Олег Слободчиков по прозвищу пенда

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   31
1, размышляя, какой зимы ждать при таких чудных приметах. Ржаного припаса было мало: впроголодь до осени не растянуть. Толокна да круп того меньше. Масла постного да меда — до Рождества только. Ни погоды к промыслам, ни покоя — немирные тунгусы кругом.

На другой день после Покрова, на мучеников Киприана и Устинью, помощников и заступников от бесовских чар и соблазнов, с западной стороны показались люди с навьюченными оленями. И было их так много для обычной охоты или для родовой перекочевки, что караульный тревожно засвистел, призывая к оружию.

С саблей в руке на нагородни вскочил передовщик. Глянул на закат и велел готовиться к бою. Ватажные заняли места к обороне, опоясались тесаками, заткнули топоры за кушаки. Уж подсыпана была натруска на полки ружей. Дымили принесенные из избы головешки. А тунгусы беззаботно приближались и приближались.

Видно было до полусотни завьюченных и ездовых оленей. На иных сидели старики, женщины и дети. С полсотни тунгусов с луками и с рогатинами шли пешими. Едва они подошли к краю леса, передовщик велел запалить фитили. И тут же отменил наказ, пребывая в сомнении.

— Здешние тунгусы скорей сами под пули полезут, чем подставят оленей! — пробурчал в бороду.

Неспешно поднялся на нагородни Синеулька. Передовщик, обругав его за медлительность, кивнул на подступавших.

Щуря на ветру зоркие глаза, толмач сказал с обычной мрачностью:

— Одигон, дялви! 2 — и указал рукой на двух отделившихся от стана.

Гости уже остановились у кромки леса на просеке, где ватажные валили деревья для зимовья, а из сучков сложили поленницы. Там тунгусы стали распрягать оленей.

Присмотревшись к двум посыльным, Пенда узнал Минчака с Укдой. Свистнул, махнул рукой, успокаивая стоявших с мушкетами и пищалями за частоколом.

— Угрюмка с Сенькой — к воротам! — распорядился. — Холмогорцы с устюжанами — встречать гостей. Гороховским и туруханским быть в дозоре.

— А тебе с толмачом родню потчевать! — язвительно усмехнулся поперечный Нехорошко, влезший на нагородни безоружным. Лицо его было распалено жаром очага. Борода блестела, редкие волосы на темени шевелились от устойчивого ветра. Он готовил обед.

— Глаза-то протер бы! — неприязненно глянул на него передовщик. — Да рыбы напек бы по-устюжски, чтобы было чем хвалиться перед послами.

Польщенный Нехорошко, еще поворчав для острастки, крикнул во двор:

— Семейка! Сними с лабаза щук ладных с полдюжины! — Стал спускаться с нагородней по лестнице, лицом к избе: — Да налимов мелких… Да брусники, — распорядился, ступив на землю. — Да дверь после закрой плотно. Не как прошлый раз!

Среди разбивавших стан тунгусов Пенда различил долговязого шамана Газейку. На голову выше всех, он был в простой короткой парке, с длинными в пояс волосами, откинутыми за спину. С двумя помогавшими ему женщинами шаман ставил чум — дю.

— Пошли встречать родню! — весело кивнул Синеулю и спрыгнул с нагородней. Поймав на себе насмешливые взгляды, прикрикнул властно и дерзко: — Почетных послов встречают за воротами!

— Иди! — толкнул толмача. — Ивашка, Федотка — сопроводите!

Угрюмка молча вытащил из паза закладной брус, распахнул ворота. Навстречу гостям вышли передовщик с толмачом. За ними следовали Федотка Попов да Ивашка Москвитин с тесаками на поясе. Тонкие губы толмача гнулись к подбородку печальной подковой. Но чем ближе подходили родственники, тем больше распрямлялись: с духом, без духа ли в теле, толмач тоже радовался встрече.

Послы приветствовали промышленных важно и степенно, соблюдая достоинство пославшего их народа. Оба были богато одеты: старик в песцовой парке, сын — в рысьей. Минчак показывал, что не желает путать родство с делом. При этом так старался, подражая шаману Газейке, что со стороны казалось, будто передразнивал его.

Послов ввели в избу, по русским понятиям — битком набитую людьми. Горел очаг. Шипели котлы. Нехорошко покрикивал на молодых приварков, требуя то дров, то подручной помощи. Гостей усадили за стол. Под образами, в красном углу на сундуке воссел передовщик. По правую руку он усадил Луку Москвитина, по левую — Федотку Попова и толмача. Дальше расселись по чину чуничные атаманы, своеуженники и старые промышленные.

Когда послы утолили первый голод, стал расспрашивать передовщик о кочевье и делах, об оленях и о здоровье людей ханганова племени. Синеуль бойко переводил ответы отца. Пенда самодовольно ловил себя на том, что понимает Минчака. Иногда, для ватажных, точней толмача переводил его ответы.

Выяснилось, что одигоны удачно воевали с тэго кондагирами 1. В войне добыли они много добра, оленей и ясырей. Теперь и у Укды, и у Минчака есть жены.

Хотя найти момолеев и сонинга Ульбимчо не удалось, одигоны с лихвой отмстили за былые обиды их родственникам. О момолеях старик говорил спокойно и даже с грустью. Он считал себя отмщенным. У Синеуля от таких слов глаза смеживались в две щелки, рот сжимался в птичью гузку, а на лице выступали красные пятна. Думая о своем, он сбивался, мычал, переспрашивал отца, то и дело забывая его ответы.

— Духи подолгу не любят помогать одним народам! — с грустью изрек Минчак и заерзал на непривычной для его тела скамье. Заскоблил длинные, седые, рассыпавшиеся по плечам волосы, почесал грудь под паркой.
В избе было душно и жарко, но «лучи» сидели в рубахах и в кафтанах.

Передовщик насторожился, понимая, что начинается важный разговор, ради которого пришли тунгусы, глядел на Минчака пристально, обратившись в один неподвижный взгляд. И тот продолжил докучливым голосом:

— Кондагиры собрали родственников, и теперь они сильней одигонов. Случился гололед — олени разбежались от голода. Те, которых нашли и запрягли, — разбегутся, как только их выпрягут.

— Вы пришли спасаться от врагов? — резко спросил передовщик.

Вместо прямого ответа старик стал обстоятельно рассказывать о реке за горами в стороне полуденного солнца, которая течет так же, как здешняя, и впадает в великую «бири» Иоандэзи. Промышленные оживились, стали выспрашивать о той реке, и старик охотно отвечал им. По его ответам можно было понять, что попасть туда можно только из верховий Тунгуски, которая уже повернула на полдень.

Передовщик раз и другой досадливо задал Минчаку все тот же прямой вопрос. Но на него зашикали своеуженники и лучшие люди: чего, дескать, пристаешь к старику — и так понятно, что тунгусы пришли за защитой. Иные из промышленных встали с мест, обступив гостей, выспрашивали о народах, живущих в верховьях. Передовщик с Синеулем сидели понуро, думая каждый о своем.

Не случайно заподозрил Пенда Минчака в тайных помыслах. Едва утихли возбужденные расспросы о неведомой реке, снова стал пытать старика. И тот, отдуваясь, признался, что сородичи надумали породниться с бывшими врагами. При этом он с важным видом обвел ватажных многозначительным взглядом.

— Так-то вот! — передовщик с кривой, леденящей усмешкой в бороде укорил разговорившихся промышленных. — А вам все «бири» да «тагауны» 1… Вот породнятся все они — да на нас вместе войной пойдут? — Пристально глянул на толмача, сидевшего с окаменевшим лицом струганого болвана, и спросил резко: — Могут?

— Так и сделают! — внятно и жестко ответил Синеуль, сверкнув щелками глаз.

По наступившей тишине, по настороженным взглядам послы подумали, что неправильно поняты. Минчак стал оправдываться, приглашая почетных «лучи» на волхование.

— Завтра на шэвэнчэдэк 2 шаман будет спрашивать духов леса, неба и земли, можно ли родниться со старыми «булэшэл» 3. Не одигоны решают такие дела,
но духи.

Аську передовщик в избу не приглашал. Закончив разговор с послами, повел их в свой прируб — теперь как свояков. Аська сидела на корточках возле чувала, обхватив руками большой живот, и смотрела на огонь. На нарах была постелена шкура, на ней в деревянных плашках стыли рыба и мясо.

Она сильно переменилась. Уже не слышался ее смех. На ласки и шутки Пянды, как звала мужа, отвечала неприязненно. Все свободное время сидела, обхватив руками живот, тихонько пела для своего нерожденного ребенка и часто всхлипывала, будто жалела его. В том, что родит сына, а не дочь, она не сомневалась.

С неделю назад или дольше проснулся Пантелей, услышав ее голос. Открыл глаза. Сидела у раздутого очага, тихонечко пела.

— О чем песня? — спросил шепотом. Хотел приласкать ее и развеселить. На земляном полу, на лапнике крепко спал Синеуль.

— Об олененке, который впервые вышел на берег реки, — ответила тихо. — С ним была мать-олениха, — всхлипнула, и слезы покатились по щекам.

— Плакать-то зачем? — попытался привлечь ее к себе Пантелей. Аська оттолкнула его руку и вскрикнула:

— У сына Пянды нет оленихи. Он совсем один!

Ничего не понял Пантелей. Старые промышленные, посмеиваясь, поучали, что и русские бабы на сносях также вредны и заносчивы. Редкая с брюхом бывает весела и ласкова. Такой жене цены нет.

С сердечной тоской вспоминалась передовщику певунья Маланья. И греховно ныла душа от той памяти, будто не отпустила ее бывшая полюбовная девица.


На этот раз Аська заждалась родственников. Она так обрадовалась отцу и брату, что счастливым видом напомнила передовщику времена их знакомства и первых месяцев жизни. Наконец хлопотливо усадила всех на нары, стала угощать. Те, отдуваясь после съеденного в избе, с облегчением сбросили парки, заговорили свободней и душевней.

Аська со скрытыми слезами в голосе стала что-то говорить им, да так быстро, что Пенда не мог уловить даже смысла. Синеуль ниже и ниже опускал скорбное лицо. Опять его губы печальным полумесяцем гнулись к безволосому подбородку.

Старик, слушая дочь, пятерней расчесывал длинные волосы, расправляя и раскладывая их по сухим плечам. Заговорил он вдумчиво, старательно выговаривая каждое слово, как говорят с ребенком. Аська тоже стала говорить медленней и понятней, жалуясь не на мужа, а на то, что у пяндиного сына нет какого-то «умая».

Пенда вертел головой, бросая взгляды на Синеуля. Тот, казалось, не слушал родичей, думая о своем. Минчак же предлагал на другой день, на шэвэнчэдэк просить шамана, чтобы тот зазвал «умай» пяндиному сыну.

— Экун умай? 1 — спросил передовщик, поглядывая на Аську и ее родственников.

Она силилась что-то сказать и не могла. Синеуль по­пробовал объяснить. Пенда и его не понял:

— Душа, что ли? — постучал кулаком в грудь. — Кут? Который от тебя сбежал?

Одигоны беспомощно запереглядывались. У Аськи ручьями потекли слезы по щекам.

— Большой илэ 2, старый илэ — кут! — всхлипывая и вытирая слезы, она, как и Пантелей, постучала себя в грудь. — Маленький илэ, — погладила свой живот. — Умай. Нет умай, кто защитит маленького илэ? Кто с ним говорить, кто играть будет?

Наконец-то Пантелей понял, что все Аськины страхи и слезы оттого, что, по ее понятиям, у ее ребенка нет берегини, или ангела хранителя. Когда-то мысль, что новорожденный останется без ангела, беспокоила и Пенду. Но Лука Москвитин, как смог, окрестил Аську и обещал крестить младенца.

— Скажи, — кивнул Синеулю, — окрестим сына, и будет у него «умай».

Из избы доносились песни и смех. Ватажные веселились, полагаясь на милость Господа и мудрость передовщика, веселя своих ангелов хранителей. Пантелей позавидовал их беззаботности. Глянув на скорбных свояков, чертыхнулся, хотел было взяться за шапку — молчать да печалиться могут и без него. Но Аська глянула на мужа так жалостливо, что он сел. Похоже, от него ждали ответа — позволит ли жене с младенцем принять берегиню от шамана.

Пенда пожал плечами: отчего бы не поволховать, вдруг поможет. Грех, конечно. Но грех отмолимый. Глядишь, повеселеет бабенка. Без того забот полон двор: одни тунгусы, с которыми едва успели замириться, втянули в распри с другими.

— Пусть шаманит! — разрешил.

Аська вспыхнула и повеселела. Минчак заговорил привольней, Укда рассмеялся, поглаживая племянника через живот сестры. И только Синеуль со скорбным лицом претерпевал безысходную печаль.

Судя по разговору с Минчаком, шаману было заплачено за все разом. Завтра он попробует вернуть бежавший от Синеуля кут 3, блуждающий где-то среди таких же беглянок, злых и добрых духов. Надеялся старик, что станет после этого его младший сын весел.

— Я видела во сне другого твоего сына, которого не видно! — ласковей пояснила Аська, все еще в чем-то оправдываясь. — Он плакал, что у него, у маленького, нет умай-ене.

Минчак, лениво обгладывая кость, стал объяснять зятю, что у «илэл» берегиня попадает в чрево матери вместе с зародышем и до того, как ребенок начнет говорить, бережет его, разговаривает с ним, поет ему песни. Оттого-то младенец смеется и плачет во сне. А когда ребенок начинает говорить, в него входит «кут». Кут и умай не живут вместе: умай навсегда уходит, прощаясь с повзрослевшим ребенком, как олениха навсегда прощается с подросшим олененком. И тогда она поет ребенку последнюю песню. А кут живет в плоти до самой смерти. Он растет и умнеет вместе с человеком, а после выходит из умирающего тела.

— И у нас так же! — пожимал плечами Пантелей. — Бог дает младенцу душу и судьбу. Крещение — ангела хранителя.

Но Аська упорно не хотела называть кут душой, а умай — ангелом хранителем. «Ну и ладно! — думал передовщик. — Что с них, с диких, взять?» Ему стало легко, будто камень с души сняли. Не позволь страдающей роженице идти к шаману, что в том праведного?


Со святого мученика Ерофея 1 зима шубу надевает. Ватажные, сидя по избам, заканчивали последние приготовления к промыслам, опасливо поглядывали на лес и рассказывали чудные истории. Старые сибирцы, туруханцы да гороховцы за свой век насмотрелись по урману всякого. Народ лихой и бесшабашный, но и они, попугивая молодых, уверяли, что в этот день их доброй волей в лес не заманишь ни мартовским пивом, ни крепленой бражкой: лешие, или здешние тайгуны, переломают кости хуже медведя. Кому приходилось на Ерофеин день оставаться в лесу в одиночку, те слышали крик да свист, треск и грохот деревьев, хохот и улюлюканье нечисти, видели перепуганное зверье.

Промышленные чинили обувь, латали шубные кафтаны. Сивобородый гороховец, подслеповато щурясь у очага, насаживал тупые наконечники на стрелы и вспоминал, как на Ерофеин день в верховьях Таза-реки оказался в лесу один, потому что сбился в счислении. Каждую новую, приготовленную им стрелу пускал из лука Ивашка Москвитин.

Стрелял он по кожаной подушке, набитой шерстью, положенной на мох в полусотне шагов от зимовья. Терпеливо отмалчивался, слушая азартные советы и насмешки трех десятков учителей из двух изб. Ни одна стрела не уходила мимо подушки. Через равные промежутки времени слышался гулкий шлепок. Затем такое же «уп!» с другого берега реки — отзывалось эхо. Но в намазанный сажей круг, обозначавший соболью голову, стрелы все никак не попадали.

— Видать, глаз крив! — ругал молодого родственника Нехорошко.

— Куда жилы рвешь? — брызгая слюной, шепеляво поучал Михейка Скорбут. — Поймал пятно — и пущай! Если боишься промахнуться — ни за что не попадешь!

«Уп!» — ударяла по подушке стрела. «Уп!» — отзывалось с другого берега. Красные пятна выступали на лице молодца. Вкладывая зарубку на тетиву, он метал на поучавших разъяренные взгляды. Пенда насмешливо ждал: или острый на язык молодец лук бросит, или станет
дер­зить.

Хотелось дослушать Сивоборода, хоть тот и лгал явно. Хотелось дождаться острого словца молодого устюжанина. Но поднялось солнце, и пора было идти на стан к тунгусам. Перекрестившись на образа в красном углу, стал он поторапливать Федотку Попова. Синеулька с Аськой, собранные в путь, уже ждали в прирубе.

День был ясный. Но с восточной стороны наползали тучи. Четверо вышли из зимовья. Ворота передовщик велел заложить брусом:

— Гляди накрепко! — задрав голову, приказал караульному на нагороднях. — Вдруг дам знак — всем идти на выручку. Луку почитать как старшего и во всем слушать.

Дозорный кивнул, не отрывая глаз от подушки с шерстью. «Уп!» — ударила по ней стрела.

— По ушам! — крикнул с нагородней, имея в виду намазанную сажей соболью голову.

На краю вырубленной поляны, в двухстах шагах от частокола были поставлены полтора десятка островерхих чумов, крытых шкурами и кожами. Посередине стоял высокий балаган с двумя приделами. Возле него на жердине висела шкура лося с копытами и с рогатой головой. Рядом стояли тесаные болваны из свежих пней. На кол был надет огромный бычий череп с длинными гнутыми рогами — из тех, что вымывала река.

На стане горел большой костер. Возле огня суетились женщины. Над стойбищем висел праздничный дух паленой шерсти и пекущегося мяса. Навстречу гостям вышли Минчак с Укдой. Аська, повеселев, присоединилась к женщинам. Серебряным колокольчиком, приглушенным переживаниями последних дней, зазвучал ее смех. Она весело залопотала среди своих. Мужчины сели на нарты друг против друга. Их обступили тунгусские собаки. Самый большой кобель, вожак, не обращая внимания на Пенду, внимательно вынюхал Федоткины колени.

Укда пнул кобеля под зад и обозвал его «иргичи» — волком.

«А меня за своего принял, — смущенно подумал передовщик. — Пропах тунгусами. Чужого духа набрался». Прислушиваясь к смеху Аськи, поглядывал на нее со стороны и печалился.

Вскоре гостей повели к шаманскому балагану, поставленному не для жилья, но для волхования. Вдоль ветхих стен внутри него молча сидели длинноволосые тунгусы в парках. Они сжимали меж колен луки со стрелами или рогатины.

Посередине балагана едва тлел костер. На углях тлели благовонные травы. Дым клубился у свода, возле вытяжной дыры. Порывы ветра врывались в нее и загибали пахучие клубы к земле, бросали в лица сидевших людей и вновь поднимались к островерхой кровле.

Из-за полога вышел долговязый шаман Газейко. Тунгусы перестали кашлять и сопеть, молча уставились на него. Был шаман в рубахе маральей кожи, обшитой зубами и когтями зверей, медными бляшками и колокольчиками. С рубахи свисали лисьи и собольи хвосты. Вместо шапки на нем была шкурка сокола в пере с иссохшей головой. Болтавшиеся крылья птицы свисали на плечи шамана. Длинные, в пояс, волосы с проседью были распущены поверх рубахи.

Шаман сел возле огня, достал из кожаного мешка бубен. Приложился к нему ухом и долго прислушивался. Тунгусы с пониманием глядели, стараясь запомнить каждое движение. Они понимали, что дух шамана отделяется от тела и готовится в дальний путь. Ни кашлем, ни сопением старались не мешать шаману разделиться. Взглядами и жестами обещали здесь, в балагане, оберегать его беззащитное тело от злых духов.

Забряцали костяшки на рубахе, зазвенели бубенцы и бляхи. Постукивая в натянутую кожу колотушкой, обернутой заячьей шкурой, шаман мягкими шагами прошелся по кругу. При этом заглядывал в глаза каждому из сидевших. Глянул и сквозь Пенду большими черными глазами, в которых не было ни мыслей, ни чувств. Что-то отрывисто гыркнул — и Синеуль спрятал нагрудный крест за пазуху, затем кивнул Пенде с Федоткой, указывая на грудь. Те тоже убрали кресты с глаз.

«Не грех, — подумал Пантелей. — Животворящий Крест и сквозь одежду, и сквозь каменную стену защитит». Он запахнул ворот шитой Аськой парки, легкой и теплой. Сел удобней, щуря глаза, стал мысленно читать молитву от осквернения, мысленно же накладывал на себя крест за крестом, как со времен стародавних принято было у почетных русских послов среди иноверцев, чтобы тех не оскорбить и себя не осквернить.

Шаман все быстрей носился по кругу, время от времени взмахивал руками с бубном и колотушкой, как птица крыльями. Крылья соколиной шапки хлопали его по плечам. Вот он прикрылся бубном, как щитом, словно саблей замахал колотушкой.

Засопели, сдавленно захрипели тунгусы, страстно потрясая луками и рогатинами: в другом мире на дух шамана напали враги, и родственники мысленно помогали ему отбиться. И он отбился. Как в лодку, сел в свой бубен и поплыл через реку, оставив побитых врагов на другом берегу. Тунгусы облегченно вздохнули. Дух шамана уходил в страну мертвых. Поблуждав там, узнав, что нужно, он замахал крыльями, полетел к небу, в самый труднодоступный мир.

Шаман плясал все быстрей и быстрей. Парка звякала, гудел бубен. Осоловевшие сородичи мысленно носились с ним в заоблачных и подземных далях, где одиноко блуждала беженка-душа Синеуля, где мирно пасли оленей души умерших предков. И пора уже было возвращаться на землю, в средний мир, куда то и дело со страхом поглядывало скачущее тело шамана. Покружив в нерешительности, он замер, окончательно решаясь на что-то. И в следующий миг с отчаянным лицом ринулся в видимую только ему бездну: завертелся волчком, превратившись в вихрь. Длинные волосы обвили лицо пушистым шаром. И шаман упал у костра. Приземлился. Сжавшись в комок, прижал бубен к уху. Вслушался, поднял голову с мутными, усталыми глазами и пробормотал внятно:

— Ээ-э (да)!

Пенда с Федоткой и без Синеуля поняли, что духи велели передать его народу, чтобы он породнился с кондагирами. Минчак виновато глянул на передовщика и смущенно зачесался.

Пришедший в себя шаман раз и другой махнул рукой, будто загонял в бубен вырывавшуюся оттуда муху. Резко вскочил, бросился к Синеулю, покорно опустившему перед ним голову. Прижал бубен к его правому уху. И тут же замахал руками, подпрыгивая, перескакивая с места на место. И все поняли, что «кут» вырвался и снова улетает, а он старается на лету схватить его.

Минчак вздохнул и раздраженно пробурчал, что надо было снять крест перед волхованием.

Скорбное лицо Синеуля побелело. Уголки губ опустились ниже. Он промолчал, глядя под ноги. Пенда с Федоткой поняли, что шаман так и не вернул их толмачу «кут». А значит, тот останется в зимовье.

Один за другим тунгусы поднимались и выходили из балагана. Волхование было закончено, хотя шаман еще не снял наряд и не спрятал бубен.

Облачное небо хмурилось и опускалось на вершины деревьев. В воздухе искрились снежинки. По вытаявшей земле мела поземка, оставляя белые усы за пнями и чумами. Дым костров стелился в сторону восхода. Две женщины выгнали из леса оленей. Те подошли к костру, с любопытством уставились на еду, будто выглядывали, что бы стянуть с расстеленных шкур. Лежавшие вдалеке от костра собаки ревниво поглядывали на них и сладострастно вдыхали запахи печеного мяса.

— Неужто ваши харги