от него нескольких холодногорцев, закричал:

—Слушайте, вы! Сейчас не время для самосуда. Ес­ли хотите рассчитаться с этим... человеком, то сделай­те это тихо, чтобы никто не видел и не слышал. Дож­дитесь ночи, когда погаснет свет. И не забивайте... че­ловека до смерти. За это вас могут расстрелять. Боль­ше спокойствия и терпения! Ждите ночи, говорю!

Слова Юрия Леонтьевича подействовали на толпу. Избивавшие Горлова отошли в сторону. Старосте уда­лось приостановить самосуд. Как выяснилось позднее он не хотел, чтобы в Холодногорске убили человека, из-за чего могли пострадать многие заключенные, и на­деялся, что до вечера Горлова все-таки переведут в дру­гую камеру.

До вечера в Холодногорске ничего нового не про­изошло. Горлов сидел уже не у двери, а справа от нее, привалившись к стене окровавленным лицом, и стонал в полузабытьи. От двери его оттолкнули надзиратели, производившие вечернюю поверку. Он снова попробо­вал просить их о переводе в другую камеру, но они гру­бо оборвали его:

—Хватить трепаться! Заткнись!.. Возле него, крадучись по-волчьи, бродили его быв­шие подследственники, шопотом обсуждая подробно­сти предстоящего самосуда. Они нетерпеливо погляды­вали то на человека у стены, то на лампочки под потол­ком, ожидая когда в камере погаснет свет. В глазах энкаведиста, тоже устремленных на эти лампочки, застыл ужас...

Ставропольская электростанция в зимние месяцы работала плохо. Городу нехватало электрической энер­гии. Даже в тюрьмах, несколько раз за ночь, начиная с десяти часов вечера, на 10-15 минут выключался свет.

В ночь самосуда свет в Холодногорске погас в пер­вый раз около десяти часов. На несколько секунд в ка­мере воцарилась мертвая, ничем не нарушаемая тишина. Затем в нее ворвался неистовый человеческий вопль, мгновенно перешедший в дикое и невнятное, чем-то за­глушаемое бормотанье. Прошло еще несколько секунд и раздались звуки, заставившие меня содрогнуться: хру­стящие звуки множества ударов по чему-то мягкому и упругому.

Несколько десятков людей во мгле, опустившейся на Холодногорск, избивали человека. Они били, а каме­ра молчала. Только один голос о. Наума посмел нару­шить это молчание. Он произнес скорбно и тихо, но отчетливо, так что все услышали:

—Люди! Создания Божьи! Что вы делаете? Не на­до, не надо...

Из мглы ему ответили хрипло, грубо и возбужден­но:

—Молчи, батюшка! Не лезь в наши дела! Молчи!.. В камере вспыхнул электрический свет. Когда мои глаза привыкли к нему, я рассмотрел то, что осталось от Горлова. У двери валялся не труп человека, а его лох­мотья, какая-то окровавленная смесь одежды и людско­го тела, измятые и изрубленные куски мяса. Из щели в раздавленном черепе, отдаленно напоминавшей рот, торчал большой пук тряпок. Костя Каланча подошел к этим жутким останкам человека, нагнулся над ними и удивленно свистнул.

—Вот это да! Такую штуковину я вижу в первый раз. Чем это они его?

Он оглядел ближайших к нему холодногорцев и по­нимающе кивнул головой.

—Ага! Вижу чем.

Понял сразу и я. В руках у некоторых заключенных были окровавленные металлические миски для супа. Кра­ями этих мисок они забили Горлова до смерти.

Подошел к трупу и Юрий Леонтьевич. Постоял, по­качал головой и сказал:

—Убили все-таки. Эх, зверье... Хотя... можно ли осуждать жертву за убийство палача?

Он покачал головой еще раз, подумал и обратился к окружавшим его заключенным, протрезвевшим от не­нависти и с ужасом взирающим на дело своих рук:

—Вот что, граждане холодногорцы. Убили вы чело­века и, конечно, плохо сделали. Очень плохо. Но еще ху­же будет, если вас за это к ответу притянут. А поэтому —молчок. Следователям и надзору ни слова о том, как это произошло. Советую язык за зубами держать креп­ко.

—А я от себя добавлю, — выступил вперед Костя Каланча. —Ежели какая сука про это стукнет, то урки ее везде достанут: и в кичмане, и в концентрашке. Запом­ните мои слова все стукачи, какие тут имеются.

Старосте и его помощнику никто ничего не ответил. В этот момент отрезвления холодногорцы не нашли слов. Юрий Леонтьевич подошел, к двери и постучал в нее. Из коридора послышалось недовольное ворчанье старшего

надзирателя:

—Ну, что нужно? Чего вы сегодня никак не угомо­нитесь?

—Человек в камере умер. Заберите труп! — крикнул староста в дверное "очко"...

Войдя в камеру, тюремщик споткнулся об останки энкаведиста и на мгновение остолбенел. Оправившись от изумления, он всплеснул руками и растерянно начал спрашивать:

—Что это такое, а? Кто его, а? Кто убил? Зачем убили? Кто, кто?

Обычно Костя Каланча разговаривал с надзирате­лями дерзко и нагло. И в этот раз он не изменил своей привычке. Подойдя к тюремщику, вор с подчеркнутой небрежностью дотронулся до его плеча двумя пальцами и сказал:

—Не шумите, гражданин надзор! Никто вашего лягавого не убивал. Он, ни с того, ни с сего, стал биться об стенки, ну и побился.

—Ты, что брешешь?! — возмущенно заорал надзи­ратель. —Человек сам не может так побиться. Кто его убил? Говори!

—А это, гражданин надзор, я, при всем желании, сказать не могу, -— спокойно ответил Костя.

—Почему?

—-Не желаю вот так, как он побиться. А вам со­ветую доложить начальству, что в Холодногорске прои­зошло самоубийство. И для нас, и для вас так будет лучше.

—Да ведь такое нельзя скрыть от начальства! Оно все равно узнает! — в отчаянии воскликнул тюремщик.

—Ну, дело ваше. Действуйте, как хотите, — бросил вор, поворачиваясь к нему спиной...

Двое помощников старшего надзирателя вытащили труп Горлова в коридор. На том месте, где он лежал, осталась черная застывшая лужа крови...

Холодногорск не пострадал из-за убийства бывше­го энкаведиста. Ни одного заключенного не подвергли за это репрессиям. Видимо, это убийство вполне соот­ветствовало некоторым особенностям "повседневной оперативной работы" нового начальника краевого уп­равления НКВД.