Олег Слободчиков по прозвищу пенда

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   20   21   22   23   24   25   26   27   ...   31
1, припоминая пройденное устье притока справа. И вдруг все слышанное, на много раз выспрошенное у встречавшихся тунгусов соединилось в его голове. И показалось передовщику, что узнал он это, никогда не виданное им прежде, место.

— Братцы! — сказал, удивленно оглядываясь. — Братцы! А ведь мы дошли! — Он скинул колпак и стал креститься, восторженно вглядываясь в неширокий изгиб реки, в приметную седловину. Ватажные вертели головами, не понимая, о чем бормочет передовщик с таким видом, будто сподобился узреть ангела.

— Дошли! — засвистел Пенда, подбрасывая казачий колпак.

Удивленно озираясь, стали признавать промышленные приметы волока к той самой реке, о которой много лет слышали пересказы разных людей и народов, к той стране, куда вел великий и тайный сибирский тес. И проклятые пороги с каменными щеками, и высокая мачтовая сосна по берегам, даже серое небо — все вокруг повеселело. Полуденное солнце, прорвав облачность, прыснуло лучами прямо в лица.

Куда делась усталость! Струги вытащили на берег подальше от воды, разожгли костры, вместо долгожданного отдыха наспех перекусили.

— Хоть бы глянуть, что там! — шмыгнул мокрым носом Тугарин, кивнув на восход.

— Такой же холм! — проворчал Нехорошко. Глянул на седловину, почесал обломанными ногтями под вислым клином бороды. — Однако до вечера-то можно успеть, — согласился с холмогорцем.

— Половина ватаги — у стругов, остальные — со мной, — торопливо отплевываясь рыбьими костями, прошепелявил передовщик.

— По жребию! — вспылил Ивашка Москвитин. — Чуть что — молодые в дозор, хоть у иных молодых бороды не хуже.

— Кто хочет остаться? — вскинул голову передовщик. Глаза его насмешливо блестели. — Никто? Кому весной не терпелось вернуться по домам — те и останутся. Алекса Шелковник — за старшего. Разбить табор на дневку. Наловить рыбы, ну и все остальное. Как всегда, — приказал весело.

Поскольку весной было много сомневавшихся, они стали препираться между собой. И Пенда сам назначил из них десяток дозорных. Впереди толпы в три десятка вооруженных людей он пошел к седловине.

И вот уже стояли обожженные солнцем, изъеденные до язв гнусом люди и смотрели на далекую полноводную реку. Тунгуска была рядом. Река, к которой шли три лета, пролегала в глубокой впадине. Глаза передовщика привычно оценивали волок по ручьям, стекавшим в долину и по склону. Взволнованно стучало сердце, любуясь видимой плавной извилиной полноводного русла.

Втайне все ждали большего. Надеялись сразу увидеть рубленые стены города, равнины возделанных полей и избы деревень. Или хотя бы острожек, из которого выйдут былинной красоты люди да благочестивые, мудрые старцы.

Никаких признаков жилья по берегам не было. По ним, сколько видел глаз, тянулась черновая тайга. Утки и гуси сбивались в стаи для дальнего перелета, кружили в небе ястребы, высматривая хилых, увечных, отбившихся одиночек.

— Низина-то! — сняв шапку, вытирал вспотевший лоб Сивобород. Он тяжело дышал после ходьбы. — Будто из пекла река течет.

— Это мы в горы влезли! — ответил за всех Федотка. — Три лета волоклись.

Сивобород не удостоил молодых ни взглядом, ни спором. Плешину с расходившимися от нее редкими, вислыми, влажными от пота волосами облепила мошка. Гороховец наотмашь хлестнул по ней мозолистой ладонью, торопливо перекрестился и покрыл сырую голову шапкой.

Федотка, постояв в задумчивости, перекинул на другое плечо нарочитую пищаль с чеканным серебряным узором на зелейнике:

— Водицы бы той испить, — вздохнул. — Да не успеем к ночи. — Так как передовщик молчал, очарованно вглядываясь в даль, спросил: — Где зимовать будем?

Загалдели промышленные, поглядывая то в одну, то в другую сторону: на подволок и спуск. Сметливым взглядом строителей и воинов осматривали склоны, лес, ручьи.

— Подумаем! — запоздало ответил передовщик. — Завтра сходим, — мотнул головой в сторону реки, — по­смотрим вблизи. — Повертев головой по сторонам, добавил: — Пожалуй, струги надо будет сразу на этот склон переволочь. Да и зимовье где-то здесь ставить. Крепкое, да ладное. Что за народы вокруг, далеко ли и сколько их — не знаем!

— Что томить-то бездельем? — возмущались дозорные, когда узнали от вернувшихся, что те реку видели, а до нее еще только собираются идти на другой день. — Или уже здесь зимовье рубить, или волочься в гору.

Ватага сидела вокруг большого костра, рассуждая о делах. Передовщик, много молчавший после возвращения с седловины, просил слова:

— Я ли призывал когда-нибудь к возвращению по Тунгуске-реке? — спросил, оглядывая ватажных. — И все вы перед Святой Пасхой решили возвращаться иным путем. Но судьбы своей мы знать не можем. А земли и народы вокруг неведомые. Как перезимуем — один Господь ведает. Если кому-то выпадет возвращаться побитыми и хворыми, то с этого места только струг на воду столкни — и понесет река к Троицкому монастырю. А куда принесет река та, что за горой, — того никто не знает.

Если решим твердо идти вперед, ожесточим сердца свои и мысли отступные прогоним — надо волочиться за гору и там ставить зимовье крепкое да разведать реку. А если с опаской да со страхом на закат оглядываться начнем — лучше здесь оставаться. А по весне — как Бог даст: волочься ли за гору или по реке плыть обратным путем.

Сказал он так и свесил голову в ветхом казачьем колпаке. Холмогорцы задумались, покачивая высокими шапками, устюжане в натянутых до бровей кашниках примолкли, туруханцы да гороховцы в сибирских меховых шапках затылки почесывали.

Вскочил на ноги, бросил кашник на землю скандальный Нехорошко. Воскликнул рассерженно:

— Коли по весне меня не послушались и обратно не поплыли, теперь ли о том думать? Кто ходил на гору, пусть с утра волокут на нее струги. А мы пойдем смотреть великую реку. Хочу первым воды испить!

Бросил к его кашнику свой торчок Тугарин-холмогорец.

— По жребию! — вскрикнул Ивашка Москвитин. Ему, как и всем молодым, тоже хотелось идти к реке.

И решил сход: всем, кто оставался в этот день при стругах, — утром идти. По жребию отправить с ними десяток ертаулов с передовщиком. Остальным не спеша проведать ручьи и начать волок.

На другой день отправились за гору с рассветом.

Молодые убежали вперед, передовщик не стал их окликать. Он повернул к пади, в которой начинался ручей. Напрямик со склона струги к реке не спустить: слишком густ и крепок был здешний лес. Наметанным глазом оглядывая ручьи и речки, он думал, что волок по ним не так уж труден.

Гюргий Москвитин, отец Ивашки, указал стволом мушкета на круглую, как полушарие, сопку, густо поросшую лесом.

— Для зимовья гора хороша! — подсказал передовщику. Тот оглядел ручей и склон. Пожал плечами — до реки далековато. — Ни сверху не подойти, ни снизу, — цокал языком старый Гюргий.

Вдвоем они поднялись к сопке. Увидели, как молодые подбегают к реке. За ними, припадая на ногу, гнался Нехорошко.

— Ругает, поди, молодцов почем зря! — усмехнулся старый Москвитин. — Ивашка-то мой шибко груб стал. В мужицкую пору входит. Ты его степени, не жалей.

— Ты — отец! — огрызнулся передовщик.

— Тебя лучше послушает, — смутился промышленный. — Меня почитает, а делает по-своему.

Пенда осмотрелся по сторонам.

— А что? — притопнул весело. — Доброе место. И струги рядом с зимовьем можно ставить. Не бояться, что сожгут или изрубят. А по большой воде к реке спустить — на день хлопот.

Когда передовщик с Гюргием вышли на берег, там уже горел костер и пахло печеной птицей. Чавкая мокрыми бахилами, с реки подошел Семейка Шелковников. Под жабры он нес две рыбины, волочившие хвостами по земле. Рассевшись вокруг огня, промышленные как-то умиленно, без споров, поглядывали на реку. А она чаровала блистающей гладью русла, зелеными травами по берегам, где кормились и хлопали крыльями тысячи птиц. От воды пахло рыбой.

— Не дали первому испить? — насмешливо спросил Нехорошку передовщик. Тот смущенно улыбнулся, приветливо кивнул. — Как вода-то? Сладкая?

— Медовая! — посмеиваясь, бросил рыбин в стороне от костра Семейка. — Сколь лет солоноватую из Тунгуски хлебали.

— И теплая! — У Ивашки Москвитина и у Угрюмки головы были мокрыми. Купались после Ильина дня.
Не к добру. Печеные утки да гуси в Успенский пост — опять грех.

— Глубока да быстра! — удивленно пробормотал Нехорошко без обычного раздражения. — А гнуса — так же, — посмеиваясь, шлепнул ладонью по морщинистой шее.

Гюргий с передовщиком спустились к воде. Крестясь, поминая Богородицу, святых Илью и Николу, опустились на колени. Пили долго, мелкими глотками, то и дело отрываясь. Намокшие бороды под водой шевелились, будто рыбьи спины.

— Дошли, слава Богу! — распрямился, отжимая бороду, старый Москвитин и положил поясной поклон
за реку.

— Синеулька! — подзадоривал толмача Ивашка Москвитин. — Все у вас «бира» да «бира» — вся Сибира из одних бира, как эту реку тунгусы зовут?

— Илэлэунэ! — ответил тот, не отрывая глаз от огня.

— То бишь тунгусскя река, — ухмыльнулся устюжанин. — У них все реки тунгусские. А об эту язык сломаешь! — Ивашка попробовал повторить сказанное толмачом: — «Елеуна?»… Поди, водяной дедушка не обидится за наши языки костлявые. Мы его одарим.

— Что мелешь, ботало устюжское? — суеверно окликнул ватажного холмогорец Тугарин. — Где подарки?

— Завтра гуся добудем! — ничуть не смутился Ивашка. — Вон их сколько, — кивнул на реку.

Возле противного берега, поросшего зеленой осокой, плавали стаей очень крупные гуси. Добыть таких красавцев живьем было не просто. Птицы радовались прожитому дню, то и дело задирали головы, хлопали оперившимися крыльями.


В середине августа, к Успенью, струги вытащили к Юрьевой горе, которую высмотрел старый Гюргий Москвитин. Другого — лучшего места для зимовья ватажные не нашли.

Давно закончился ржаной припас. Остатки соли берегли на праздники. В округе было много ягоды, птицы и зверя. Река кишела рыбой. Но без хлеба лица людей осунулись, глаза были усталыми и злыми.

Особенно тяжко переносили бесхлебье устюжане и холмогорцы. Хоть и похвалялись «моржееды», что поморам в обычай зимовать без ржаного припаса, сами еле ноги таскали.

Сперва в постные дни стали скверниться рыбой и птицей туруханцы с гороховцами. Холмогорцы еще крепились на заболони и кореньях, но не выдержали и они. Следом, едва ли не на другой день, поддались соблазну и греху устюжане: уморить себя голодом до смерти — грех того хуже.

Припасом были обеспокоены все. Знали: на мясе и рыбе зиму не продержаться. То, что к йохам надо плыть, говорилось каждый день. Ертаулы ходили вверх по реке день — признаков оседлых людей не встретили. По тунгусским сказам, надо было плыть к полночи. Сколько плыть — о том толковали по-разному.

Сплавляться к зиме всей ватагой не решились. Известно, что «йохи» промышляли соболя. Если бы они и встретили ватажных, как родню, нельзя было тем злоупотребить. Жить поблизости, промышлять в чужих угодьях — и Бога, и йохов гневить. Не хватало горя, чтобы и в неведомой стране с единокровниками, единоверцами перессориться.

Надумали ватажные отправить по реке двенадцать бурлаков при двух стругах: по трое от устюжан и холмогорцев, четверых от туруханцев и гороховцев да передовщика с толмачом. И дали ертаулам для мены десять сороков соболишек, которые по мангазейским ценам шли не меньше двадцати рублей за сорок. И наказали: даже если встретят среди йохов родственников дальних — все равно за каждого соболя торговаться для выгоды всей ватаги, ни дня ради безделья и любопытства не задерживаться, но спешить с хлебом обратно.

Туруханцы с гороховцами кинули жребий и без споров назвали своих посыльных. Холмогорцы договорились между собой, устюжане заспорили. Выпал жребий плыть Нехорошке и Семейке Шелковникову. Сколько не уговаривал вздорного устюжанина старый Алекса Шелковников дать ему жребий, чтобы плыть с сыном, не уступил Нехорошко, приговаривая, что, дескать, Бог решил, то не им, грешным, переиначивать.

И как сказал он эти слова, над головой села на сук ворона, птица зловредная. Почесала лапой клюв, каркнула и дриснула прямо на шапку Нехорошки. Перекрестившись испуганно, тот стер помет пучком мха, опечалился, но жребия не отдал.

Ивашка Москвитин благодарил судьбу, Угрюмка был обижен на передовщика: о том, чтобы ему плыть или жребий бросать, — и разговора не было.

Не откладывая дел, Лука Москвитин пробормотал молитву, читаемую перед всяким начинаемым делом. Ватажные дружно подпели. Надев шапки, спустились с Юрьевой горы. Выбрали под ней два струга получше и полегче. С весельем и с приговором поволокли их вниз. При том окликали мучеников Флора и Лавра, просили дать силу конскую, двужильную. Работать в тот день на конях — было грешно: «Серко кряхтит, да тянет». Людям же в такой день себя жалеть не полагалось: глядишь, умилостивятся святые Флор и Лавр — дадут овса на кашу.

Верст с шесть волокли струги по ручью, пока те не пошли сами, войдя в широкий приток. Здесь простились ертаулы с ватагой, отдавая и принимая последние наказы. И поплыли они, с опаской, на двух судах.

При впадении притока в реку течение было быстрым, глубина большая. В лесу ревели дикие олени. Начинались бои рогачей. К ночи похолодало так, что прибило гнус. Кутаясь в парку у костра, ворчал Нехорошко:

— Хвалились бабы бабьим летом, а того не ведали, что подходит сентябрь! — Он говорил, и парок клубился над бородой.

Утром пал туман — будто глаза залепил. Передовщик не решился плыть в неведомое, не видя концы своих весел, и велел дожидаться светлого дня. Ертаулы сидели у костра, прислушиваясь к звукам большой реки. Пекли рыбу, пили ягодные отвары.

Нехорошко то и дело впадал в забытье, глядя на угли костра. Непривычно и неловко было видеть его таким отстраненным от забот дня.

— Отчего в печали? — спросил передовщик.

Тот поднял на него тоскливые глаза:

— Ночесь крепко спалось, во сне недоброе привиделось.

И пока думал Пенда, как утешить устюжанина, тот срдито тряхнул бороденкой и зловредно просипел простуженным голосом:

— Надо дедушку одарить! Еще прошлый раз обещали. — Укорил молодых взглядом: — Сходили бы вдоль берега по самой кромке, за гусем!

Синеулька, томившийся ожиданием, с готовностью взял свой лук, подергал тетиву, выбрал из колчана три стрелы с тупыми наконечниками. Федотка с Семейкой стали собираться. Ивашка Москвитин перебирал стрелы, выискивая лучшие.

— В воду не лезть и от воды не уходить! — наказал передовщик. — А станет крутить леший — кричите!

Ушли молодые, будто растворились в белом дыме. И долго еще слышался стук камней под их ногами. С реки доносились крики птиц, хлопанье крыльев. Вдруг и русалки-моргуньи хлопали в ладоши, тайгуны-лешие голосили в лесу, передразнивая птиц, попугивая людей. К отплытию все было готово. Оставалось только ждать.

Тугарин, глубоко вздохнув, мосластыми руками содрал с плеч заячью парку, дубленную баданом, достал иглу, моток сухих жил, стал накладывать заплату и стягивать расползавшиеся швы.

— В путь-дорогу не шил бы! — задиристо укорил Нехорошко.

— Мы всякий день в пути! — огрызнулся холмогорец, с хрустом прокалывая иглой мягкую кожу.

Глядя на него, и другие взялись за мелкий ремонт одежды.

Туман редел. Вскоре на востоке золотистым пятном заблистало солнце. Почти рядом послышались вздорные человечьи голоса, крики и смех.

— Балуют! — прислушиваясь, перекрестился Нехорошко.

Тугарин смахнул за плечо длинную вислую прядь седеющих волос, насторожил облупившееся, коричневое от загара ухо.

— Наши балуют! — узнал голоса. — Уж в бородах, а все юнцы. — Холмогорец вздохнул. — Возмужали среди леших, бедные.

— Может, оно и лучше! — проворчал поперечный устюжанин, вспомнив что-то свое, давнее. Взглянул на передовщика, вздохнул, жалея то ли ватажную молодежь, то ли себя самого: — Хотя — как знать! — усомнился и добавил: — Кому как писано, тому так сбудется!

С реки донесся надрывный крик.

— Бык ревет?

— Гусь! — прислушался Тугарин: — Добыли для дедушки.

Развеяло туман над рекой. Но другого берега не было видно. Вернулись молодые. Они смеялись, удерживая раненого гуся, который и клевался, и вырывался из рук. Нехорошко вскочил, стал бечевой обвязывать ноги и крылья птицы.

Одарив водяного, промышленные покидали в струги нехитрый скарб, залили костер и, столкнув суда на воду, разобрали весла. Течение реки подхватило их и понесло вдоль берега. По знаку передовщика струги развернулись к полночи, гребцы налегли на весла.

— «Радуйся, преславный в бедах заступник; радуйся, превеликий в напастях защитник», — сняв шапку, запел сиплым голосом передовщик. С двух стругов, с хеканьем наваливаясь на весла, ему подпели:

— «К чудному заступлению твоему притекаем… Радуйся, плавающих посреди пучины добрый кормчий…»

Струги выходили на безопасный стрежень. Песнь гребцов разносилась по реке, пугая уток и гусей, то и дело с шумом снимавшихся с воды. Высоко в небе, курлыча, пролетели к югу журавли. Березы свесили к воде желтые листья. Багряным цветом зари налился осиновый лист.

В подгоняемых течением стругах промышленные пели, восхваляя Богородицу, не раз укрывавшую от бед, Господа Вседержителя, чьим чудным помыслом живет всякая тварь на земле.

К вечеру река повернула к восходу. Ертаулы выгребли к высокому правому берегу и увидели вдали устье притока — такого же широкого, как сама река. Против высокого яра сливались воедино два многоводных русла. Вскипая крутыми волнами, они роднились и уносились к полночи могучим степенным потоком.

Передовщик высмотрел ниже устья пологий остров, покрытый двадцатисаженными соснами в два обхвата. Он уже прикидывал, где переправиться через волнующийся слив. С другого струга крикнули, указывая на яр, возле которого держались суда. Там среди деревьев висел дым.

Встречи со здешними тунгусами для разговора о йохах передовщик ждал с нетерпением и велел причалить к песчаной отмели. Двое посыльных взобрались на яр, замахали руками, показывая, что разглядели за деревьями островерхие тунгусские чумы — дю.

По указу передовщика струги вытащили на сушу, чтобы ночевать у воды. Оставив возле них людей, Пенда опоясался саблей. Федотка с Синеулем перетянули чресла кушаками и навесили тесаки. Один — с неразлучным луком, другой — с нарочитой пищалью следом за передовщиком отправились в посольство.

С урыкита навстречу гостям никто не вышел. Зарычали тунгусские собаки, не приученные лаять на людей. Вожак принужденно тявкнул. Из чумов никто не показался, будто были пусты. Хотя над одним мельтешил горячий воздух очага. Наконец из леса появилась женщина с отесанной жердью. Длинные черные волосы были распущены по плечам, как у ведьм и русалок. Большие черные глаза смотрели пристально и настороженно. К ней, как к хозяйке, безбоязненно подошли два оленя.

Глянув на гостей неприязненно, она что-то пробормотала в ответ на приветствие Синеуля — да так и впилась в него глазами. Из чума, над которым курился призрачный дымок, выполз старик с двумя седыми косами по плечам. Из-за полога выглянула сморщенная беззубая старуха. Из другого чума смущенно выскочили трое смуглых ребятишек в длинных кожаных рубахах. Прижались к женщине, как утята к утке. Она, что-то буркнув, подтолкнула их к лесу. Робкой стайкой детишки скрылись за кустарником.

Передовщик заметил, как напрягался Синеуль, хрипел и вздрагивал, но старался быть приветливым, растягивал тонкие губы на гладком лице. А вместо улыбки получался оскал. Не дождавшись ответа, он второй и третий раз пролопотал, что «луча» ищут йохов. Женщина молчала, вглядываясь в его лицо. Руки ее судорожно перебирали тяжелую жердину, будто она собиралась защищаться от нападения.

Старик, услышав вопрос, что-то хмуро ответил толмачу. Ни насмешки, ни укора в его словах не было. Но у Синеульки сверкнули глаза, а на лице выступили багровые пятна. Заметив перемену в госте, старик со старухой удивленно переглянулись. Старик стал обстоятельно рассказывать, когда и где последний раз видел йохов. Синеуль отрывисто переводил сказанное. Голос его срывался.

Ничто не ускользало от цепких глаз казака, но того, что происходило среди тунгусов, ни понять, ни растолковать себе не мог. Удивлялся только, отчего разгораются и дичают вечно печальные глаза толмача.

— Спроси — сидячие или кочуют? — подсказал Федотка, снял с плеча пищаль и прислонил к дереву.

Но вместо вопроса Пенда услышал, как толмач скороговоркой стал расспрашивать о момолеях и Ульбимчо-сонинге. Старик, глядя на него сквозь морщины, печально отвечал короткими односложными фразами.

Вдруг Синеуль заулыбался, став удивительно похожим на свою сестру. Глаза его заблистали, и он запел, изумляя Пенду и Федотку. Не прерывая напевной речи, скинул с плеча лук, шагнул к чуму, оттолкнул высунувшуюся из-за полога старуху, протиснулся внутрь. Песня зазвучала громче. И завыла вдруг старуха, старик испуганно кинулся к пологу на больных, подгибавшихся ногах. Передовщик почуял неладное, бросился к старухе, скребущей ногтями порог.

Когда он откинул полог — было поздно. Синеуль обернулся с сияющими глазами. Такого лица у него никто из ватажных не видел. Рука толмача сжимала черенок чужой рогатины. Острое лезвие было обагрено. На шкурах возле очага хрипел перерезанным горлом косатый тунгусский мужик.

Передовщик схватил толмача за ворот парки и вышвырнул из чума вместе с окровавленной рогатиной. Старуха завыла с новой силой, а старик сжался в комок, не смея глянуть за полог. Ритмично причитая, он раскачивался на четвереньках, нараспев бормоча молитвы на свой манер.

Пенда разглядел, что зарезанный был подран медведем. Грудь и живот походили на сплошную коросту, обложенную листьями и травами. По коросте лениво ползали жирные мухи. Старуха, подвывая, отгоняла их морщинистой рукой.

Передовщик выскочил из чума, схватил за плечо смеющегося толмача. Тот глядел мимо незрячими глазами и громко говорил по-тунгусски:

— Я — Синеуль, сын Минчака, одигон ханаева племени! Я разыскал врага Ульбимчо-сонинга и убил его!

Глядя разъяренно, передовщик понял, что вразумлять толмача бесполезно.

— Отыскал-таки! — прохрипел, скрипнув зубами, и толкнул очарованного Федотке. Тот обхватил его одной рукой. Накинув на плечо лук, подхватил пищаль, направляясь к стругам. Передовщик обернулся к тому месту, где молча стояла женщина с жердиной, виновато развел руками.

Он забрал у Федотки лук со стрелами. Часто оборачиваясь, стал отступать к берегу, прикрывая спины товарищей. Но никто не нападал, не кидался следом. Не вскрикнула, не сошла с места тунгуска, пока не скрылись за деревьями два потрясенных горем чума.

На берегу горел костер, пахло пекущейся рыбой. Увидев возвращавшихся послов, промышленные с недоумением поднялись с мест. Передовщик и Федотка волокли под руки толмача, поторапливая его тычками. Тот невпопад переставлял ноги, улыбался и горланил тунгусскую песню. Таким Синеульку не видел никто из ватажных.

Вернувшиеся бросили его у костра.

Высвободившись из их рук, он опустился на корточки, хихикая и что-то бормоча.

— Опоили новокреста? — стали выспрашивать промышленные. Ивашка Москвитин похлопал толмача по плечу:

— Загулял, андаги?