Олег Слободчиков по прозвищу пенда
Вид материала | Документы |
СодержаниеК истокам |
- Олег Слободчиков – Заморская Русь, 7025.04kb.
- Уважаемые отец Олег, Олег Александрович, Михаил Иванович, представители духовенства, 120.22kb.
- Е. Е. Пронина, В. В. Абраменкова, В. И. Слободчиков. Заключение медиапсихологической, 658.14kb.
- Жил-был один батрак. Он работал на чужих полях, тем и зарабатывал себе на жизнь. Унего, 45.08kb.
- Мне хочется познакомить вас с человеком по имени Сянцзы, а по прозвищу Лото Верблюд, 2372.12kb.
- Программа VII всероссийской недели психологии образования «Машина времени», 86.98kb.
- Олег Анатольевич Усов подпись Контактное лицо: Усов Олег Анатольевич, конкурс, 1883.42kb.
- Приднестровской Молдавской Республики. Авторы, исследовав широкую нормативно-правовую, 2110.66kb.
- «Алисианс». Французский эпос, 49.02kb.
- О. В. Михайлов Михайлов Олег Васильевич, 170.11kb.
К истокам
У полночной весны, как у юной блудницы, короток век: зашалит, загуляет, растревожит степенные сердца и пропадет, кинув миру прижитый плод.
Еще на прошлой неделе ватажные поднимались в ночи, чтобы подбросить дров в затухающий очаг. А тут, звонко расколовшись о лавку, вывалилась из окна растаявшая льдина, робко прогудела первая, дурная после холодов, муха. В тени деревьев, по падям веяло прохладой пережитых холодов, а в укрытых от ветра местах зеленела трава, и оживал гнус. На святого Максима, сразу после холодов, стало так жарко, что молодые скинули парки, кафтаны и зипуны.
К весне промышленные готовились с самого Благовещения: одни курили смолу, другие драли из мерзлой земли березовые корни, вываривали их для обшивки судов. Против ворот зимовья тесали доски на струг с высокими, толстыми бортами. Чтобы не искушать дикие народы к грабежу, на нем решили отправить в Туруханское зимовье добытую рухлядь.
О насущном уже не думали: капало с крыши над красным углом — отодвинули образа, а кров чинить не стали; сорвалась с петель створка ворот — прислонили к тыну, подперли жердью. Бородатые удальцы, как дети, уж забыли о прошлогодних тяготах, жили разговорами и помыслами о дальних краях, о неведомых землях.
Даже хитроумные холмогорцы, хоть и сердили говорунов сомнениями, а в мыслях были далеко к восходу. Много говорили между собой о бородатых землепашцах и скотоводах, живущих в деревянных домах по берегам неведомой реки. Тунгусы называли их «йохами» и заклятыми врагами. Вспоминали, что пришли те в полночную страну не так давно, много воевали с их предками, иные племена илэл победили и поубивали, насильно заняв тунгусские земли. По неприязненным рассказам узнавали ватажные то потомков старой благочестивой Новгородской Руси, разоренной грозными московскими князьями, то старых промышленных, ушедших от царских воевод по великому тесу.
Туруханцы и гороховцы, распаляя страсти, рассказывали по вечерам невесть от кого слышанные предания о богатой стране на краю белого света, о праведном народе, живущем по старине у самых ворот рая. Устюжане, ссылаясь на дедов и прадедов, вспоминали, что во времена старозаветные их предки пришли с восхода.
Известно, обманный месяц май и старого, и юного заморочит, в лес сманит, не холодом — так голодом обманет. Почернела река. Зажурчали по пористому льду звонкие ручейки. Возле родников из пропарин рыба сама лезла на лед. Черпали ее туесами и ведрами, сушили впрок, толкли на муку.
Лоси и дикие олени шли на север. Добывали их, загоняя по насту. И рыбы, и мяса было вволю. А хлеб берегли, давая только по постным дням: в скоромные дни жили тем, что Бог дает.
На святого Еремея-запрягальника, в середине мая, гулко загрохотала река и сдвинулась на аршин прорубь возле берега. В ночи послышался гул, будто Илья Громовик на небе раскатывал новую колесницу. В полдень другого дня хлынула по черному льду стылая вода и стала прибывать, заливая берега. Вскоре, теснясь и скрежеща, вставая на дыбы, поплыли по реке льдины.
Промышленные зачарованно смотрели на ледоход, вдыхали запахи вскрывшейся реки. Хворавший в те поры Нехорошко попросил принести вешней водицы. Пошептал над ковшом, бросил угольков из очага, посыпал четверговой соли, попил и стал поправляться.
Недели не прошло — к зимовью прибыли на оленях минчаковские тунгусы. Их в зимовье хорошо знали и беспрепятственно пропустили. Когда вернулся из леса передовщик, Минчак с сыном Укдой лежали в его берестяном чуме, попивали брусничный отвар и ели печеную рыбу. Аська угощала родственников и сияла от радости. Собаки, вечные спутники тунгусов, лежали возле откинутого полога и настороженно следили за каждым движением людей.
Пенда, бросив топор у входа, весело приветствовал Минчака с сыном на тунгусский манер:
— Вот я и пришел! — сказал, по-хозяйски располагаясь возле очага.
Прибывшим понравилось, что зять в своем «дю» приветствует гостей на их языке.
— Дорова! — улыбаясь, кивнул Укда. Он насмешливо поглядывал на младшего брата, жившего среди русских промышленных. Синеуль, нахохлившись, как околевающая пташка, сидел в сермяжном малахае. Он был стрижен в кружок на московский манер и, с тех пор как побывал в Туруханском зимовье, не снимал с шеи струганый крест. А у Пенды за зиму так отросли волосы, что густыми волнами рассыпались по плечам, как принято у здешних тунгусов.
Сдержанно кивнул зятю старый Минчак. Он стал важней и надменней, с тех пор как обзавелся оленями. Несмотря на бытовавшую среди тунгусов неприязнь к чужакам, родство с русским передовщиком, видимо, прибавило ему чести среди родни.
Пенда, пожив с тунгуской, без толмача понимал ее родственников, если они говорили медленно и внятно. Аська стеснялась говорить по-русски, но в быту понимала все. Синеулька хоть и был молчалив, быстро освоил язык и мог уже служить толмачом. А потому беседовать с гостями было легко.
После обычных расспросов о здоровье и о промыслах старый Минчак спросил, далеко ли собирается кочевать ватага. Узнав, что промышленные идут к верховьям реки, стал обстоятельно объяснять, какие роды каких племен могут встретиться в пути.
Назвав род момолей, старик сделался печальным. Глубокие морщины вдоль и поперек избороздили его лицо, как иссохший прошлогодний лист. Седые волосы скрыли впалые скулы. Укда тоже нахмурился, будто речь зашла о покойнике. Как-то странно напряглась Аська, сверкнув глазами: стала отчужденной и нелюдимой. Синеулька-печальник, вечно замкнутый и отстраненный, вовсе сник, будто с новой силой взъярилась в нем, скрутила тело привычная боль: губы изогнулись подковой, брови опустились на глаза.
— У момолеев есть сонинг Ульбимчо — очень сильный воин. Он не даст пройти «луча» к «бири» 1 Лимпэ.
Пенда понял, что от него ждут вопросов, и стал спрашивать, кто такие момолеи и их сонинг?
Морщины на лбу Минчака немного расправились, хоть головы он не поднял, оставляя лицо закрытым седыми волосами. С печалью поведал о момолеях, съевших его оленей, о сонинге Ульбимчо, убившем брата и старшего сына, забравшем сноху.
Погрустив о былом, старик поднял голову и веселей рассказал о хороших «илэл» сентеева, еличагирова, чопогирова родов, которые били лосей и рыбу в верховьях «бири» — реки. И так расхваливал он свояков — «ибдери», что Пенда почувствовал в его словах особый умысел. Из намеков понял: если ватажные пойдут вверх по реке, то войны с момолеями им не избежать. Тунгусские же роды, кочующие в нижнем течении реки, и сам Минчак с сыновьями готовы помочь.
Подумав, Пенда стал рассуждать, что справедливый русский царь не велит своим людям воевать между собой и ввязываться в войны без его разрешения. Сам себе удивляясь, стал расхваливать достоинства русского царя, его ум и дальновидность. Здесь, в дальней дали от Москвы, царь и впрямь представлялся посредником между людьми и Богом, справедливым заступником, а не вероломным боярином. Как иконы, писанные руками смертных, напоминают о Господе и всех его святых, херувимах, ангелах и архангелах, так царское имя в полночном краю обязывало к справедливости и порядку.
Но тунгусы ждали прямого ответа.
— Если пойдете, все равно будете воевать с Ульбимчо-сонингом! — твердо произнес старик и добавил. — Все роды одигонов 2 и сильный шаман Газейко — помогут!
Передовщик в сомнении пожал плечами, покачал головой. Отказываться от помощи было глупо: как еще сложатся отношения с дальними народами — неизвестно.
— Благодарю! — сказал Пенда с важным и мудрым видом. Но, поскольку гости терпеливо молчали, ожидая ясного ответа, вынужден был добавить на их языке: «ээ-а!» (да!).
Тунгусы, чувствовавшие себя привольно под кровом зятя, по-свойски развалились у чадящего очага.
— Возьми Синеуля, — кивнул старик на младшего сына с таким видом, будто возражений быть не может. Усмехнулся, с ожесточением глянув на его стриженые волосы. — Хочет научиться говорить, как «лучи», и служить русскому царю… Кто не может стать сонингом у своего народа, тот может стать хорошим «чибарой» (холопом) у царя.
Последние слова старика не понравились передовщику. Издевка над сыном, названным холопом, указывала на нерешенный семейный спор. Пенда с неопределенным вздохом сверкнул глазами:
— Толмач в ватаге — второй человек после передовщика! — резко кивнул на Синеуля. — Русский царь жалует за службы всех одинаково: для него что «луча», что «илэл», что воевода — все холопы. У нашего же Господа все мы одинаковые холопы, и царь тоже, а значит — все равны, — перекрестился Пантелей, не потому, что помянул имя Божье, — потому что покрывал им вынужденную ложь, не считая себя ни верным подданным, ни Михейкиным холопом.
Старик с сыном не поняли сказанного. Синеулька, насупившись, промолчал. Гости глянули на Аську. Она осторожно переводила черные глаза с одного говорившего на другого. Но вместо ответа придвинулась к мужу и стала расчесывать гребнем его густые, длинные волосы.
Вечером в тесном зимовье собрались все ватажные. После вечерних молитв стали ужинать. Сел на свое место и передовщик, хотя поел в чуме. После ужина просил дать ему слово и начал рассказывать, для чего приходили тунгусы. Умолчал он только о том, что от имени ватажных дал ни к чему не обязывающее согласие участвовать в межродовой тунгусской распре.
Промышленные оживились, заговорили о предстоящем пути. Одни считали предложение гостей за удачу, другие видели в нем коварство лесного народа.
— Заманят в дебри и ограбят… Казачьи родственнички. А то и жизни лишат! — с мрачным и угрюмым видом ткнул кривым пальцем в красный угол оживший после хвори Нехорошко. Медленно поднялся с места, раззадоривая сам себя. Говорил бы долго, но его нетерпеливо оборвали на полуслове свои же, устюжские.
После споров просил слова Федотка Попов. Снова передовщик отметил, как вырос и возмужал юнец. Его погодки тоже входили в мужскую силу. Откланявшись степенно, стал молодой холмогорец рассуждать вслух:
— Задумали бы здешние народы коварство — не стали бы предлагать помощи, но пошли бы следом, тайно, и выждали слабости нашей…
Кафтанишко, в котором уходил на промыслы, стал Федотке короток: торчали из-под него острые коленки в суконных штанах. Голова покрыта все той же заношенной новгородской шапкой торчком, с распушенным ворсом, хотя был он своеуженником, имел в ватажной добыче свои паи вместе с братом и не был скуп. Незаметно, умно и мягко правил всеми холмогорцами, иные из которых были вдвое старше его.
Устюжане не нашлись, чем возразить ему. И только Нехорошко, не желая признавать себя оспоренным, что-то ворчал об известном коварстве здешних лесных бродников.
Поговорив, сход решил от помощи не отказываться, но за тунгусов в войну не ввязываться, а блюсти свою промысловую выгоду. Передовщику же наказали следить за прижившимися тунгусом и тунгуской крепко. И если заметит признаки измены — без промедления доносить обо всем им. А после сообща решать, что с тунгусами делать, и пытать их тайные помыслы.
— Окрестить на Николу! — просипел Тугарин, и Нехорошко, снова подскочив, скандально заголосил:
— Тунгусенок давно с крестом ходит и по-нашему говорит… И девку пора крестить. Грех с нехристями под одной крышей жить.
— Выжили из-под одной! — огрызнулся передовщик.
— Мы не паписты — силком не крестим, — ласково глянул на него Лука Москвитин. — Но, если согласны, можно и окрестить.
— Я крестить не буду! — решительно заявил молчавший Третьяк. — Не рукоположен.
— Я окрещу, как могу, — пожал плечами Лука. — Бог простит.
К поздним северным сумеркам льда на реке стало меньше, но вода прибыла на два аршина. Глядя на берег, гороховцы уверяли, что иной раз река поднимается и на пару саженей.
Наказав караульным следить за разливом, ватага стала готовиться ко сну. Затемно вполз в чум Пенда. У выстывшего очага, свернувшись клубком, под одеялом из шкур посапывал Синеуль. За пологом, не смыкая глаз, ждала мужа Аська. Она согрела постель телом.
Наложив на грудь крестное знамение, торопливо и бесчувственно каясь в грехах, передовщик возлег рядом. Все зимовейщики устали за день и радовались отдыху. Но ни к кому из них короткая весенняя ночь не была так ласкова, как к передовщику Пенде.
— Грехи наши! — зевая, крестил он рот в бороде.
«Святителю отче Никола, моли Бога о нас!» — послышалось из избы. Передовщик встал, оделся. Возле бани разбил утренний лед в бочке, поплескал водой в лицо. Вошел в избу, стал позади всех у двери, на молитву.
На Николу Вешнего разлив стал спадать. Струги и люди готовы были отправиться в путь. Ранним утром, после молебна, с образами и с крестами ватажные вышли из зимовья, обойдя его с пением, направились к реке — святить воду.
После водосвятия иные купались в вешней воде, обогреваясь у жаркого костра. Глядя на общее веселье, решились креститься Синеулька и Аська.
Она долго сомневалась. А больше всего боялась, что мужчины увидят ее голые ноги. Пантелей уверил, что внесет ее в реку и окунет сам. Что до голых ног, то предлагал сшить из кож поневу до пяток. Поневу Аська сшила, но согласие на крещение дала в последний миг.
Синеуль стойко перенес окунание в студеную воду. Хотя после третьего погружения глаза его стали круглыми и дурными, как у напуганного оленя, губы распрямились в собачьем оскале. Нареченный Никола, не издав ни звука, пулей выскочил из воды и кинулся к костру.
Глядя на брата, Аська обмотала бедра поневой, сбросила из-под нее штаны и чукульмы, скинула легкую пыжицу 1. Промышленные по просьбе передовщика отвернулись. Лука монотонно читал молитвы. По его знаку Пенда подхватил на руки тунгуску, вошел по пояс в студеную реку, присел, окунувшись с головой. И тут Аська дико завыла, резво выскочила из намокшей, тяжелой поневы, попыталась вскарабкаться на голову передовщика. Тот еще дважды окунул визжавшую девку и выскочил с ней, с обнаженной, вцепившейся ему в волосы, к костру. Ватажные, стоя спиной к реке, громко хохотали.
Аська, нареченная Таисией, быстро пришла в себя, согрелась и оделась. Посмеивалась вместе со всеми, жеваными березовыми почками плевала в царапины на лице Пенды и залепляла их смолой.
После полудня промышленные устроили пир с песнями. К вечеру на берегу опять развели костры, пели и плясали — всякий так, как заведено у него на родине. Новокресты, глядя на русское веселье, тоже пели и плясали под хлопанье в ладоши и под напев гудков.
На другой день ватажные отправляли добытую рухлядь с Третьяком и с пустозерцами. Ныла кручинная печаль в груди передовщика, билась о крепкие его ребра: не хотелось ему расставаться с боевым товарищем. И все не мог понять Пенда, ради чего тот бросает богатые промыслы, отказывается идти к восходу путем, которым допрежь никто не ходил. Давал Бог великое дело, через которое можно старому помолодеть, а молодому чести добыть.
— Брат! — уговаривал товарища. — Без тебя гороховцы доставят рухлядь купцам. Пойдем, — кивал на восход, — добудем жизнью славу, устроим землям удивление, чтобы старые рассказывали, а молодые помнили! Не к тому ли стремились там? — кивал на закат. — А дело верное. Людей своих испытаем, себя добром покажем, за землю Русскую, за веру христианскую постоим.
Говорил Пантелей сокровенное, выношенное под сердцем от самого Дона. Третьяк понимал его, но своей доли терять не хотел: душу за друга положить мог, чуждой судьбой жить — врагу не желал.
Спала вода и открылся путь по реке лишь ко Святой Троице, когда мать — сыра земля именинница, грех ее пахать, бороздить и тревожить, даже сапогами мять.
Тайно одарив в ночи водяного дедушку вскрывшейся реки раненым глухарем да помолившись светлым утром, стали прощаться друзья, обещая молиться друг за друга. Ватага двинулась вдоль топкого берега, толкая груженые струги шестами против течения. Третьяк с пустозерцами на груженом рухлядью струге с высокими толстыми бортами поплыл по течению, в другую сторону. Те и другие пели одну песнь о том, что у каждого русича первая мать — Мать Небесная, Богородица, а вторая — мать — сыра земля. Третья мать, что в родах мучилась. И далеко по воде разносились напевные молитвы, пугая отощавших медведей и всех лесных зверей.
Припекало яркое северное солнце. Попискивали комары и мельтешила в тени мошка, примеряясь к русской крови. Вдоль берегов таяли застрявшие льдины. От них веяло сыростью и осенью. Под деревьями истлевал снег и черными языками сползал по тенистым падям к самой воде.
Через неделю солнце палило так, что у иных из ватаги на обгоревших лицах кожа висела лохмотьями. Тунгусы почернели до синевы. К полудню даже мошка искала тени, зато злобными сворами на солнцепеки вылетали оводы: облепляли лица и руки, влезали в рукава. Не спасали от их укусов ни деготь, ни льняные рубахи, но только кожаные, под которыми в жару ручьями
льется пот.
Как раз на святую Акулину — вздери хвосты, в конце июня, когда даже в западной стороне измученный гнусом зверь ищет спасения в воде или на ветру, жара выдалась нестерпимая. Да случилась она после ливневых дождей. Мошки и комара так прибыло, что стоило приподнять сетку с лица — гнус забивал рот и нос, лез в глаза и уши. Под сеткой в жару дышать невмочь и пот выедает глаза.
Угрюмка на бечеве поскользнулся и упал всем телом в мягкий, пышный мох. Зарылся открытым лицом в его прохладную глубину, вдыхая запах мерзлой земли. И захотелось лежать так до последнего вздоха: пусть бьют, пусть бросят — лишь бы не подниматься.
Проснувшись тем утром, он с ужасом не мог раскрыть глаз и разодрал опухшие веки пальцами. Только так и увидел белый свет.
— Вставай! — легонько ткнул его в бок посохом Федотка Попов.
— Не встану! — пробурчал Угрюмка, глубже зарываясь в мох.
— Сгрызут же нас! — завизжал Ивашка Москвитин, извиваясь всем телом, шлепая кожаными рукавицами по щекам. Синеулька, без сетки, не мог бросить упертый в дно шест, держал струг против течения. Кряхтел от натуги, мотал головой, облепленной оводами. Угрюмка, чуть повернув голову вбок, глянул на него в полглаза. «Ему в обычай», — подумал со злостью.
И то правда: тунгуса гнус так не ел, как русичей. Он так не опухал от укусов. Семейка Шелковников, бросив бечеву, подошел к Угрюмке, обхватил под мышки и поставил на ноги. Не укорил, не обругал. Силен стал молодой устюжанин, с каждым годом становясь дородней, и все больше походил на медведя. С ним уже никто не боролся.
Угрюмка поплескал в лицо мутной, солоноватой водой реки. Пальцы и щеки тут же облепили оводы. С визгом и рыком придавил их с десяток разом, злорадно глянул, как, растопырив крылья, поплыли злыдни по воде. Перекинул через плечо бечеву и молча потянул струг, шевеля губами: «О Боже, Боже Великий, Боже Истинный, Боже Благий, Бог Милосердный!».
Вот уж истинно: кто мук не терпел, кто рядом со смертушкой не хаживал, тот Богу не маливался. Поглядывал Угрюмка на друзей, будто впервые видел этих людей: лица вздутые, вместо глаз — щелки. И долго шел он, не оглядываясь. Стыдился своей слабости. Думал с озлоблением: «Чего им всем от меня надо? Отчего не дадут лечь и помереть по своей воле?»
Хрустел под ногами иссохший от жары мох. Деревья от зноя склонялись к земле. Молчали птицы или издавали звуки чужие, жалостливые. И все казалось, вот-вот выскочит из чащи громадный невиданный зверь, чьи страшные кости то и дело торчали из берегов.
А время будто остановилось. Ночи стали коротки: едва начинала потухать заря вечерняя, темная — уж заря утренняя, красная гнала на небо распаленных коней, чтобы раньше разгорался нестерпимый день, чтобы позже на смену ему приходила ночь. От знойного духа тех коней-дней казалось — вот-вот вспыхнет иссохший лес. Чертыхались уставшие люди. Не сумерки заставляли становиться на отдых — изнеможение.
В июле, по завершению петровского поста на апостолов Петра и Павла, приятно похолодало. Примета была плохой — предвещала голодный год. Но идти стало легче. Пропал, отлютовав, овод, и палящее солнце дольше стало задерживаться за урманом. Петр и Павел — час убавил, Илья пророк — два уволок.
Измученная дневным переходом ватага пристала к берегу в укромном месте. Люди разводили костер, устраивали ночлег. Холмогорцы, почитав заговоры и молитвы рыбаку-Петру апостолу, поставили плетеные морды в омут, стали ловить рыбу, которая шла на уду легко и охотно.
Сотворив молитву, насытившись едой и питьем, промышленные легли на постели из хвои и листьев. Было не до разговоров. Иные вскоре засопели. Кто-то всхрапнул. Лишь Нехорошко, зевая и охая, бормотал, вспоминая, как на Святой Руси путний народ в эту ночь не спит, но возле родников караулит солнце. А молодежь поет и пляшет у костров. Старики, глядя на веселье, подремывают и ждут утренней зари. Русалки нынешней ночью горазды на шалости. А бабы возле рек сторожат их, не пускают в села и починки.
И так захотелось ему встретить старость на родине, вдыхая запахи дома, построенного еще дедом, что, всхлипнув, он сглотнул слезу и уснул с мерцавшей каплей на переносице.
Передовщик выставил караулы. Вышел черед не спать Угрюмке.
— Может, завтра? — проскулил он, глядя на передовщика жалобно. — Нынче русалки, сказывают, злы. — Намекал, что был призорен иртышскими моргуньями.
— У малодушных всегда за плечами кожа чешется, и ночь им не спится! — жестко оборвал просьбу Пенда. Но тут же пожалел насупившегося молодца и пошутил:
— На реку смотри неотрывно. Как какая девка ползком ли, шагом ли к табору двинется — чарам не поддавайся, но, осенив себя крестным знамением, читай молитву Господнюю. А нечисть речную крестом охаживай, чтобы неповадно было смущать нас, умученных суровой долей.
Была правда в той усталой шутке: который день были знаки, что следят за ватагой лесные народы. Третьего дня шли вдоль пологого берега бечевой и шестами. Путь преградила упавшая в воду лиственница. Подгнившее или поваленное ветром дерево — не редкость. Но у этого виднелся подрубленный комель.
Пенда шел в ертаульном струге. Свистнул, дав знак остановиться. Спросил Синеуля, что бы это значило? Тот присмотрелся и пустил стрелу из своего тяжелого лука. Из-за дерева выскочили двое в кожаных рубахах и бросились в лес.
Вот и нынче чувствовал передовщик тайный надзор, внимательно осматривал всякое дерево, всякий камень и бугорок, за которым можно укрыться, спрашивал Синеуля — не его ли сородичи сопровождают ватагу, идут по следу? Тот тоже приглядывался к опасным местам. Ноздри приплюснутого носа раздувались. Глаза блистали, будто на миг утихала вечная боль. И отвечал зятю по-тунгусски коротко:
— Эми (нет)!
Мучили Синеульку злые духи, не давая забыть пережитое в малолетстве. Все чудилось, что сидит он на дереве рядом с сестрой, смотрит, как гибнут сородичи, как Ульбимчо-сонинг убивает брата и дядю, как момолеи режут и едят их оленей. А у него колотится сердце, и не поднимаются руки, чтобы пустить стрелу во врага.
В тот год, пока собиралась по лесам родня Минчака, Ульбимчо-сонинг с момолеями ушел далеко. Говорили потом илэл