Олег Слободчиков по прозвищу пенда
Вид материала | Документы |
- Олег Слободчиков – Заморская Русь, 7025.04kb.
- Уважаемые отец Олег, Олег Александрович, Михаил Иванович, представители духовенства, 120.22kb.
- Е. Е. Пронина, В. В. Абраменкова, В. И. Слободчиков. Заключение медиапсихологической, 658.14kb.
- Жил-был один батрак. Он работал на чужих полях, тем и зарабатывал себе на жизнь. Унего, 45.08kb.
- Мне хочется познакомить вас с человеком по имени Сянцзы, а по прозвищу Лото Верблюд, 2372.12kb.
- Программа VII всероссийской недели психологии образования «Машина времени», 86.98kb.
- Олег Анатольевич Усов подпись Контактное лицо: Усов Олег Анатольевич, конкурс, 1883.42kb.
- Приднестровской Молдавской Республики. Авторы, исследовав широкую нормативно-правовую, 2110.66kb.
- «Алисианс». Французский эпос, 49.02kb.
- О. В. Михайлов Михайлов Олег Васильевич, 170.11kb.
Едва гости подошли к костру, две женщины в долгополых парках, в расшитых бисером чукульмах 3 взяли под руки побледневшую Аську и повели в шалаш. С блуждающим взором, она, как чужая, прошла мимо Пенды. И он, чтобы чего не нарушить в чужих обычаях, промолчал, как чужак.
Вскоре из балагана опять послышались удары бубна. Женщины весело расставляли на шкуры парящую рыбу, мясо и печень в деревянных блюдах, бруснику и клюкву в берестяных корытцах. Собаки, глухо рыча друг на друга, ползком придвигались к еде, ожидая объедков.
Пенда с Федоткой, в отличие от возлегших тунгусов, подкатили колоду и сели. На низком, набухшем небе вдруг прорвало узкую полосу синевы, блеснуло невидимое солнце. Заискрились просекающие воздух снежинки. Укда, улыбаясь, указал ввысь:
— Сонна! 4
— Золотая нитка с неба, — перевел его слова Синеуль, кивая, куда указывал брат. — Умай твоему сыну.
Ни луча, ни нити передовщик не различил. Курился над шаманским балаганом дымок затухающего очага, да искрились на выглянувшем солнце снежинки. Но чутким ухом он различил знакомый стон.
Бубен затих, стон повторился громче. Из-за полога две женщины вывели под руки Аську.
— Сейчас родит! — как о пустяшном сказал Синеуль.
— Ака! 1 — весело ударил себя в грудь кулаком Укда и по-свойски ткнул Пенду: — Ама! 2… — Этыркэн! 3 —
шаловливо толкнул плечом задумавшегося отца.
— Этыркэн! — грустно улыбнулся тот.
«Слава Богу! — мысленно перекрестился Пантелей. — Не одна рожает. Чем могли помочь ватажные, хоть и седобородые?» Он побаивался думать о родах в зимовье, полагаясь на милость Божью и на Его Великую волю.
Из балагана вышел шаман в простой поношенной волчьей парке. Как обычный тунгус, по-хозяйски бросил хворост в костер, сел среди раздвинувшихся мужчин. Все стали угощаться, а старый Минчак торжественно сообщил промышленным, что по наказу духов-покровителей и духов-предков одигоны дадут кондагирам в жены своих женщин и породнятся, чтобы иметь мир. Момолеям же и сонингу Ульбимчо они не будут мстить. Отмщенные родственники сами его не любят.
Ватажные могут идти с одигонами в низовья реки или остаться здесь до весны, а после кочевать в верховья, к шамагирам, которые ибдери 4 низовым тунгусам. По уверениям Минчака, кондагиры обещали до лета не нападать на «лучи». В сказанном был намек, что мириться с русичами они не собирались. И если те не уйдут весной — станут воевать.
Умными глазами шаман глянул на передовщика, сидевшего напротив, и что-то сказал через застолье.
Синеуль с готовностью перевел:
— Шаман говорит — вы вернетесь к женам живыми и богатыми. Так ему сказали духи.
За едой и весельем никто не услышал, как разродилась Аська. В сумерках к Минчаку подошла седая старуха и сообщила радостную весть. Ни дед, ни дядья не бросились поздравлять роженицу, смотреть внука и племянника. Не сдвинулся с места и Пенда, боясь уронить достоинство посла и нарушить тунгусский обычай, которого не знал. Мысленно перекрестившись, он сдержанно возблагодарил Всемилостивейшего Господа за милости. «Вот ведь,— подумал с досадой, — прямо на Ерофеин день уродился. Всю-то жизнь нечисть морочить будет».
Минчак звал гостей ночевать. Но совсем рядом из труб зимовья валил густой дым, да и приглашение делалось для чести. Оставив Синеуля с сородичами, одарив шамана, Минчака и знакомых тунгусов, передовщик и Федотка вернулись в зимовье. Аську с младенцем Пенда решил забрать, как только она окрепнет после родов.
Он долго не мог уснуть. Впервые беспокоился о судьбе сына. И чудно было думать, что он у него есть. Ворочаясь в выстывшем прирубе, решил Пантелей просить своему младенцу святого покровителя сильного: апостола Фому. Как говорится на Руси: били Фому за Еремину вину. «Били, да не убили!».
Передовщик пришел к тунгусскому стану с Угрюмкой на другой день до полудня. Промышленные приволокли полуторасаженную нарту, чтобы привезти роженицу и ребенка. В зимовье Пенда договорился с Лукой Москвитиным, чтобы тот на промыслы не уходил до Фомы и окрестил бы младенца.
На тунгусском стане лесные народы пировали, встречая женихов-кондагиров и собираясь кочевать в низовья. Голодные олени, выевшие мох в округе, слонялись среди чумов. Возбужденные сборами собаки носились среди нарт и кострищ. Опять пахло паленой шерстью и печеным мясом. До ватажных никому не было дела, кроме свояков-дялви.
К ним вышли Минчак с Укдой да Синеуль с крестом поверх парки. Старик неуверенно позвал гостей к себе. Пенда с Угрюмкой, поблагодарив, отказались от приглашения. Тунгус не настаивал. Синеуль присел на нарту рядом с ватажными, наблюдавшими за суетой стана. Минчак подошел к своему чуму. Склонился над лавтаком, закрывавшим вход, позвал дочь.
Согнувшись, из-за полога показалась Аська в рысьей дохе, с ребенком за пазухой. Пенда впился глазами в знакомое лицо. Ему показалось, будто Аська сильно переменилась.
— Что у тебя за пазухой? — громко спросил Минчак.
Женщина распрямилась, рассеяно улыбнулась, глянув на мужа и отца. Ответила смущенно:
— Хилукта! 1
— Брось кобелю! — приказал старик.
Аська обернулась, вскрикнула — «нур?» 2. К ней, с голодными глазами, подскочил тот самый пес, что вчера пытался поставить метку на Федоткином сапоге. Она что-то вынула из-под полы, бросила. Кобель на лету поймал и проглотил подачку. Аська осторожными шажками подошла к нарте. Глянула на мужа боязливо и устало.
Так же отводили от новорожденных нечисть на Руси в домах, где умирали младенцы после родов. И прозвища, бывало, давали еще срамней, чем Кишка. Другого не мог понять Пенда: почему в глазах отчаянной девки, в одиночку промышлявшей вдали от становищ, не проходит страх. Он ее не бил, был ласков, старался показывать, что рад беременности. Кабы она родила от него урода — Синеуль уже сказал бы.
До зимовья было две сотни шагов. Передовщик хотел везти Аську бечевой, как принято у промышленных. Но Минчак поймал двух оленей, впряг в нарту, чтобы не уронить достоинства дочери.
Теряясь в догадках, хмурясь от дум, передовщик довез Аську до зимовья, распряг и отпустил к стану оленей. Он ввел женщину в натопленный и прибранный прируб. Она скинула доху. На груди, на бечеве, украшенной когтями и зубами зверей, висела берестяная коробка с младенцем.
— Здоров ли сын? — спросил Пантелей по-русски, присаживаясь рядом. Она положила берестяную люльку на колени. В ней, присыпанный древесной трухой, называемой у тунгусов «кучу», преспокойно посапывал чернявый младенец. Ничего похожего ни на себя, ни на Аську Пантелей в нем не увидел. Вдруг младенец резко вздохнул и, захлебнувшись слюной, кашлянул, не в силах сделать вдох. Пантелей со страхом подумал: «Сейчас задохнется и помрет». Но младенец разумно задержал дыхание, сделал долгий и трудный вдох, откашлялся и снова преспокойно засопел.
— Ишь, какой умный! — удивленно пробормотал отец и хотел дотронуться до ребенка пальцем.
Аська вдруг вскрикнула и закрыла люльку телом. Ее брови сдвинулись к переносице, рот был сжат. Это была тунгуска, которую Пенда не знал. Глядя на разъяренную женщину, он с тоской почувствовал, что больше не будет звенеть серебряным колокольчиком ее смех. Начиналась иная, непонятная ему жизнь.
Аська смущенно приткнула младенца к набухшей груди. Тот ловко поймал губами сосок, приоткрыл голубые глаза. Не показывая подлинных чувств, казак пробормотал мирно:
— Проголодался, звереныш! А глаза-то наши!
— У всех новорожденных глаза такие, — печально сказал Синеуль и добавил: — И у собак! — скобка его губ чуть распрямилась. Он улыбался, с нежностью глядя на племянника, и находил в нем знакомые черты рода.
— Окрестить бы надо завтра, на Фому, — вкрадчиво глянул на Аську передовщик. — Фома ваших предков на востоке крестил, здесь проповедовал. Всем святым — святой… На всю жизнь пособник.
Накормив младенца, Аська забралась на нары и, покачивая берестяную люльку, запела про олененка, который впервые вышел на берег реки вместе с матерью. Отчего и на этот раз пела она грустно, изредка всхлипывая, этого не мог понять Пантелей.
Ночью он проснулся. При свете тлевших углей увидел, как Аська одевается. Подумал, на ветер. Снова уснул. Когда в другой раз открыл глаза — ни женщины, ни младенца не было. На полу на лапнике посапывал Синеуль.
Ничего не понимая, Пенда раздул огонь, подбросил дров и увидел, что аськиного одеяла тоже нет. Он накинул парку, вышел из прируба. Мерцали тусклые звезды, серело небо к утру. Дозорный в тулупе ходил вдоль частокола, то и дело заглядывал за него.
Передовщик окликнул:
— Куда моя девка делась?
— А ушла к тунгусам! — радостно ответил дозорный. Ему, уставшему от ожидания и одиночества, было в радость всякое слово: — Сбежала или так? — притопывая, подошел к прирубу. — Попросилась, я и открыл ворота. Ты не наказывал не выпускать…
Пенда захлопнул дверь перед носом дозорного, готового говорить до рассвета. Из избы послышался стук. Это поднялся Нехорошко, загремел дровами и котлом. Слышно было, как зевают и потягиваются люди. Передовщик вошел в избу. Сел в кутной угол. Помолившись соборно с поднявшимися, вернулся в прируб.
Синеулька не спал. Сидел у очага и глядел на огонь. Молчал по своему обычаю, не поднимая глаз. Дозорный крикнул с нагородней, что тунгусы собираются уходить всем станом. Передовщик, хлопнув дверью, опять вышел, поднялся на нагородни. Чумы были разобраны, олени навьючены, люди сидели возле дымивших костров.
Злобно почесав зазудившийся рубец на щеке, Пенда зарычал, как медведь, и саданул кулаком по верхнему венцу нагородней.
— И пусть! — прохрипел, презрительно и обидчиво скалясь.
— Чего? — переспросил дозорный. Но передовщик повернулся к нему спиной, соскочил с нагородней. Гулко хлопнув дверью, скрылся в избе.
Подкрепившись едой и питьем за соборным столом, он стал благословлять и наставлять ватажных на промыслы. Велел рубить станы и сечь кулемники по ухожьям. Чуницы в эту зиму были крупными — до десятка промышленных в каждой.
Устюжане Луки Москвитина ждали особого решения передовщика. Между собой поторапливали старого Луку, но передовщика ни о чем не спрашивали. До лютых холодов каждый день был дорог.
Раздав наказы, Пенда вернулся в свой прируб. У чувала все так же сидел Синеуль, он тоже ждал наказа.
— Где сестра?
— Ушла! — ответил хмуро. — Совсем ушла. Если бы не совсем — сказала бы.
— Узнай, что ей надо? — резко, но без зла и обиды в голосе приказал передовщик.
Синеуль послушно поднялся, натянул через голову парку. «Не вернется! — как о решенном подумал Пенда. — Если они боятся жить с нами — кондагиры будут воевать».
Синеуль не взял любимый многослойный лук, который высоко ценился и среди промышленных, и среди тунгусов. «Выкуп за сестру оставил», — усмехнулся передовщик.
К полудню от собранного и частью ушедшего на закат стана одигонов отделилась упряжка с двумя оленями в поводу и с двумя пристяжными. На нарте сидели двое. Упряжка подлетела к воротам. Дозорный впустил Минчака с Синеулем.
Передовщик велел привести их в избу, к устюжанам. Сел в красном углу в казачьем колпаке, обшитом по краю беличьими спинками, велел собраться всем, бывшим в зимовье. Нужно было показать, что защитников много. Но дело, по которому прибыли тунгусы, оказалось таким, что Пенда краснел и потел, выслушивая речи старика при ватажных.
Минчак винился, что не может заставить дочь вернуться, и предлагал обратный выкуп — трех оленей. Ватажные, сидевшие по правую и по левую руку от передовщика, стали насмешливо торговаться, встревая в разговор бывших свояков. Не понимая шуток, старик упрямо рядился до трех.
Пенда ударил кулаком по столу. Ватажные замолчали. Он не мог понять, чем обидел Аську. Старик не мог объяснить пустяк, понятный всякому «илэ»: у дочери родился мальчик, не похожий на «лучи». Станет жить среди «лучи», боги дадут ему русскую душу. И будет маяться всю жизнь тело «илэл» — с душой «лучи». И станет ругать мать, не будет почитать отца и предков.
— Наш Господь Вседержитель, — размашисто перекрестился передовщик, — душу дает сразу, а покровителя — после крещения! — в его тоне Минчак уловил укор.
Старик с досадой покачал головой. А Пенда подумал: «Бог милосерд и все видит. Прежней Аське уже не быть… Кто знает, что ждет ватагу? А у них своя, понятная им жизнь. Вот уж и накликали судьбу младенцу!»
Свесив голову, он сразу вдруг остыл и смирился. Жалко стало оправдывавшегося старика. И промышленные загалдели:
— Придем к йохам, найдешь себе невесту белую! — щурясь, посмеялся Лука Москвитин. — И мне вдруг какую вдовицу.
— Пусть так! — передовщик решительно встал, перекрестился на образа. — Видать, судьба! Она выбирает родню, я — ватагу! — Он тряхнул гривастой головой и добавил милостиво: — Оленей, что ты привел, дарю твоей дочери и твоему внуку. Синеуль — как знает: волен уйти или остаться.
Когда старику растолковали слова бывшего зятя, он часто замигал запавшими в морщины глазами:
— Когда вырастет твой сын и спросит, кто его отец, — я скажу!
Синеуль остался. Старик уехал с последними завьюченными оленями. Пенда наказал дозорному, если приедет Аська, то ее впустить. Но тунгуска не приехала. Ушли последние упряжки.
Стан опустел, чернея пятнами кострищ и кругами чумов. Только тесаные божки, бычий череп на колу да лосиная шкура остались от ушедших своим вековым путем одигонов.
То, что мох в округе был съеден, промышленные сочли за удачу: вряд ли кондагиры решатся подступиться к зимовью в ближайшее время. Чуница устюжан в тот же день ушла на промыслы. При зимовье передовщик оставил Угрюмку, Нехорошку, Сивоборода-гороховца и двоих туруханцев. Остался и Синеуль, которому, как всякому тунгусу, жизнь на одном месте была тягостна. Но в чуницы его не брали. Отпускать из зимовья на промыслы одного — боялись.
Через неделю вернулись холмогорцы. В пути они едва отбились от напавших тунгусов: то ли место для стана выбрали близко к кондагирским зимникам, то ли случайно столкнулись с промышлявшими зверя. Федотка советовал: меньше чем по трое не ходить, далеко друг от друга не быть. И чтобы всегда при огненном оружии идти на помощь осажденным.
По уговору через две недели вернулись заводчики Луки Москвитина. Устюжан на станах Бог миловал. С кондагирами они столкнулись неподалеку от зимовья. Залегли за нартой, начали стрельбу. Их услышали зимовщики, пришли на помощь и отбили, разогнав нападавших.
Как ни богаты были промыслы, но, с опаской да с осторожностью на каждом шагу, того, что могли добыть в краю непуганого зверя, ватажные не добывали. А морозы все крепчали. К ноябрю и в избах среди ночи промерзала вода в котлах. Снега было мало. Кормов соболю хватало. Носился он мимо клепцов, не интересуясь приманкой. Кондагиры ходили за чуницами по пятам: ломали ловушки, пугали собаками зверя, могли поджидать за каждым деревом, чтобы напасть и исчезнуть.
Промышленные молились о снеге. И намололи его сверх всякой меры. Перед Михайловым днем потеплело, и повалил снег, и падал до самого Гурия.
На Руси к этому дню приезжает зима на пегой кобыле, слезает с седла, встает на ноги, кует седые морозы, стелет по рекам ледяные мосты, сыплет из права рукава снег, из левого — иней. Но кобыла у зимы на Гурия пегая — оттого то морозы трещат, то оттепель дышит…
Скучая, ватажные сидели в зимовье да по станам. Сбрасывали снег с крыш, чтобы не раздавило изб и строений. Каялись, что зарубки на деревьях, где поставлены клепцы, сделали низко, под снегом, — найдут ли их теперь?
Но нет худа без добра. Глубокие снега укрыли мох от оленей. Чтобы не погубить их бескормицей, кондагиры бросили свои зимники и подались в тундру, где среди редколесья снега выдувает.
Прекратился снегопад так же неожиданно, как и начался. Вскоре приморозило, да так, что зашелестело, запело, на лету леденея, дыхание людей, захрустело за спинами при ходьбе, будто свят дух ходил по пятам. А там уж легла на землю полночная туманная мгла. В такую стужу сидеть бы в зимовье, слушая сказы старых промышленных. Но надо было промышлять упущенное с осени. И чуницы без прежней опаски разошлись по привольным местам. Рубили новые станы, тропили и насекали кулемники по ухожьям, отыскивали старые, заваленные снегами промысловые путики.
И промышляли они так до начала марта. А после, боясь гнева тайгунов и леших, стали забивать ловушки и возвращаться в зимовье для поста и молитв. К тому времени пообносились даже устюжане и холмогорцы, уходившие с отчины в добротных кафтанах и зипунах. И среди них появились одетые в шкуры, но в высоких шапках торчком или кашником.
Перед Святой Пасхой в зимовье часто вспоминали удачливые февральские промыслы: как, бывало, идя по лыжне, сколько глаз хватало, виделись хвосты, свисавшие с клепцов, да все черные.
Когда складники сосчитали добытое, когда сметливые устюжане с холмогорцами вычли доли без десятинных поборов, вкладов и поклонов, оказалось, что даже гороховцы в низовьях реки так много не добывали и три, и четыре года назад.
Нехорошко, потряхивая сороками головных соболей, швырнул оземь сношенный, выгоревший кашник:
— Пора и по домам! — крикнул, сверкая глазами.
И оказалось вдруг, что не все спешили на Турухан. Одни считали решенным, что после нынешних, удачных, промыслов ватага сядет в струги и поплывет по реке с песнями, славя Господа, Пречистую Богородицу, Николу-чудотворца и всех святых покровителей. А к осени выберется в Туруханское зимовье. Иные же о возвращении не думали. Особенно противились ему туруханские и гороховские покрученники. Был их пай не бедным, но втрое меньше, чем у своеуженников. И это за одну только зиму.
По напрягающейся тишине Нехорошко понял, что не всем его слова любы. Блеснул глазами, задиристо дернул кадыком, вскрикнул:
— Убейте — дальше не пойду!
— На куски режьте — вниз не поплыву! — хмуро проворчал Сивобород. — Лучше один останусь.
Старый Гюргий Шелковников стал вразумлять всех, говоря, как мало хлеба осталось: едва хватит безбедно сплыть к Туруханскому зимовью. Нынче, в Великий пост уже рыбой сквернили душу — дальше хуже будет.
— У йохов ржи купим, — отвечал Лука Москвитин. — Коли сеют, как тунгусы сказывают, — дешевле, чем в Туруханском возьмем. Пригоним в низовья струги с хлебом — служилые в ноги поклонятся!
Туруханские покрученники заработали на безбедную зимовку хоть бы и в Мангазее. И на сапоги добыли, и на зипуны. Как прежде мучились бедностью, так теперь — богатством. Чтобы и одеться, и погулять, и уйти на другие промыслы своеуженниками — так не складывалось. Вернуться на Турухан могли только к осени, когда все справные ватаги уйдут. По всему, выпадала им судьба пропить и проесть добытое, зимуя в острожке гулящими людьми, а на следующие промыслы опять проситься в покруту.
Гороховским же, промышлявшим всего лишь одну зиму, и того не предвиделось. Вернутся, погуляют — и будут зимовать на поденщине, претерпевая зиму. Но погулять могли они с размахом.
Михейка Скорбут, слушая споры, переводил тревожные глаза с одних на других говоривших, пристально всматриваясь в их лица.
— Ничо не пойму, — вскрикивал в злобном нетерпении. — Когда в Мангазею-то?
— Другим годом! — хохотнул Сивобород. — Все равно ко «Всем Святым» не поспеем.
— Там к Покрову и сусла нет! — вспылил Михейка, не понимая, о чем так яростно спорят ватажные. — Промышлять надо где-то!
— О том и говорим, башка тесаная, что там, кроме как у монахов, зимовать негде!
— Не-е, у них и кваса вволю не бывает, а с полночи на заутреню будят.
Галдели устюжане и холмогорцы, которым только сейчас открылось, что большая часть ватаги возвращаться не желает. Других возмущало, что помалкивает передовщик. Молчал и Федотка Попов — самый богатый из складников. Когда споры утихли, просил он слова и, откланявшись на образа да на три стороны лучшим людям, сказал:
— Ни зверей диковинных, ни людей не видели. С тунгусами подрались — не велика заслуга. Вернемся, и рассказать-то людям нечего. Только и будем добытой рухлядью трясти.
— До страны йохов идти надо, — наперекор отцу пробубнил конопатый Семейка Шелковников.
— И возвращаться другим путем, — продолжил Федотка. — Чтобы, как на Тунгуске, промышлять первыми, места вызнать да прийти с богатством — вдвое. Тогда и покрученники, у кого умишко есть, смогут вернуться на родину, дожить в тепле, в сытости.
Нехорошко был так поражен спором, что некоторое время только молча, как рыба, разевал рот и вяло помахивал рукой. Потом взбеленился, озлобясь до забвения, закричал с разобиженным лицом, топая ногами, дескать, кто желает вернуться, тот по вешней воде сплавится и без ватаги. С печальными лицами его не поддержали даже устюжские своеуженники. Многие понимали: раз одигоны помирились с кондагирами, то рассказали всем тунгусам, какие богатства видели у «лучи». Сплавляться малой ватажкой — Бога искушать.
Устюжане поругивали упрямых холмогорцев, вечных зачинщиков всяких распрей, рушителей обетов и клятв. Холмогорцы корили вечных московских холопов — устюжан, что те своим умом сроду не жили и жить не могут. Но говорилось это без злого умысла, насмешками, и выслушивалось без зла.
Промышленные потребовали слова от молчавшего передовщика — зря ли, мол, ужину ему полную даем?
— Честь нам от него одна, — остывая, пробубнил поперечный Нехорошко: — На всю спину равна, уж кожа с плеч сползает.
Пенда сам говорить не стал: только спросил при всех Синеуля, на которого в спорах не обращали внимания, даже за тунгуса не считали. Толмач внимательно посматривал на ватажных из-под прищуренных век, прислушивался к каждому слову. Вдруг все разом умолкли, обернувшись к нему:
— Скажи, дадут им одигоны сплыть к устью?
Синеуль долго молчал. Смуглое, обветренное лицо наливалось краской.
— Мы тебя с собой возьмем. Наделим полной ужиной и волей, — ласково, как капризному младенцу, посулил награду Нехорошко. — Захочешь — к своим вернешься, захочешь в Туруханском служить толмачом — станешь самым богатым тунгусом.
На Синеульку с надеждой глядели и Тугарин, и старый Шелковников, и другие. Но тот, разлепив сжатые губы, заявил:
— Побьют! Узнают — плывете, много соберется родов. Луки у них хорошие. С разных берегов стрелять станут, пока не перебьют.
Нехорошко выпучил было разъяренные глаза, но, вместо того чтобы разразиться бранью, икнул, дернув морщинистым кадыком. Тугарин шмыгнул длинным, всегда мокрым носом. Иные просто молчали, качая головами. Всем вдруг стало ясно, что по-другому и быть не может.
И решили ватажные больше не спорить, но быть заодно и стоять друг за друга крепко, а понадобится — и душу положить за други своя. А возвращаться вместе — как Бог даст.
* * *
— Неужто реке этой и конца нет? — всхлипнул Угрюмка, растирая мошку по опухшему лицу. — Третий год волочимся!
Передовщик насмешливо поглядывал на поскуливавшего молодца, брательника боевого товарища. Спуска ему не давал: не позволял хитрить в ущерб ватаге, но и не изнурял другим в науку.
Незримую поддержку Угрюмка чувствовал и порой позволял себе маленькие капризы как родственник. Он яростно отмахивался от гнуса. Больше для вида налегал на бечеву, скользил раскисшими, сползшими к щиколоткам бахилами по топкому берегу. Впереди, сжав зубы, с окаменевшей спиной, терпеливым быком тянул шлею Семейка Шелковников. Лицо его от солнца и от натуги побагровело так, что пропали конопушки-рябинки. Хотел передовщик прикрикнуть на Угрюмку, подстегнуть, но опять пожалел молодца:
— Куда как мельче стала, — буркнул в бороду, раздраженно мотнув головой. — И не так уж широка. Даст Бог, к холодам дойдем до истока.
Река мельчала. Чтобы пройти через иные перекаты, приходилось разбирать камни и завалы. После полудня струги подошли к залому из леса-топляка. Пенился и шумел перепад воды в аршин. Пока просекались и перетаскивались через него — вымокли все. Передовщику даже казачий колпак отжимать пришлось. Едва поднялась ватага по реке на версту — снова наткнулись на плотину из топляка и плывуна. Пробиваться через нее уже не было сил.
Пока половина промышленных обустраивала табор, готовила ужин, молодежь, подсушив штаны, с топорами вернулась к завалу. Он был давний, многолетний. Кора на деревьях сопрела. Осклизлые стволы дурманили пряным винным духом, от которого обвисали руки.
Перебарывая усталость, Ивашка с Федоткой ловко прыгали с лесины на лесину через бурлящие потоки. И высмотрели, где легче просечь проход. К ним пробрались Семейка Шелковников и Угрюмка. Стали молодые прорубаться среди гниющих стволов и ветвей. Поддерживали друг друга за кушаки.
Поработали на славу. Поглядывая на них с табора, ватажные радовались, что утром, даст Бог, не придется мокнуть. Молодцы заткнули топоры за кушаки, оглядели прорубленный проход, через который с шумом рвалась река, заскакали по топлякам к берегу. В это время на таборе привычно воевали с наглым медведем, которого убивать не было никакой нужды, а прогнать не удавалось.
Наконец непрошеный гость, с подпалинами на шерсти, отступил, кидая злые подслеповатые взгляды, оглядываясь на табор. Ватажные устало расселись, где кому удобно, стали тоскливо жевать приевшуюся рыбу. Соль берегли и давали по щепотке — только язык осолонить.
— Я-то до соли бывал охотчив, — обсасывая рыбью голову, жаловался Тугарин. — Бывало, мне без нее и хлеб — трава. Рыбу да мясо без соли не ставь рядом. Пресный дух за версту чуял. А нынче — спрячь мешок с солью, завяжи глаза — носом отыщу.
Темнело. Утихал табор. Шумела вода в реке. Слышался гул под плотиной. Показалось, что гул и плеск стихли. Кто-то настороженно поднял голову:
— Чего это?
— Поди, плотину прорывает! — другой зевнул равнодушно, если не с радостью. Передовщик подскочил и закричал во всю глотку:
— Спасай струги!
И тут зачертыхались люди, натягивая непросохшие сапоги и бахилы. Осенило, какой бедой может обернуться прорыв залома. Пенда подхватил пылавший сук из костра, побежал к воде, где, привязанные накрепко к берегу, стояли груженые суда. В них под кожами спали свободные от караулов промышленные. Молодые, уже на несколько рядов обруганные за радение, понуро стояли у воды с шестами.
— Что попусту малолеток костерите? — прикрикнул на ярившихся Пенда. — Без них мог затор прорваться.
— Завтра не прорубаться, не мокнуть! — оправдываясь, басил Семейка и отталкивал шестом надвигавшееся на струг дерево. По другому борту звонко проскрежетали ветви топляка. Вроде утихла река. Уплыл лес с плотины. Ватажные разошлись по выстывшим местам ночлега. Снова стали моститься ко сну, громко зевая.
Пенда едва не по-волчьи свернулся на корме струга и тут же уснул. Под утро он несколько раз просыпался, привычно прислушивался, глаз не открывал — и все удивлялся сквозь сон, отчего так холодно и гнуса не слышно? Когда разлепил изъеденные гнусом глаза — было кругом белым-бело. Парка, шитая Аськой, на полвершка запорошилась снегом. Передовщик сел, отряхиваясь. Суда как-то странно покачивались на воде, будто их не вытаскивали на сушу.
— Братцы! Река поднимается! — крикнул подремывавшим дозорным.
Те, растирая лица, стали всматриваться в очертания берега. Тут только заметили, что воды прибыло. Уплывший лес где-то снова перегородил русло.
Плотины, перед которой встали вечером, не было. Сотворив молитвы утренние, подкрепив тело едой, промышленные залили костры, ополоснули котлы и ложки, подобрали одеяла. Заведенное в пути благочинье блюдя, разобрали шесты и бечевы.
Передовщик махнул рукой, благословляя двигаться в прежнем порядке. Одни налегли на посохи, другие на шесты — и первый струг двинулся против течения.
Скоро плывущая пена и отдаленный шум подсказали о приближении переката. Вот уж он заскреб камнями по днищам. Левый берег лесистыми холмами подступал к самой реке и полого уходил в воду. С него можно было брести до середины русла, не замочив колен. У правого, возле самых скал, дно так круто уходило вглубь, что бурлакам, не намокнув по грудь, не пройти. А вода холодна уж к осени, ноги сводит до судорог.
Заскулил Угрюмка, кидая жалостливые взгляды на передовщика. Чуял, ему мокнуть, обносить скалу бечевой. Пенда глянул на приунывших ертаулов и велел разбирать камни, углублять дно. Река шла в высоких, покрытых тайгой берегах. Иногда хребты отступались, вдоль них тянулись моховые болота и гари.
За очередным поворотом течение так усилилось, что каждая сотня шагов давалась большим трудом. Берега стали еще круче, перекаты и камни следовали один за другим, а впереди виднелись только буруны.
Возле притока, впадавшего с полуденной стороны, послышался шум порога. И здесь почти всю реку перегородил затор из плавника. Прорубившись сквозь него, ватага подошла к другому залому. Угрюмка непритворно кряхтел, едва не срываясь в рев и слезы.
День был тихим и холодным. Не лютовала вездесущая мошка, пар шел изо рта. Бурлаков знобило. Вдруг заметил передовщик, как побелел и состарился Лука Москвитин — бодрый, бывалый устюжанин. Морщины избороздили лицо. Обвис на плечах кафтанишко. И сами плечи задрались, как крылья раненой птицы.
Вздохнул, перевел взгляд на хребты-яны