Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
И снова вокруг только туман, и снова раз за разом размеренно, спокойно опускал в воду свои весла Георгий Валентинович Соколов. Он греб ровно, одинаково несильно каждым веслом, и лодка при таком спокойном гребце могла бы идти вообще без рулевого, и Морозов, наверное, еще и поэтому мог снова отдаться до конца своим собственным мыслям...
Следом за капитанским мостиком, которого, очень может быть, по прикидкам Морозова, давно уже не существует у его народа, к нему снова явилось его озеро, явилось опять вместе с тем самым Бодуновым островом, с которого все нынешние его рассуждения и начались. Морозов снова вспомнил брошенную на острове пашню, забытый теперь покос, вспомнил все брошенные теперь пашни и покосы по всем здешним островам и к нему снова явилась с жалобой лошадь – верная крестьянская лошаденка, которую однажды в этих местах извели разом и под корень...
Было это, Морозов точно помнил то время, осенью 1969 года... Сначала слишком экономические начальники принялись вдруг считать на рубли всю окружающую их жизнь. Вот тогда впервые он и услышал ошарашевшее его определение: экономически невыгодная деревня, село, поселок. Ну, а уж коли на рубли пошла вся человеческая жизнь, то что уж здесь про каких-то там лошадей...
Жил он тогда в таком же вот, очень похожем на все остальные северные поселения, месте, и пришлось ему провожать в то время в последний путь всех лошадей с совхозной конюшни. Провожали их на мясокомбинат по приказу высшего начальства, который гласил, что, мол, грубые корма, то бишь, попросту — сено, заготовленные в этом году на совхозных коней, передать дойным коровенкам, что, мол, с этих дополнительных кормов коровки наши произведут теперь столько молока, что запьется им весь областной центр. А лошади? А лошади экономически невыгодны!.. Вот так и повели отличных рабочих коней красной донской породы к воротам мясокомбината. Но и тут вышла очередная незадача – мясокомбинат не рассчитывал на столь мощный мясной поток, и лошадей пришлось забивать на месте и сдавать образовавшуюся при этом конину на птицефабрику: мол, теперь, после конины, наши куры снесут столько яиц, что весь областной центр и т.д., и т.п.
И помнилось Морозову от того разгрома совхозной конюшни, что по коням особо никто и не тужил... Начальство? Начальство, быстрое на исполнение любого приказа, исполнило очередной приказ, может, и за какую медаль-орден... Народ попроще? А народ попроще, тот самый сельскохозяйственный народ, давно попривык ко всем и всяческим подобным новшествам и, по-видимому, уже научился беречь свою нервную систему, отдавая своей работе на дураков-начальников с годами все меньше и меньше сил и старания... И только старый конюх, ходивший за этими лошадьми, плакал...
Морозов вместе с конюхом-стариком в опустевшей конюшне помянули крепким вином угробленную животину, и конюх расплакался — расплакался, не таясь, не скрывая своего горя. Морозов, конечно, не знал всех совхозных коней – он знал здесь только Соловья, ладного коня соловой масти, на котором как-то помогал пасти совхозное стадо. А конюх знал всех своих бывших коней, помнил их глаза...
После этого горя старый конюх уже не поднялся – он, проживший всю жизнь при лошадях, принял приказ об уничтожении доверенных ему животных, как приказ о своем собственном конце... Позже Морозов не раз встречал на улицах поселка этого пьяного, опустившегося человека. Конюх узнавал его, манил к себе или подходил к Морозову сам и всякий раз спрашивал у него одно и то же, терзая Морозову душу:
– А Соловья помнишь? А? Глаз какой – душу вынимал. Тю-тю — нету больше Соловья. Куры склевали. Ха-ха... Ничего больше нету, писатель. Пиши про это книги, пиши! Так пиши, чтобы слеза в глазах стояла, как у Соловья!.. Я его, я руками вот этими сам под нож отвел... А он понимал, куда шел – все понимал... И на меня последний раз поглядел... Как поглядел!.. Про Соловья напиши... Соловья тоже – тю-тю – курам на прокорм...
Правда, кроме старого конюха, сердцем переживала за погубленных коней и небольшая девчушка, наверное, из местных юннатов, привязавшаяся к лошадям. Она ходила на конюшню помогать старику и всегда вела со старым конюхом какие-то серьезные беседы. Содержания этих бесед Морозов не знал, но мог догадываться по тому, как внимал ей старый конюх, знавший толк в лошадях, что девчушка тоже что-то понимала в этом деле. Помнится, эта девчушка бросилась из конюшни прочь, когда услышала о высоком приказе разом кончить всех лошадей. А конюх как раз во время тех самых поминок с вином, вспомнив девчушку, заключил:
– Не вынесет у нее сердце, уедет отсюда, совсем уедет...
И вправду, Морозов больше никогда не видел той милой, сердечной девушки, отдавшей лошадям свою душу...
...Ну, как же это все, люди? Как же? Как же отдали? Как же молчали?.. Это сейчас, брат, можно задавать такие вопросы. А тогда просто отдавали, молча подчиняясь выпавшей на ихнюю долю судьбе... Все отдали...
Следом за разгромленной совхозной конюшней Морозов вспомнил чудные когда-то сады над Окой в Луховицком районе Московской области...
...А за них с кого, люди добрые, спросить? А? А ведь было, все было!.. И был плуг, по живому деливший прежние приусадебные участки размером в тридцать соток как раз пополам, оставляя каждому хозяйству в селе в два раза меньше земли – только на огород, и отрезая от дома, от семьи, от прежней, еще только сегодня утром более-менее здоровой сельской жизни, ее счастье-сад...
Украсим Родину садами! Был после войны такой громкий и, Морозов был уверен в этом, очень подошедший бы и для сегодняшнего дня лозунг. И украшали. И он сам сажал возле своей московской школы и яблони, и еще какие-то деревца... Что же случилось потом? Почему вдруг: долой сады и пусть их, теперь разгороженных для любого скота, лучше жрет та же самая коза, чем будет этот сад, эти пятнадцать соток земли, под присмотром человека-хозяина, который и добрел, и умнел от своего сада, и держал себя возле сада обычно в трезвой жизни?..
Честно говоря, высшему начальству помешали тогда не сами сады, а слишком, по его мнению, большой для советской социалистической деревни, румяно шагавшей прямо в коммунизм, приусадебный участок – к чему в коммунизме какие-то лишние сотки земли под приусадебным, считай, частным огородом-садом? И пусть лучше пустует земля, пусть лучше отдыхает от частных устремлений, чем портит человека, лишая его высокой коммунистической морали...
Было такое, друзья, было! И Морозов точно помнил не только Луховицкий район Московской области, район пограничный с рязанскими землями, богатыми, щедрыми на тепло, но поименно помнил все деревни в районе, где укорачивали наполовину плугом прежние сады-огороды. И никто не виноват в том, что сад обычно сажают не сразу у дома, а только следом за огородными грядками – плугу было положено поделить крестьянскую жизнь и он делил-укорачивал ее, отваливая сад в сторону от людей.
Но не все молчали тогда. Жаловались, куда-то писали. Помнится, прежде, до жалоб, эти сады, отхваченные от дома, еще и вырубали, но затем по каким-то законам все-таки подтвердили, что дерево-яблоня даже на отнятой у человека земле все-таки остается его личной собственностью, и рубить яблони перестали, но все равно гибли они без ограды и ухода.
...Рубили, братцы! Рубили все по живому! Сначала сады, затем лошадей. И с какой-то озверелой яростью все это рубили!..
...Да полноте вам! Русские ли вы люди, чтобы своих же русских людей вот так вот да под топор?.. И нет ответа... И Соколов отмолчится опять, если спросить об этом... Может, и не виноват в том, что отмолчится. Может, не видел такого? Или по-другому: научился как-то беречь свою нервную систему. Живем-можем помаленьку. Сыт-здоров – что еще? А сады-лошади это, мол, не по моей части. Может, и так жить кому-то тоже надо? Только страшно, если все до одного будем вот так вот отмалчиваться – беречь нервы. Так, брат, нервы свои все равно не сбережешь. Молчание – это бездействие. А бездействие – это конец, гибель. И если не для тебя одного, если и не сегодня, то народу, людям, конец от бездействия.
...Вот ворон тех же возьми. Почему эта тварь живет, множится, ворует, пакостит все яростней и яростней? Да потому, что они всегда в своей вороньей работе – брось эту работу, покинь свою воронью шайку, и конец – помрешь с голоду. А в шайке сыт, при деле, и тут уж, друзья-товарищи, воронам никак не до сна, тут не отмолчишься, тут вечная разбойная работа – вечное нервное напряжение. А есть энергия, хоть и от разбойного дела, вот и живут, дергаются, плодятся, размножаются...
...Ну, а народ наш после войны... Разруха, голод, страна в развалинах, а народ работает, строит, пашет – жить стремится, желание жить было. И строили, и пахали! И выжили, и не запились с горя, оплакивая миллионы загубленных войной жизней...
Как-то, собравшись с мыслями, Морозов подвел итог всем своим изысканиям в области пьянства и трезвого образа жизни народа. И тут получился у него целый перечень причин, которые и ведут к пьянству. И следом за тяжелыми условиями труда и жизни (Морозов пометил эту причину так: тяжелые социальные условия) вторым пунктом значилось: отсутствие трудового напряжения!
...Вот оно наше нынешнее молчание-безразличие, сбереженные нервы. После войны у народа трудовое напряжение было – у всей страны. А с какой страстью принялся крестьянин после первых послесталинских реформ, снимавших с подворья непосильные налоги, разводить скотину, сеять, сажать! Вечная эта страсть у русского человека к земле. Она-то и держит, спасает от всех лихих бед. Земля-пашня, человек-строитель! Дайте русскому человеку землю да топор в руки и тут же восстанет он духом и отлетят от него в сторону все паразиты-враги. И пить бросят! Честное слово, бросят!.. А как же строителю и землепашцу без строительства и земли?! Что тогда? А тогда конец жизни! Остановится он без дела, а на остановившуюся жизнь тут же находятся всякие напасти.
...Сегодня модно, что ли, по всяким космическим теориям то и дело извинять русский народ, его сегодняшнюю пьяную леность: мол, устал он, надорвался от непосильного труда за последние семьдесят лет... Так ли это? А что раньше – не строили, не надрывались, вывозя тот же лес на дом из зимней тайги на лошадях да на себе самом, разве не бились на пашне вместе с лошадью-трудягой? И бились, и надрывались, но жили, потому что и пашня была всегда при тебе, и лошадь-помощница.
...Нет, друзья, не от усталости, не от природной лености остановился и обратился к вину-самоубийству наш труженик-народ. Лишили мы народ земли, отняли у него работу его, откровенную, сильную работу без кнута и приказов, вот и остался он один на один с бутылкой. И греет себя человек, ищет хоть минуты радости от того же вина и падает дальше – теперь уже в пьяное безволие.
"Лошадку бы, да землю пахать," – вспомнил Морозов молодого мужика Олега, пропившегося где-то на стороне и прибившегося на какое-то время в работники к бабке Василисе. И верил, верил этим словам Морозов, видя, как оживают глаза у почти погибшего человека при упоминании лошади и земли...
...Ну, за что же? За что же вас так, люди? И виноваты ли вы в том, что нынче овладела вами, покорила вас всеобщая леность-безразличие, из которой вы вырываетесь теперь только тогда, когда можно что-то урвать разом и побольше? Виноват ли сам, вчерашний труженик, старатель-народ, что нынче стал походить больше и больше на вора-грабителя, чем на крестьянина-пахаря?..
...Вот и озеро теперь добивают – бьют его, грабят, кто как может и все поскорей бы да побольше, чтобы тут же за вином в магазин попасть...
Морозов вспомнил, как в тот, самый первый ихний год в этих местах в дальнем углу озера, в его лещевом заливе, Илексе, грохнул вдруг глухой взрыв. А потом лихие, крепко подпитые мужики возили и возили в лодке в деревню глушеного леща... Тогда кто-то из деревенских жителей все-таки не выдержал, не смолчал варварам-разбойникам, а там и позвонил в сельский совет, милиционеру. И милиционер вскоре прибыл на мотоцикле с коляской, но вместо глушителей-бандитов увез обратно полную коляску-люльку только что наглушенного нерестового леща... И все это под пьяный, разухабистый хохот...
...Люди добрые, где же теперь среди вас крестьянин-пахарь, человек-строитель? И что произошло? Почему природу-мать рвем мы на части?
...Глупая вроде бы вещь – кол, к которому привязывают сетку. Такой кол втыкает куда-нибудь возле берега почти каждый рыбак, промышляющий сетями – да и не один кол, а по числу сетей. Когда сети снимут, положено и кол выдернуть, из воды убрать и уж никак не оставлять его в озере, чтобы не портить воду, не пакостить. Когда еще жило, когда выполнялось всеми это правило?.. Теперь даже кол лень выдернуть и убрать его из воды. И хламят все, пакостят, не убирают теперь колы, мешают этими колами и лодкам, и другим сетям... И не вернутся теперь к прежним правилам – нет, не вернутся...
...Что это: лень, распущенность, падение нравов?.. А может, все-таки нужен и народу рулевой-кормчий, нужен капитанский мостик и без всякого бардака возле штурвала?.. И рулевой-кормчий – это не царь-бог, а идея-цель!
Тут Морозов всегда призывал себе в помощь свою умирающую деревню... Была в деревне работа, была совхозная бригада – был и порядок. Какой-никакой, а все-таки порядок. Но вот разогнали бригаду, ушла из деревни общинная работа и остался народ без кормчего-рулевого, без дела-работы... И все... И покатилась здесь жизнь, покатилась на глазах Морозова в тартарары... И уж лень стало что-то обиходить, убрать за собой, а там лень и убрать за собой кол от сетки... Лень просмолить по весне лодку – мол, все равно скоро здесь всему конец. Лень подправить крышу вовремя... А на лень вместо недавнего кормчего-рулевого выплеснула всю свою уничтожающую силу алкогольная зараза... Все равно – всему скоро конец...
Уж как только не пили здесь остававшиеся еще жители, как только не упражнялись в дурном винном деле разные, прибывшие сюда на ту же рыбалку или на летний отдых гости-дачники... Гости-дачники всегда были и до этого, да и в большем, поди, числе при живых родных и близких, проживавших тогда в деревушке, но раньше береглись, отступали в своем винном загуле перед работавшими людьми. А теперь нет работы – запивай губа срослась!
Столь невероятных пьяных приключений, какие происходили здесь, у него на глазах, Морозов, наверное, не видел за всю свою жизнь по всем иным, известным ему местам... Были здесь, в местном пьяном деле, и свои ухари-герои, и даже свои философы-мыслители.
Один такой философ-мыслитель, промышлявший по летнему времени сбором сосновой живицы, а по зиме живший в работниках у какой-нибудь одинокой старухи, как-то озадачил Морозова необычным вопросом:
– Вот скажи, Сергей Михайлович, а почему я, каким бы пьяным ни был, все равно домой приду? И где бы ни пил, а домой попадаю. И хоть сюда, в деревню, хоть в избушку – куда надо, туда и попаду. Не помню как, но попаду...
Этого философа-мыслителя от пьяного дела звали все Мишкой Горелым, потому что как-то по пьянке этот Мишка действительно однажды горел, но не сгорел до конца, долго отлеживался после этого в больнице, но все-таки выжил, вернулся обратно и к своему лесному промыслу, и к прежнему вину, за что снискал себе особое уважение: надо же, Мишка-то выжил, оклемался – живучий мужик-то, ничто и горелый.
Вникнув в суть вопроса, который задал ему Мишка Горелый, Морозов не сразу нашел, что ответить, на какое-то время задумался, не зная, что сказать этому Мишке, который на этот раз был почти трезв и спрашивал о способностях пьяного мужика находить дорогу домой, видимо, вполне серьезно... Но пока Морозов раздумывал, Мишка Горелый сам ответил на свой вопрос:
– А потому, Сергей Михайлович, что у русского мужика компаса в голове нет! Вот спаивают его и спаивают, бьют по голове и бьют, думают: все, конец, добили человека, лишили его компаса в жизни, бери его теперь голыми руками... Ан нет! Обвел русский мужик и тут всех вокруг пальца. А почему? А потому, что компас у него не в голове, а в жопе. Слыхал небось выражение: русский человек крепок задним умом. Это вот как раз и есть про мой компас. И не бось, Сергей Михайлович, ничего с русским мужиком никакое вино не сделает! Компас у нас в полном порядке!
...Вот тебе и на! Вот тебе и философская находка! Поспорь тут— и не поспоришь...
А Мишку ему было жалко. Добрый, тихий мужик, и в лес-то живицу направился собирать только потому, что любил лес, знал охоту. Но с охотой ничего не вышло – как у пьяницы милиция отобрала у него ружье, и Мишка вместо охоты занялся и в лесу спиртным промыслом, затащил туда как-то молочную флягу на пятьдесят литров, и в этой фляге из дрожжей и сахара успешно готовил крепкую брагу. А чтобы брага не мозолила никому глаза и не привлекала к себе служителей порядка, флягу с брагой старатель по пьяной части придумал зарывать в муравейник и серьезно утверждал теперь, что от муравьев брага выходит скорей и становится крепче...
Если бы совесть позволяла Морозову все это народное горе превращать в газетный юмор или в смешные оперетки, то, ей-богу, он мог бы безбедно прожить, приторговывая только сюжетами известных ему здесь пьяных приключений.
Конечно, основной пьяный тон в округе задавали не местные совхозные мужики, а близлежащий лесорубный поселок – там-то и гнездились главные ухари-герои по части бутылок. Но и эти ухари при живой рабочей деревне нечасто выбирали здешние места для своих пьяных подвигов. А что теперь? А теперь здесь, как в разбойном гнезде-малине: пей, ори, чуди... Сколько же всего видела эти бедная, осиротевшая земля... Сколько же выпало всего от пьяной, орущей, матерящейся, не считающейся ни с чем, разбойной лесорубной орды на долю нашего святого и в своем терпеливом мучении озера-жизни...
Первое свое пьяное нашествие лесорубная орда совершала каждый год где-то между майскими праздниками и Днем Победы – как раз в это время исправно из года в год в нашем озере и начинался нерест щуки.
Правда, и до этого, по зиме, по льду некоторые ухари-герои из лесорубного поселка нет-нет да и наведывались на озеро, без конца сверлили лед ледорубами, норовя отыскать сразу много рыбы, но, не имея, как всякие алкаши, взводимые вином, никакого терпения для ожидания той же рыбы, носились и носились по льду, подкрепляя себя из прихваченных и на рыбалку бутылок, и так с ором-криком и укатывали обратно домой, оставляя на память о себе долго чадящие после этого костры – и тут, не имея никакого старания-терпения, этот кочевой народишко не утруждал себя сбором дров для костра, а кидался к первой попавшейся ему на глаза сушине, упавшей по летнему времени в воду, и подпаливал ее для азарта и обогрева. Такие, долго чадившие после рыбачков и как-то сами по себе унявшие все-таки пламя, сушины были почти на всех наших островах. Черные, никак не подходившие к общему зеленому наряду жизни, эти стволы-головешки и по летнему времени торчали горьким следом пожара-нашествия, которое совершено было людьми, напрочь забывшими родную землю.
Но если по зиме, по льду, нашествия лесорубных отрядов на наше озеро были короткими и приходились только на воскресенье – на один-единственный день недели, то на щуку, на нерестящуюся щуку, жаждущие поживиться на доверчивой рыбе, являлись, начиная с первых майских дней, каждый вечер, и теперь каждый вечер, а то и каждую ночь до утра над заливом озера, что был по ту сторону деревни, висел мат-перемат крупно подпивших рабачков-ухарей...