Трагедия русской культуры

Вид материалаСтатья

Содержание


Пушкин и вяземский
Флорой и тобою Украшенный стократ!...Ты всё обозреваешь: Здесь мирты поливаешь.
Флора и Помона Цветы с плодами мне дарят...Туда зарею поспешаю
И полно мне писать!
Полусмешных, полупечальных.
Полусмешной, полупечальной...
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   43

И С С Л Е Д О В А Н И Я


Исключительная, беспримерная свобода развития русской культуры, ее кажущаяся внешняя неустроенность, неупорядоченность, наряду с ее предельным совершенством, — все это отнюдь не показатель каких-то неизменных свойств русской души...: культура и есть творимая, становящаяся национальная душа...

Петр Бицилли. Трагедия русской культуры.


ПУШКИН И ВЯЗЕМСКИЙ

К вопросу об источниках пушкинского творчества


Уже давно установлено, какое множество того, что Гершензон неудачно назвал «плагиатами», встречается в стихах Пушкина: то и дело находим у него заимствования чужих словосочетаний, оборотов, образов, мотивов. Считать все это «плагиатами» — значит игнорировать условия тогдашней творческой деятельности. В пушкинское время в России эти условия были сходными с теми, какие характерны, например, для Италии эпохи Ренессанса или для Франции времени «салонов» и «академий». Дифференциация интеллигенции на «писателей» и «читателей» тогда еще только начиналась, и те, кто находился вне тесного круга «немногих» собратьев по «Парнасу», рассматривались как «чернь». Литература была по преимуществу, так сказать, домашним делом, развлечением «досужных» людей, способных на то, чтобы сочетать otium cum dignitate1, а не профессией. Пушкин, правда, был одним из первых, усмотревших и оценивших факт наступающей перемены в общественной структуре, факт возрастающей роли «черни», одним из первых литераторов-профессионалов; но над этим своим положением он сам иронизировал, ощущал его как некоторую ненормальность и выход из смущавшей его двойственности его положения как служителя Муз и «литератора» находил лишь в том соображении, что «не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Во всяком случае, в первую пору его деятельности возможность сбыта «рукописей» была еще весьма ограниченной, что было обусловлено также еще и цензурными строгостями. Поэты писали свои стихи в альбомы «красавицам», обменивались между собою «посланиями», причем лишь незначительная часть этих произведений попадала затем в «альманахи». Писавший для «друга» — а известно, как тогда был распространен культ «дружбы», подчас чисто условной, — или для кружка друзей (впрочем, разницы тут почти не было, ибо и такие стихотворные послания, которые включались в адресованное одному лицу письмо, обычно распространялись в списках среди общих знакомых) считал долгом учтивости процитировать в своем произведении что-либо из недавно полученного произведения своего приятеля. Большинство пушкинских «плагиатов» не что иное, как всего только такие «цитации». Еще чаще бывали у него и у его современников совпадения иного несколько рода. В условиях замкнутого, «кружкового» существования, а также общей зависимости от влияний, исходивших от чужих литератур, создавался, так сказать, общий фонд сюжетов, мотивов, средств экспрессии, рифм и проч., — обстоятельство, не всегда достаточно учитываемое историками литературы, в частности пушкинистами, при исследовании источников творчества Пушкина или какого-либо иного поэта той же поры и при попытках индивидуализировать это творчество. Факт, например, пользования Пушкиным такими рифмами, как розы — морозы, любовь — кровь, младость — сладость — радость, для его стилистики и для его поэтической интуиции нисколько не характерен — хотя, вообще говоря, степень частоты употребления того или другого слова является одним из ключей для проникновения в тайну писательского творчества (но в таком случае необходимо прежде всего установить функцию этого слова в контексте художественного произведения); равным образом, исходя из того, что те же рифмы мы находим, скажем, у Жуковского, мы еще не можем утверждать, что Пушкин именно через его посредство воспользовался этой долей «общего фонда»: роль посредника мог сыграть и любой другой из старших его современников или все они вместе. Для Пушкина гораздо характернее то, что подобными clichés он пользуется именно как таковыми, сам над этим подсмеиваясь: «И вот уже трещат морозы и серебрятся средь полей... (Читатель ждет уж рифмы розы; На, вот возьми ее скорей!)». «Мечты, мечты! где ваша сладость? Где, вечная к ней рифма, младость?» И это не только в период написания «Евгения Онегина» (откуда приведены эти примеры). Уже в лицейский период он пишет Вяземскому (27 марта 1816): «Что сказать Вам о нашем уединении? Никогда Лицей... не казался мне так несносным, как в нынешнее время. Уверяю Вас, что уединенье в самом деле вещь очень глупая, на зло всем философам и поэтам, которые притворяются, будто бы живали в деревнях и влюблены в безмолвие и тишину:


Блажен, кто в шуме городском

Мечтает об уединенье,

Кто видит только в отдаленье

Пустыню, садик, сельский дом,

Холмы с безмолвными лесами,

Долину с резвым ручейком

И даже... стадо с пастухом!

Блажен, кто с добрыми друзьями

Сидит до ночи за столом

И над славенскими глупцами

Смеется русскими стихами;

Блажен, кто шумную Москву

Для хижинки не покидает...

И не во сне, а наяву

Свою любовницу ласкает!..»


Здесь Пушкин явно иронизирует над самим собою, а вместе с тем и над своим корреспондентом. К этому времени относится целый ряд «посланий» их обоих к друзьям, совпадающих и в тематическом и в стилистическом отношениях, из которых иные написаны одним и тем же у обоих, не совсем обычным размером (трехстопный ямб), причем не подлежит сомнению, что в данном случае Пушкин почти всюду просто подражал Вяземскому: его послания по большей части написаны несколько позже посланий Вяземского1. При сопоставлении пушкинского послания к Пущину с первым посланием Вяземского к Батюшкову эта зависимость бьет в глаза. Оба послания — разработка темы Горация aurea mediocritas, состояния наиболее подобающего «мудрецу» и поэту.


Вяземский:

Пушкин:

Виргилия приятель,

Любимый наш певец,

Не приторный ласкатель,

Не суетный мудрец,

Гораций не был знатным,

Под небом благодатным,

Тибурских рощ в тени

Он радостные дни

Посредственности ясной

С улыбкой посвящал,

Друг Делии прекрасной,

Богатства не желал.

Ты счастлив, друг сердечный:

В спокойствии златом

Течет твой век беспечный,

Проходит день за днем,

И ты в беседе Граций

Не зная черных бед,

Живешь, как жил Гораций,

Хотя и не Поэт.

Под кровом небогатым...



В этих и других посланиях того же периода главный мотив их обоих — мотив «уединения» — как раз тот самый, который Пушкин высмеивает в приведенном письме: восхваляются преимущества жизни в тиши селений, на лоне природы, вдали от шумного «света», от «столицы» с ее «суетою», сладость общения единственно с любимыми книгами и с «любезными душе» друзьями. Пушкин обещает Галичу, что когда тот оставит «Петрополь и заботы» и удалится «в счастливый городок», он с друзьями навестит его. То же самое пишет Вяземский Батюшкову (в 1-м послании):


О друг мой! мне уж зрится:

Твой скромный камелек

Тихохонько курится,

Вокруг него садится

Приятелей кружок;

Они слетелись вместе...


В послании «К подруге» Вяземский воображает себя удалившимся с женою в деревню «под кров родной» и рисует себе заранее картины этой жизни:


Уже тебя мечтою

Я, утренней порою,

Бегущей вижу в сад

Для неги и прохлад,

И Флорой и тобою

Украшенный стократ!


...Ты всё обозреваешь:

Здесь мирты поливаешь.

Гвоздику расправляешь...


А Пушкин в «Послании к Юдину» (1815) воображает себя в своем «селенье» Захарове:


...с балкона

Могу сойти в веселой сад.

Где вместе Флора и Помона

Цветы с плодами мне дарят...


Туда зарею поспешаю

С смиренным заступом в руках,

В лугах тропинку извиваю,

Тюльпан и розу поливаю —

И счастлив в утренних трудах...


Поскольку дело идет о проблеме формирования творческой индивидуальности Пушкина, важно установить не только то, что, как мы видели, уже в эту, первую, стадию своего развития он стремится к преодолению влияния школы классического сентиментализма, к которой принадлежал тогда Вяземский и с которой, как это явствует из приводимых сопоставлений, последний сблизил его, но — и это главное — что эмансипация Пушкина от влияний этой школы отнюдь не была равнозначащей его эмансипации от самого Вяземского.

В своем послании «К Жуковскому» (1815) Вяземский иронически отзывается о Шишкове и его «варяжских рассуждениях»; говоря о своем творчестве, замечает: «И Дмитриев... приветствует мой дар улыбкой одобренья». В 1817 году Пушкин обратился в свою очередь с посланием к Жуковскому (написанном также, как и послание Вяземского, александрийским стихом). И здесь находим насмешки над «варяжскими» если не «рассуждениями», то «стихами»; и он, говоря о себе, ссылается на авторитет Дмитриева, почти буквально повторяя Вяземского: «И Дмитрев слабый дар с улыбкой похвалил».

В 1815 году Вяземский написал послание «К друзьям», в котором высказывал сомнения в своем поэтическом даре. Не случайно его не признают поэтом:


И, пальцем на меня указывая, свет

Не говорит: вот записной поэт!


Он утверждает, что занятию поэзией предпочитает «на ложе сладостном из маков и из роз... понежиться еще в безвестности своей», и во всяком случае принимает такое решение (заключительные слова):


Чтоб более меня читали,

Я стану менее писать!


Это послание было использовано Пушкиным в его послании к Александру Шишкову, племяннику знаменитого основателя школы «архаистов». Здесь Пушкин высказывает сожаление, что доверился «обманчивой мечте», шепнувшей: «Ты поэт!» И заключает такими словами:


Не долго был я усыплен!

Уснув меж розами, на тернах я проснулся,

Увидел, что еще не гения печать —

Охота смертная на рифмах лепетать,

Сравнив стихи твои с моими, улыбнулся:

И полно мне писать!


Кроме этих совпадений, отмечу и еще одно: оба послания написаны «вольным» размером.

Если теперь окинем общим взглядом все до сих пор сделанные наблюдения, то увидим следующее: все рассмотренные нами послания обоих поэтов распадаются на три категории; «элегические» (темы «уединения», бегства от «света», «дружбы»), дидактические или, вернее, литературно-критические («К Жуковскому»; заключающие в себе полемику «арзамасцев» с «архаистами») и, наконец, обращенные, в сущности, к самим себе (стоит ли «писать»?). Совпадениям в содержании соответствуют совпадения и в размере (трехстопный ямб, шестистопный, «вольный»), и в образах. К этим категориям можно прибавить еще одну: это послание Вяземского «К партизану-поэту», Денису Давыдову (1815), и пушкинские послания «Товарищам» и к Василию Львовичу Пушкину, написанные ко времени окончания Лицея (1817), когда он подумывал о поступлении на военную службу. В этих посланиях их обоих, как и следовало ожидать, отражено влияние того нового, что было в «ухарской» поэзии самого Давыдова: Вяземский, «перекликаясь» с Давыдовым, естественно, как это было принято тогда, говорит его «голосом»; а Пушкин, отстаивая перед дядей свою мысль, что можно быть поэтом и вместе офицером, разумеется, не упустил случая сослаться на пример «Дениса-храбреца». Размер опять-таки общий — четырехстопный ямб. В первом из этих пушкинских посланий — явные перефразировки послания Вяземского.


Вяземский:

Пушкин:

Пусть генеральских эполетов

Не вижу на плечах твоих...

Не все быть могут в равной доле,


И жребий с жребием не схож:

Иной, бесстрашный в ратном поле,

Застенчив при дверях вельмож;

Другой, застенчивый средь боя,

С неколебимостью героя

Вельможей осаждает дверь...


Иной, под кивер спрятав ум,

Уже в воинственном наряде

Гусарской саблею махнул...


Другой, рожденный быть вельможей,

Не честь, а почести любя,

У плута знатного в прихожей

Покорным плутом зрит себя...



Мы видим: прямые или косвенные «цитаты» у Пушкина из стихотворений Вяземского никогда здесь не являются случайными, вкрапленными в текст: они, напротив, всегда обусловлены контекстом. Мы здесь имеем дело с полным параллелизмом — тематическим, метрическим, лексическим; причем этот параллелизм никак нельзя свести к простому ученическому подражанию: пушкинские вещи этой поры, где он разрабатывает темы, внушаемые ему Вяземским, уже носят на себе отпечаток пушкинского своеобразия: они отличаются той легкостью, непринужденностью, какая Вяземскому не давалась никогда. Если принять во внимание, что Вяземский, хотя он был значительно старше Пушкина (род. 1792), начал писать стихи почти одновременно с последним, можно говорить о своего рода сотрудничестве обоих поэтов, причем Вяземский, так сказать, прокладывал дорогу, но Пушкин, при каждом повороте, всякий раз обгонял его.

1817-й год, год выхода из Лицея, был в полном смысле сроком окончания пушкинских «Lehrjahre». С этого времени Пушкин обретает самого себя и вступает в полосу своих «Wanderjahre»: он уже никогда никому не подражает, но ищет все новых путей, обращается все к новым и новым источникам вдохновений — и эти «скитания» обрываются лишь его смертью. Иною была участь Вяземского. Он прожил до 1878 года — и, поскольку речь идет о Вяземском-поэте, на всю свою долгую жизнь остался, в сущности, таким же, каким он был в пору «Арзамаса»: русским Буало, как называл его — не вполне, впрочем, точно и исчерпывающе — Пушкин в своем письме к нему от 27 марта 1816 года, «рассуждающим», «философствующим» поэтом, верным тому стилю, который он усвоил себе в молодости. «Сотрудничество» двух друзей на поприще поэзии естественно пришло к концу. Но чем, в целом ряде отношений, дальше отходил Пушкин-поэт от Вяземского, тем, как это на первый взгляд ни парадоксально, глубже сказывалось на нем влияние последнего. И именно оттого, что это влияние было чрезвычайно глубоко, что оно касалось «внутренней формы» пушкинской поэзии, оно не легко поддается обнаружению и, насколько я знаю, до сих пор не было отмечено.

С указанной точки зрения несущественно то, что Пушкин продолжает «цитировать» Вяземского. Так, например, в своем посвящении «Евгения Онегина» (еще незаконченного) Плетневу (1827) он пишет:


Но так и быть — рукой пристрастной

Прими собранье пестрых глав,

Полусмешных, полупечальных.

Простонародных, идеальных,

Небрежный плод моих забав...


А у Вяземского в «Коляске» (1826) читаем:


Друзья! боюсь, чтоб бег мой дальный

Не утомил вас, если вы,

Простя мне пыл первоначальный,

Дойдете до конца главы

Полупустой, полуморальной

Полусмешной, полупечальной...


Таких «цитат», повторяю, у Пушкина немало и из стихотворений других поэтов, которые, однако, ни малейшего влияния на Пушкина не оказали. Дело идет о таких совпадениях, которые свидетельствуют о творческом воздействии поэзии Вяземского на Пушкина и какие помогут нам установить наличность этого воздействия и там, где никаких прямых совпадений не имеется.

Покойный Владислав Ходасевич в своем последнем сборнике ценнейших, хотя отрывочных очерков, посвященных поэзии Пушкина2, — преждевременная смерть воспрепятствовала ему свести все свои наблюдения над творчеством Пушкина в одно целое — обратил внимание на одну, чрезвычайно важную черту пушкинской поэтики, а именно изобилие перечислений, именных или глагольных, а вместе с тем и органически связанное с этим изобилие, как он выражается, «единоначатий», т.е. построение периодов, состоящих каждый из цепи одинаково начинающихся фраз. Ходасевич ограничился только констатацией этой особенности, не коснувшись вопроса ни о ее функции, ни о том, насколько она характерна именно для Пушкина, другими словами, в какой мере можно и следует говорить о ней как о его индивидуальной особенности. Ходасевич упустил из виду, что прием перечислений и «единоначатий» свойственен Вяземскому (гл. обр. ранней поры) в такой же мере, как и Пушкину. На нем построено все послание «К подруге»:


От шума, от раздоров,

Гостинных сплетней, споров,

От важных дураков,

Превосходительств тучных,

Забавников докучных

И вечных болтунов,



От жалких пастушков,



Вздыхающих в сонетах;

Безграмотных певцов,



От критиков-слепцов ...

От суетного света ...

О милая подруга!

Укроемся со мной. (Стихи 1–22)


Затем следует цепь «единоначатий» (начиная с 57-го стиха): Уже воображенье Сближает отдаленье Мне тех счастливых дней, Когда ... Уже среди полей ... Горжусь своей свободой ... Уже тебя мечтою ... Бегущей вижу в сад (...); далее перечисление друзей, которые посетят их в их уединении. Таково же в общем построение первого послания «К Батюшкову». Здесь сперва цепь периодов, начинающихся с пусть: Пусть златом небогаты, Твоей смиренной хаты Блюстители-пенаты Тебя не обрекли ...; Пусть у твоих дверей Привратник горделивый не будет ...; И пусть в прихожей звон О друге не доложит ...; Пусть в храмине опрятной ... Слепить не будут взоров Ни выделка уборов ... Ни белизна фарфоров, Ни горы хрусталей ... (перечисление). По этой схеме построено все целиком послание. Послание к гр.Чернышеву (1816) построено по сложной схеме чередующихся «единоначатий»: не знаешь ты... или не видишь ты...; или вариаций: твой взор не видит... и не для тебя...; разнообразие вносится тем еще, что эта первая группа «единоначатий» распадается на две подгруппы: не знаешь ты, как... и не знаешь ты о...

Позже Вяземский реже употребляет этот прием и, во всяком случае, пользуется им свободнее, не подчиняя композиции столь строгим схемам. В этом отношении особенно характерна его поэма «Коляска» (1826), одна из удачнейших его вещей. Но если Вяземский в пору своей творческой зрелости охладевал к этому приему, то Пушкин остался ему верен навсегда. На нем построена онегинская строфа, более того — иногда целые цепи строф3, он широко использован и в «Графе Нулине», и в «Медном всаднике», также как и в некоторых величайших образцах его лирики, например в «Осени». Показательно одно место в «Евгении Онегине», где налицо прием перечисления является несомненной переработкой начала «К подруге», то, где (VI, 46, 47) поэт просит у «младого вдохновенья» не дать его душе «ожесточиться»


Среди бездушных гордецов,

Среди блистательных глупцов,


Среди лукавых, малодушных,

Шальных, балованных детей,

Злодеев и смешных и скучных,

Тупых, привязчивых судей,

Среди кокеток богомольных,

Среди холопьев добровольных,

Среди вседневных, модных сцен,

Учтивых, ласковых измен,

Среди холодных приговоров

Жестокосердой суеты,

Среди досадной пустоты

Расчетов, душ и разговоров...


Не был ли этот прием, восходящий к поэзии XVIII века, с которой Вяземский был связан гораздо крепче, чем Пушкин, одним из ценнейших подарков первого последнему? Покуда я высказываю это только как предположение. Однако если это так, то чем объяснить, что как раз Пушкин остался этому приему верен дольше, чем сам Вяземский? Ответ на это может быть дан только после того, как нам удастся ответить на другой поставленный выше вопрос: о функциях этого приема в поэзии их обоих.

Здесь необходимы несколько предварительных замечаний. С точки зрения синтаксиса (в широком смысле) и ритмики, перечисления и «единоначатия» могут быть отнесены к одной категории средств выражения. Но с точки зрения их смысловой функции их следует различать. Для уразумения этого нужно обратиться к их генезису. «Единоначатия», по своему происхождению, связаны — как и концовки — не с перечислениями, а с повторениями. Так, в произведениях так называемый народной словесности, вернее — произведениях примитивной стадии культуры, в былинах, в chansons de geste1 и тому под., постоянно повторяются одни и те же зачины, концовки (например, серии одинаковых рифм в Chanson de Roland), эпитеты. У Пушкина прием «единоначатия» с не, характерный для русских былин и других памятников фольклора, использован в «Гасубе», являющемся в этом отношении опытом стилизации форм архаической поэзии:


Не для бесед и ликований,

Не для кровавых совещаний,

Не для расспросов кунака,

Не для разбойничьей потехи

Так рано съехались адехи...


Первоначально все эти разновидности приема «накопления», «аккумуляции», отражают специфическое свойство примитивного, инфантильного сознания, для которого характерно как раз влечение к накоплению всяческих ценностей, материальных или духовных, «numero gaudere», выражаясь словами Тацита, что обусловлено преобладанием начала