Уважаемые читатели!

Вид материалаДокументы

Содержание


Об авторе
А чем занималась ваша мама?
Об училище вы говорили с родителями? Они вас поддер­живали?
То есть поступить было легко?
А во дворе с ребятами было неинтересно?
Насколько ваши произведения автобиографичны?
А вы знаете своих предков, откуда они?
Прямо из школы?
А за кого он воевал?
Были люди, на которых вам хотелось походить?
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   10   11

Об авторе

Анатолий Алексеевич Азольский родился 27 июля 1930 года в городе Вязьма в семье военнослужащего. Окончил Высшее военно-морское училище им. Фрунзе. Служил корабельным артиллеристом в Военно-морском флоте (1952-1954), работал в Кунцевском морском клубе ДОСААФ, был командиром тральщика, пришвартованного к пирсу спасательной станции на Москва-реке, затем работал на предприятиях Москвы инженером (до 1965 г), дежурным электриком. Первый рассказ напечатал в 1965 году. В 1967 году завершил роман «Степан Сергеевич», который был анонсирован журналом «Новый мир» на 1968 год, но не прошел цензуры. Известность Азольский получил только в перестройку после публикации в журналах «Новый мир» т «Знамя» романов «Степан Сергеевич» и «Затяжной выстрел». В «Континенте» он опубликовал несколько повестей и рассказов («Окурки», № 76; «Берлин – Москва – Берлин», № 79; из цикла «Ожоги», № 89, «Труба», №94; «Атомная болезнь», № 97; «Полет к Солнцу, № 97; «Патрикеев», № 101; «Не убий, № 120; «Неблагочестивый танкист», № 120). Член Русского ПЕН-центра. За повесть «Клетка» в 1997 году писатель получил русского «Букера».

Хочется начать с того, что почему-то мало замечено: Азольский – глубоко национален. Это истинно русский писатель, даже до самых мелких частностей художественного сознания и облика. Многие самые традиционные ментальные матрицы национального характера отозвались в его душе и творчестве, несмотря на то что жить ему пришлось в пору, для русской души далеко не прекрасную. Как многие считают, в пору ее мистической истерики и острого надрыва, ее едва ли не смертельного припадка.

Что ж удивляться, что в арсенале национальных культурных архетипов, из виртуального музея главных русских историй писатель взял ту, которая наиболее убедительно рифмовалось с отвратительным историческим матом на Русской равнине!?

Азольский рассказывал – с вариациями – всегда одну архитипически-русскую историю спасения – о герое, который ускользает из лап смерти. Он нагружал ее надлежащим социальным, историческим, экзистенциальным содержанием – и в современной словесности у него мало было в этом равных, - но главный посыл явственно сквозил в повествованиях.

Архетип героя Азольского: Одиссей из Полифема (а отчасти и у Калипсо), Мальчик-с-пальчик, Колобок. Я от дедушки Осипа Виссарионыча, кащеистого пахана, ушел, я от бабашки Софьи Власьевны, старой мегеры, ушел…Новейшая рефлексия о смысловой сути одной из главных русских сказок встает в содержание возможных базисных мыслей об Азольском, что называется, паз в паз.

Вот таков и герой Азольского. Человек воли и риска, жизнелюб и авантюрист. И даже иногда сочинитель – жизнь и розы о ней. Кажется, этот герой очень близок к автору. Уже своим положением в мире. Он сам был таким же подпольщиком советской эпохи, попавшись в силок ее длительного угасания в 70-80-х годах. Азольский постоянно жил жизнью своего героя. Принимал его жизнь очень близко к сердцу. А герой не хочет мириться с непреложным законом бытия. И – что важно – интересен писателю именно до того момента, пока не хочет смириться, пока не уползает в теплую тину и не замирает там насовсем.

Такой умелец. И такова его драматическая, патетическая, фантастическая и – пессимистическая эпопея.

Впрочем, пессимизм русской сказки никогда не становится уроком для персонажа прозы Азольского, не заставляет его опустить руки. Да и сам писатель был оптимистом вперекор очевидности. И пессимистом, спасавшимся от отчаяния творчеством.


Из интервью писателя:

- Война стала для вас потрясением на всю жизнь (если) уместно слово «потрясение»?

- Потрясением?.. Не помню. Все было так ново и удиви­тельно. За три недели до 22 июня я знал, что будет война. Мы жили в Риге, отца перевели туда служить из Орла. В начале мы жили в гостинице «Рим», потом нам дали квартиру на улице Кришьяниса Барона. Меня одели под латыша, мальчик я сообразительный, научился быстро говорить по-латышски, в гостинице на телефонном коммутаторе барышням помогал провода соединять. Латыши ненавидели русских, они останав­ливали меня на улице: «Вот немцы с Критом разделаются и за вас возьмутся». Немецкий десант как раз тогда на Крите высадился. Латыши считали, что немцы их не тронут. Отец знал, что войны не избежать, и догадывался о ее ходе, мать делала попытки отправить меня и сестру на восток. А отец: «Нельзя, запрещено». Ночью за неделю до 22 июня через всю Ригу шли наши войска, с востока на запад. Во время налетов латыши сидели на балконах и наблюдали. Город немцы не бомбили, только окраины с военными объектами. 27 июня в штабе округа спохватились, приехал грузовик, отвез нас на станцию, мы погрузились в эшелон. Немецкие летчики рассматривали нас из самолетов. Один­надцать суток эвакуации, Горьковская область. Там среди эва­куированных была семья из Ленинграда, в ней мальчик моих лет, горевший жаждой мщения, его отца убили, и мы с ним решили бежать на фронт. Но кому мы нужны безоружные? А километрах в пятнадцати от села была станция Кемары, через которую везли на Урал немецкие танки на переплавку. Мы там все обшарили и нашли хорошее оружие, парабеллум, еще что-то, принесли домой. Скоро на велосипедах прикатили ребята из НКВД и отобрали у нас оружие. Кто-то, значит, протрепался, мы ведь девчонкам хвастались...


- А чем занималась ваша мама?

- Преподавала русский язык. Отец в это время был на фронте. А в 1944 году его перевели в Москву. И мы все поехали в Москву.


- И как вам столица? Помните свое первое впечат­ление?

- Не помню. Привезли нас на Раушскую набережную, в гостиницу «Новомосковская». Сейчас она входит в систему «Балчуг-Кемпински». Она описана в «Степане Сергеиче» Оттуда я поехал в военно-морское училище…


- Об училище вы говорили с родителями? Они вас поддер­живали?

- Они поступили мудро, выложили свои претензии - «Куда ты едешь? Ты в Москве, у тебя хорошая голова, сдашь экзамены в любой институт». А тогда и без хорошей головы мож­но было поступить.


- То есть поступить было легко?

- Тогда были очень грамотные школьники. Я сейчас со смехом слушаю эти стенания: школьники замучены учебой нет времени ни на что! Пятый урок у нас заканчивался около часу дня, дома я обедал, делал за полчаса уроки - и прямиком в юношеский зал Библиотеки Ленина. Каждый день.


- А во дворе с ребятами было неинтересно?

- Нет. В библиотеке - интереснейшие книги. И девочки у меня пробуждался к ним тревожный интерес.


- А у вас в семье была библиотека? Или растерялась из-за переездов?

- Конечно, из-за переездов книг в доме почти не было. Мы жили скученно, в плохих жилищных условиях. В Риге на набережной Двины был книжный развал, сколько ж там книг! Из чьих-то библиотек, из подвалов, белогвардейская литера­тура. Страна хоть и стала советской республикой, но не теряла своего буржуазного прошлого. Если годовой доход был не более 50 000 рублей, разрешалась частная торговля. Почему-то помнится: десяток яиц в частной лавочке 90 копеек, в госмагазине — 1 рубль. Изобилие, границы закрыты, чтобы вся Россия не хлынула скупать Латвию. Приезжали туда в якобы творческие командировки. В гостинице, где я жил, остановилась Агния Барто, подарила мне книгу. Я был любо­знательный мальчик, крутился около Любови Орловой, с Александровым играл в шахматы. Они, наверное, принимали меня за латышского гостиничного боя. Уже много лет спустя, когда я писал сценарий на «Мосфильме», Александров был художественным руководителем объединения, я хотел ему напомнить Ригу, но он уже отходил от дел, становился каким-то забывчивым, рассеянным. Только соберутся что-то обсуждать, а он: «Ну, я к своей Любочке», портфель в руку — и на дачу.


- А на работе знали, что вы пишете?

- Нет. На всяком производстве существует коллективчик, который собирается на перекур в условленном месте, вроде все свои, но даже там я об этом не говорил. Зачем?


- Но все-таки вы своевольничали, раз из морского офицера переквалифицировались в прозаики?

- Ну, писать-то я начал еще в школе. А вот когда пришел в Высшее военно-морское училище —это бывший морской кадетский корпус, — то там, конечно, никако- го желания писать не было. Потом служил на линейном корабле «Сева­стополь», флагмане эскадры.


- Кем служили?

- Я был командиром батареи. И вахтенным офицером. Прослужил года полтора, потом был в штабе базы. Сейчас, кстати, обещал в «Дружбу народов» повесть «Военно-морская база» — она как раз об этом. А потом где я только не рабо­тал. Больше всего — электромонтером. Писать ведь надо утром, на све­жую голову. И работать надо там, где можно и читать, и думать. Вот я пятнадцать лет и трудился дежур­ным электромонтером. Сидел в дежурке. Если какой-нибудь началь­ник видел у меня чересчур «непод­ходящую» книгу Камю, напри­мер, — я говорил: «Советский электромонтер должен знать все!»

А впервые решил изложить свои мысли на бумаге, когда прочел какой-то .гнусный, дешевый военно-морской рассказик, написанный очень неумело. Ну вот и написал свой рассказ и понес в «Литературную Россию». Это уж потом, на гребне «перестройки», когда все на­чали постепенно разрешать, — меня стали печатать. А тогда, помню, мне в «Нашем современнике» так и сказали: «Ваш роман прекрасен, с большим интересом мы его прочи­тали, но по причинам, которые вам понятны, публиковать его не бу­дем». Так что весь этот период — до «перестройки» — я прекрасно знал, что «не подхожу».


- И что же, совсем ничего не печатали?

- Мелочь всякую, рассказик там в газете. Даже в журнале «Морской сборник», где какое-то время рабо­тал мой друг, несколько раз пыта­лись, но так и не напечатали. Это, кстати, уникальный журнал. За 150лет своего существования всегда выходил без сбоев, без единого пе­рерыва. Даже большевики его не тронули. И сейчас он, слава Богу, выходит.


- Значит, писали в стол?

- Жил! Не только писал в стол. Жизнь — это ведь не исключитель­но творчество. Творчество — это где-то там, между чашкой кофе на кухне и перекуром. Тем более что вне печатании есть и позитивная сторона — я свободен, на меня ни­кто не давит. Не то, что сейчас, когда все подгоняют. «Давай! Давай скорей!» Хотя нужна и обратная связь: читатель—журнал—автор. Надо знать, чего люди хотят, чем дышат...


- И как вам работается в нынешних условиях?

- Где-то с 1993 года я начал писать по-новому. Более компактно,

сжато. Так и повесть «Клетка» написана — та, за которую Букера дали. В этой разнузданной свистопляске, когда все орут, мельтешат, — ни одного голоса и не слышно. Потому нельзя писать длинно и нудно. Диалоги — в крайнем случае. В край­нем, когда без них не обойтись. Или когда они нужны с какой-то осо­бой, специфической целью. Сюжет диктует стиль, манеру изложения. Сюжет, который тобой пережит. Вот я недавно был в больнице, гулял во дворике и сидел возле женской консультации. Кто туда идет! И де­вочки совсем, и пары, и дамы. Поси­дишь так и думаешь: что их туда та­щит, зачем? Сразу возникает дюжина сюжетов. Строишь версии.

- Насколько ваши произведения автобиографичны?

Я все пропускаю через себя, наделяю героев своими чертами, у кого-то что-то заимствую без спроса, естественно.


- У вас, наверное, тонкий музыкальный слух? Ваши тексты пронизаны музыкой.

- Однажды меня напрямую спросили, учился ли я в музыкальной школе. Да, учился, по классу фортепиано в Орле ив Риге. Потом война началась, другая музыка зазвучала. В1997-м в составе жюри Букеровской премии был славист, профессор Шмидт из Гамбургского университета. После цере­монии он отвел меня в сторону и говорит: «Анатолий, мы всегда ли, какая же мелодия положена в основу абзацев "Клетки"? Мы даже ритм отбивали, там же настоящая симфония». Он угадал, эта симфония родилась в моей голове. Я ее слушал-слушал и под нее подстраивал фразы, поэтому получились такие громадные абзацы.


- Вы слышите отдельные ноты или сразу мелодию? И эта музыка связана только со словесным материалом?

- Только со словесным материалом. В больших вещах пульсация фраз внутри абзаца, главы. Стонущие партии скрипок обрываются, бывает, так, словно струны лопнули, и начинаю понимать: фальшивлю! Или вдруг загундосит саксофон. А бывает и того проще: чижик-пыжик, где ты был... Некоторые рассказы на таком треньканье и построены.


- Как получилось, что вам первый раз захотелось что-то написать? Какой-то импульс был?

Да, действительно, вот это странно. Я писал со школы. Мы издавали рукописный журнал «Во весь голос». Он где-то хранится у жены Олега Куденко, десять лет назад умершего, одно время он был редактором литературного вещания на радио. Мы с ним учились в одном классе, в 518-й московской школе. И пестовал нас замечательный преподаватель литературы — Леонид Леонидович Муравьев. К классикам он относился потребительски, слабости их знал. Выщипывайте, наставлял, из них то, что вам нравится, что вам духовно близко.


- А вы знаете своих предков, откуда они?

- Мать и отец из Могилевской губернии. Отец — из села Оршани Горецкого района, мать — из села Волынцево. Мои сестры ездили на родину матери, говорят, оттуда видно отцов­ское село, оно в пяти километрах. Из рассказов матери я понял, что ее семья жила своим трудом, но привольно, были коровы, лошади, овцы, живность. Мать девочкой поехала за образованием в Минск, в пединститут. И в Минск подался мой отец. Это был конец 20-х годов. Там они и встретились. Я родился в Вязьме. Через четыре года отец поехал в военную академию, в Харьков. А меня во втором классе арестовали, в восемь лет я узнал, что такое допрос в НКВД. Мать препода­вала русский язык слушателям иноземных государств. Я тас­кался с ней в гости и где-то увидел немецкий журнал, а в нем свастику. И дома на бумаге ее нарисовал. И вот меня хватают на допрос, все в полном соответствии с юридическими норма­ми.


- Прямо из школы?

- Нет, были каникулы. Товарищи из НКВД приехали в академическое общежитие. Вызвали меня и пионервожато­го — ведь на допросе несовершеннолетнего должен присут­ствовать педагог. Пионервожатый у нас был рыженький такой, Лева. Меня все спрашивали: «Кто тебя научил?» — «Ник- то». — «Нет, тебя надоумили. Тебя кто-то научил». Я стою на своем: «Нет». Долго длилась эта беседа. Я был пионером и знал, что нельзя врать.

- А откуда в НКВД узнали о вашем рисунке?

- Мы жили в вольном общежитии, дверь не закрывалась. Наверное, мальчишки прибежали ко мне домой, увидели ри­сунок... Это был мой первый и последний допрос.


- Возвращаясь к родословной... Чем занимались ваши деды и прадеды?

- Меня радует, что среди предков была бесшабашная фигура, — мой прадед как-то пропал на несколько лет, потом приезжал в село, разбрасывал по-махновски отрезы ситца, пьянку устроил. Года два назад сестра нашла фотографию, где мать со своим отцом. Статная, по-крестьянски одетая дева стоит, положив руку на плечо сидящего мужчины в солдат­ской шинели. Он раненым пришел с Гражданской войны, бо­лел. Может, я настроил себя увидеть его таким, каким мне хочется, но в простоте страдающего лица своего деда Матвея мне чудится изысканное благородство, то самое, что присуще великим труженикам.


- А за кого он воевал?

- Мне кажется, за красных. Это же Белоруссия. Я у отца спрашивал: «Почему в Белоруссии не было такого национализма, как на Украине?» — «Потому что Украина богатая, а Белоруссия бедная». Выживать надо было.


- В вашей жизни многое зависело от вас? По-вашему, «судьба» существует?

- От меня зависело следующее: раз ты щепка в этом мире, оставайся ею и плыви в потоке, стараясь, тем не менее обладать какой-то степенью свободы в пределах течения и щепки.


- Были люди, на которых вам хотелось походить?

- Нет, не было. Я как-то в собственном соку варился. Не хотели бы, чтобы сейчас вам было лет двадцать и выжили совершенно другой жизнью? Это невозможно, у меня четко выработанный мир. Мне кажется, все, к чему я пришел, - так это к своему. Мне 74 года, но все это было во мне и в пятьдесят, и в шесть лет.


- Жизнь чему-то вас научила?

- Нет.


И нет слов — Анатолий Азольский сказал о XX веке нечто весьма суще­ственное. Будь то школа младшего комсостава в «Окурках», московские за­дворки в «Норе» и «Трубе» или чересполосица советского ландшафта в «Клет­ке» — везде и всюду Азольский видит и войну, и ту эпоху в целом как враж­дебное пространство, в котором идеологически инфицированные убежден­ностью в своем праве на насилие и убийство системы отлавливают человека в хитрые ловушки и беспощадно затем уничтожают. Дракон пожирает всех без разбору. С ним нельзя вступить в соглашение. С ним нельзя пойти на компромисс. Ему нельзя верить. Такова его природа. Он сам себя не знает.

Режим был осмыслен Азольским как бродячий хаос, губительный и смертельный. Террор подобен мойре, не внимающей доводам здравого смыс­ла; он обрушивается без разбора на правых и виноватых, правоверных и инакомыслящих. И легче легкого пропасть за так. Для ровного счета.

Так остро, как у Азольского, подобная нелепость в нашей литературе, пожалуй, не переживалась. И здесь нет, и не было намека на мазохизм.

Дело в том, что ровно так, как он не любил жестокую и рабскую импе­рию губительных советов, так же, с такой же силой, он любил и уважал человека — причем не всякого, но человека, способного на вызов, на сопро­тивление, на борьбу. И даже на активность, чуждую фатализму, терпеливо­сти, тихому, незаметному стоицизму крестьянского и вообще простонарод­ного типа, - но и не сводящуюся к слепому бунту, к той дикой разинщине духа, которая на почве минувшего века была поводом к уголовщине и алкашеству. Герои Азольского — люди неожиданной смелости, но и, как пра­вило, люди точного расчета, практического ума, простой, но внятной этики.

Тихие свечи горят в других местах. И в других местах бродит слепая энергия отчаянности, куража. Именно там, где вспыхивает искра сопротивления, нужно искать героев нашего автора. Главный герой Азольского — заматерелый, опытный, сильный и дерзкий человек, об которого дракон обломал свои зубы. Это персонаж повестей «Окурки», «Берлин — Москва Берлин», «Нора», «Клетка», «Облдрамтеатр», «Труба»; романов «Кровь», «Диверсант»... На пери­ферии повествования появляются и персонажи, исполненные страхов и за­мирающие, как кролик, под тяжким взглядом удава. Но Азольскому нужен герой бесстрашный или, по крайней мере, способный быстро победить свой страх. Герой ничего не боится. У него отшиблен орган страха.

Это особая порода людей, выкованных неустанной борьбой с помра­ченным мирозданием. Они знают, что сама их жизнь — это уже достаточ­ный криминал. Что жить — смертельно опасно. Но нужно выжить. Сшибка этих двух истин определяет контур их судеб.

Их судьба богата происходящим — это одна большая авантюра. Здесь возникает еще одна аналогия: с авантюрным романом и с его персонажем, неунывающим пикаро. Герои Азольского — потомки Остапа Бендера, обер-авантюриста из баснословных времен, еще дававших повод для беззаботных игр с не смертельной судьбой. Но Остап хватал судьбу за хвост, героев Азольского судьба сама хватает так, что только держись. Судьба испытыва­ет, проверяет на излом. Герои эти не ищут приключений на свою голову. Им бы выжить.

Этот мир поражен злом, полон демонических энергий. Он похож на кошмарное сновидение, на лабиринт, где кругом тупики и нет ни одного счастливого выхода. Товарищ дракон съест кого захочет. Кушает и никого не слушает, как выражался один кремлевский долгожитель. Заглотит и не подавится. А в хотениях своих он волен. Предугадать их нельзя. Жизненное пространство героя становится местом активной смерти, это выжженная земля, мир страдания и небытия, мир, лишенный самомалейшего смысла.

У Азольского было многое, чтобы стать коммерчески успешным писателем.

Это внятность и цельность героя. В его героях нет «психологической сложности», рефлексии. Это люди простые и цельные - за счет здравого расчета. Жизнь слишком трудна, чтобы позволять себе внутреннюю проти­воречивость, чтобы культивировать внутреннюю сложность, рефлексивность. Вопрос стоит просто: или— или. Или ты их, или они тебя. Быть - или не быть. Психология уступает свои позиции онтологии. Герой строит жизнь из поступков и расчета, а не из рефлексии. Выживает тот, кто не попада­ет в учетный стол, кто не зафиксирован первым отделом. Тот, кто играет со стандартом. Система не умеет схватить оригинала. В «Клетке» Азоль­ский, кажется, договаривает до конца: успех сулит не просто самобытность ума и таланта, а хитроумие Одиссея, «преступный» умысел (притом, что преступление против режима — вообще тут не проступок). Рефлексии хва­тает на одну ночь. Когда, скажем, Баринов, попав в чекистский застенок и в одночасье поседев, свел концы с концами и сообразил, что этот режим - ему враг. Похоронил себя, ничтожного и жалкого, того Ивана Баринова, который и вчера, и в прошлые годы стоял на коленях перед этой властью, которая не своя, а вражеская. И с тех пор твердо исходил из этого знания. И убивает, скажем, не раздумывая. Не копаясь в душе, не отыскивая в ней оправдательных и самооправдательных аргументов, без жалости и снисхож­дения. Давит гадину.

Это и способность лихо вязать узлы интриги, создавая конструкции де­тектива и триллера. Азольский умел погрузить читателя в атмосферу мо­рока и опасности. Тревожный и смертельный холодок щекочет темя. Жизнь без гарантий, постоянно рискующая сорваться в смерть. Тесей подставлен Минотавру, а клубок Ариадны потерян. Да и где она, Ариадна? (В отличие от античного мифа и волшебной сказки женщина у Азольского не выручает ге­роя и не становится ему подарком на финише.) Вопрос о жизни и смерти решается в пределах мгновения. Из целеустановки героя рождается у писа­теля детектив/триллер. Герой вынужден каждый день идти на бой, разгады­вать, какую каверзу подстраивает ему мир, какие козни замышляют совет­ские бесы. Герой явно преступен в глазах власти и должен таиться, скры­ваться, ускользать. А писатель из этого строит свою интригу. Иными сло­вами, матрица детектива и триллера, как и матрица производственного романа привлекаются автором для удобства размышлений на излюбленную его тему: о мире и человеке.

Азольский никогда никого не учил. Ничего не вменял. Авторитетное, про­роческое слово — это не в его арсенале. Как-то он признался в симпатии к Чехову и в антипатии к Толстому. Из этого многое вытекает. Но не все. Как Чехов, не стремясь к тому, учит нас сочувствию и состраданию, как чуждый дидактики Бродский учит быть человеком в несчастии и пораже­нии, так и Азольский (невольно!) учит — стоическому мужеству, нелегкому искусству быть мужчиной, стоять на своем, бороться и побеждать. «Ди­версанту» он дал подзаголовок: «Назидательный роман для юношей и деву­шек». Возможно, это от отчаянья. Слишком уж неутешительны должны были быть выводы Азольского о нынешнем человеческом контингенте. И дело не только в возрастном скепсисе: да, были люди в наше время. Конечно, с кочки сегодняшних понятий, имея в виду современного человека — размазню и соглашателя,— трудно представить, что XX век рождал не только мер­завцев и их жертв, не только алчных хищников и жалких овец, но и иного рода люд вольнолюбивый и отчаянный.

В чем-то главном герои Азольского похожи на персонажей прозы Грэма Грина или кино Анджея Вайды.

Та реальность, которая изображена в прозе Азольского, предпринимаемых героями попыток выстроить смысл. Многие герои, так упорно реализующие себя в ненадежном мире лжи и прово­кации, обмана и предательства, чают надежности и пытаются выйти к истине. Найти истину - вот их сокровенная цель. Детективный сюжет оказы­вается продиктован этим экзистенциальным порывом: герой затевает рас­следование, надеясь докопаться до беспартийной, настоящей истины факта, герою Азольского присуще редкое по силе, отчаянное стремление как-нибудь сохранить ощущение собственной наличности, подлинный остаток в мнимом мире советской фальши.

Когда знакомые, полузнакомые и вовсе незнакомые люди спрашивают меня: а что бы почитать, — я практически всегда отвечаю: «Азольский», и практически всегда по­падаю — если не в «десятку», то в «восьмерку». Это не прицельная стрельба, здесь все просто: люди в большинстве своем читают детективы. Немногие при этом читают хо­рошие детективы. И малая часть — хорошую прозу. Анатолий Азольский в этом смы­сле — писатель для всех. Инерция требует: «на все времена», но с этим, кажется, сложнее. Проза Азольского удивительно точно скроена и увязана под одну отдельно взятую эпоху, — вероятно, в какой-то момент книги Азольского окажутся в нише «историче­ский роман», в ряду с Вальтером Скоттом. Дюма и Сенкевичем. Но, кажется, они будут несколько выбиваться из ряда: слишком «недекоративная» там история. Авантюра там неотделима от исторического духа, и мне трудно себе представить, как читают Азоль­ского люди из нового времени, едва ли понимающие органику его романов и воспринимающие исключительно интригу. Однако же читают.

Он шел вместе со своими героями их путями зла и путями добра. Те­перь этот его путь приходится считать пройденным до конца.

Горько.