Музы Серебряного века Вступление

Вид материалаДокументы

Содержание


Пути не помнят своего.
Много счастия мне обещало
Подобный материал:
1   2   3
Зачитавшись до умопомрачения.


...Лежал король в постели и думал: «Как хорошо сознавать, что ты можешь делать добро несчастным: это лучшая радость королей».

Лидия Чарская


Третьеразрядная актриса Александрийского театра Лидия Чарская была кумиром гимназисток и институток. Ею зачитывались до умопомрачения. Исступленные юные читательницы засыпали ее полуобморочными письмами, в которых заласкивали, зацеловывали, зализывали ее, возводя в ранг великих писателей»,— рассказывает о Лидии Чарской Илья Бражин в своей книге «Сумка волшебника».

Она написала более семидесяти книг разного жанра: повестей, исторических и бытовых романов. Юные читательницы настолько поверили в существование маленькой грузинской княжны Нины Джавахи, что приходили на ее могилу к Новодевичьему монастырю. Этой героине посвятила стихотворение одна из них — Марина Цветаева.

«Книги Чарской были нафаршированы самыми дешевыми эффектами и самыми пошлыми положениями... атмосфера исступленного обожания и истерической экзальтации, которая так взвинчивала юных поклонниц Чарской, была мне глубоко чужда и противна,— признается И. Бражин. — Из множества романов и повестей плодовитой Чарской я прочитал «Княжну Джаваху» и «Большого Джона». Этого с меня было вполне достаточно. Я отложил Чарскую в сторону и больше никогда к ней не возвращался». И не только И. Бражин. Не возвращались многие, прочитав что-то одно. Или не читая вовсе... Книги писательницы были изъяты из библиотек и магазинов, и хотя покорительница девичьих сердец жила, полная творческих сил, о ней старались забыть. Гонимая, без средств, потому что книги ее не печатались, без работы, она была обречена на полуголодное существование.

...Детство Лидии Вороновой до поры до времени было относительно безоблачным. Она росла в состоятельной семье военного инженера и, хотя рано лишилась матери, не оказалась обделенной отцовской любовью. А потом у Лиды появилась мачеха, и она решила убежать из дому. Кончилась эта идея с побегом тем, что Лидию определили в закрытое учебное заведение — Павловский женский институт в Петербурге.

Во время учебы Лида заболела оспой, и на ее выздоровление уже не стоило и надеяться, если бы не сиделка. С трудом выходила она капризную девочку, завоевав полное ее доверие. Лидия рассказала терпеливой нянечке о своей ненависти к мачехе и умоляла не покидать ее. Пока болела, лица собеседницы не видела: лежала в полной темноте с завязанными глазами. А когда по выздоровлении обнаружила, что сиделка и мачеха — одно и то же лицо, стала звать свою спасительницу мамой. Эта история описана ею в биографической повести «За что?».

По окончании института восемнадцатилетняя Лидия вышла замуж за блестящего офицера Бориса Чурилова, но их совместная жизнь продолжалась недолго. Оставшись одна с ребенком, будущая писательница не захотела вернуться в семью отца. Она окончила драматические курсы при Александрийском императорском театре, в котором ей довелось проработать целых двадцать шесть лет. Лидия Чарская (таков был ее театральный псевдоним) играла характерные роли субреток или старух, хотя мечтала о Катерине в «Грозе» или Луизе Миллер в «Разбойниках». Но, увы...

Толчком к литературному творчеству послужила нехватка средств. Ведь у молодой актрисы рос сын, а помощи ждать было неоткуда. И тогда она попыталась написать свое первое произведение... Так еще в начальные годы театральной службы ее захлестнула страсть к сочинительству. Первая повесть, «Записки институтки», родилась из институтских дневников и была опубликована в 1901-м году в детском журнале «Задушевное слово», принеся автору неожиданную славу. С этого времени повести Чарской печатались здесь ежегодно. Ее известность достигла европейских стран: произведения совсем молодой писательницы оказались переведены на немецкий, английский, французский, чешский языки. Лидия Алексеевна получала приличные гонорары. Тысячи писем шли к ней в Петербург, в дом на улице Разъезжей.

В самый апогей ее литературной славы появилась статья Корнея Чуковского, написанная в уничижительном тоне и сыгравшая роковую роль в судьбе писательницы. С первых лет советской власти Чарской было запрещено и печататься под собственным именем, и пользоваться псевдонимом, принесшим ей славу. В 1920-м согласно инструкции Наркомпроса ее книги были изъяты из обращения. Испытания на этом не закончились. Пришло известие о гибели сына Юрия, который сражался в Красной Армии... Одино­кая немолодая женщина, не имеющая к тому времени никаких родственников, Чарская в 1924-м году ушла из театра. Четыре тоненькие книжки для малышей, которые ей удалось издать в 20-е годы, вышли под убогим мужским псевдонимом «Н. Иванов». Она жила на маленькую актерскую пенсию, тяжело болела.

Началась буквально нищенская жизнь. И тогда К. И. Чуковский выхлопотал ей пенсию...

Лидия Чарская умерла шестидесятидвухлетней в 1937-м году. Еще в 1930-е годы Самуил Маршак заметил: «Убить» Чарскую, несмотря на ее мнимую хрупкость и воздушность, было не так легко. Ведь она до сих пор продолжает жить в детской среде, хотя и на подпольном положении». Причину этой популярности объясняет Е. Путилова: «Сегодня, перечитывая повести Чарской, мы замечаем, что она и тогда сумела угадать многое, что волнует подростков сегодня. Достаточно назвать ее повесть «Некрасивая», где героиня одна идет против всего класса, чтобы мы вспомнили, например, повесть В. Железникова «Чучело» и др.».

И действительно: никто из суровых критиков не увидел в прозе Чарской, безусловно слабой и беспомощной рядом с Чеховым и Толстым, ее редкого достоинства — эмоционального тепла, столь необходимого детям. Замечательная поэтесса Юлия Друнина вспоминала о книгах Чарской: «Уже взрослой я прочитала о ней очень остроумную и ядовитую статью К. Чуковского. Вроде и возразить что-либо Корнею Ивановичу трудно... Упреки справедливы. ' И все-таки дважды два не всегда четыре. Есть, по-видимому, в Чарской, в ее восторженных юных героинях нечто такое — светлое, благородное, чистое,— что... воспитывает самые высокие понятия о дружбе, верности и чести... В сорок первом в военкомат меня привел не только Павел Корчагин, но и княжна Джаваха — героиня Лидии Чарской...»

«Сладкое упоение, с каким я читал и перечитывал ее книги, отголосок этого упоения до сих пор живет во мне, - признавался известный писатель Леонид Пантелеев,— где-то там, где таятся у нас самые сокровенные воспоминания детства, самые дурманящие запахи, самые жуткие шорохи, самые счастливые сны.

Прошло не так уж много лет, меньше десяти, пожалуй, и вдруг я узнаю, что Чарская — это очень плохо, что это нечто непристойное, эталон пошлости, безвкусицы, дурного тона. Поверить всему этому было нелегко, но вокруг так настойчиво и беспощадно бранили автора «Княжны Джавахи», так часто слышались грозные слова о борьбе с традициями Чарской - и произносили эти слова не кто-нибудь, а мои уважаемые учителя и наставники Маршак и Чуковский, что в один несчастный день я, будучи уже автором двух или трех книг для детей, раздобыл через знакомых школьниц какой-то роман Л. Чарской и сел его перечитывать.

Можно ли назвать разочарованием то, что со мной случилось? Нет, это слово здесь неуместно. Я просто не узнал Чарскую, не поверил, что это она,— так разительно несхоже было то, что я теперь читал, с теми шорохами и сладкими снами, которые сохранила моя память, с тем особым миром, который называется Чарская, который и сегодня еще трепетно живет во мне... И вот я читаю эти ужасные, неуклюжие и тяжелые слова, эти оскорби­тельно не по-русски сколоченные фразы и недоумеваю: неужели таким же языком написаны и «Княжна Джаваха», и «Мой первый товарищ», и «Газават», и «Щелчок», и «Вторая Нина»?..

Так и живут со мной и во мне две Чарские: одна та, которую я читал и любил до 1917-го года, и другая — о которую вдруг так неприятно споткнулся где-то в начале тридцатых...

Лет шесть-семь назад на прогулке в Комарове разговорился я с одной известной, ныне уже покойной московской писательницей. Человек трудной судьбы и большого вкуса... Давняя почитательница Ахматовой и Пастернака, сама большой мастер, превосходный стилист. И вот эта женщина призналась мне, что с детских лет любит Чарскую, до сих пор наизусть помнит целые страницы из «Второй Нины». Будучи в Ленинграде, она поехала на Смоленское кладбище и разыскала могилу Чарской. Могила была ухожена, на ней росли цветы, ее навещали почитательницы...»




«Господи, дай увидеть!..»

Рожденные в года глухие

^ Пути не помнят своего.

Мы — дети страшных лет России -

Забыть не в силах ничего...

Александр Блок


Ее имя тесно связано с историей русского декадентства.

Зинаида Николаевна Гиппиус, в замужестве

Мережковская, впервые опубликовала свои стихи

в журнале «Северный вестник» в 1888-м году за подписью «3. Г.».

Не жду необычайного:

Все просто и мертво.

Ни страшного, ни тайного

Нет в жизни ничего.

В ее стихах превалировали смутная тоска по непостижимому и неосуществимому и неприятие будничной жизни, мотивы отчаяния и ожидания неминуемой смерти... Те же настроения господствовали и в двух первых книгах ее рассказов— «Новые люди» (1896) и «Зеркала» (1898). После 1905-го года Зинаида Николаевна стала выступать и в качестве критика под псевдонимом Антон Крайний.

...В начале XVI века из Мекленбурга в Москву переселился немец Адольфус фон Тингст, сменивший фамилию на Гиппиус. Годы спустя его потомок Карл-Роман фон Гиппиус женился на москвичке Аристовой, затем их сын Николай Романович взял в жены Анастасию Степанову, дочь екатеринбургского полицеймейстера. От этого брака в городе Белеве Тульской губернии в ноябре 1869-го года и родилась зеленоглазая девочка, названная Зинаидой... Зиночка училась у домашних учителей, писала стихи, увлекалась музыкой, живописью и верховой ездой. Восемнадцатилетней, будучи на курорте, познакомилась с писателем Дмитрием Мережковским и вскоре стала его женой.

Петербургская квартира Мережковских была одним из декадентских литературных салонов, а сама хозяйка, по воспоминаниям Андрея Белого, разыгрывала в нем роль некой «сатанессы» с крестом на шее и лорнеткой в руке.

«В темно-красной гостиной, окнами на Спасо -Преображенский собор... у пылавшего камина Блок разглядел хозяйку дома, которая слыла в обществе «декадентской мадонной», — пишет о Зинаиде Николаевне Владимир Орлов. — Об ее броской наружности, смелых туалетах и экстравагантных повадках судачил весь литературный, художественный и театральный Петербург. На удивление стройная и тонкая, с осиной талией, гибкая и хрупкая фигура, облаченная в некое подобие хитона... Копна медно-золотых волос, зеленые, русалочьи глаза и очень красные губы на густо напудренном лице... Аромат крепких духов, черный крест на плоской груди, пальцы в кольцах, пахучая папироска и блескучая лорнетка...

Она была умна, зла, привередлива, любопытна, обожала молодых поклонников и держала их в строгом послушании. Это была ночная птица. Поднимаясь поздно, часам к трем, половину дня и половину ночи проводила на козетке среди коловращения посетителей — студентов, всегда немного обалдевавших перед этой Цирцеей, декадентских поэтов, философов, церков­ников, — шармировала, ссорила и мирила (больше ссорила, чем мирила), выслушивала и распространяла слухи и сплетни (больше распространяла, чем выслушивала), вообще — «создавала атмосферу салона».

Спать Зинаида Николаевна действительно ложилась под утро, непременно открывая форточку. Ближе к обеду вставала из ледяной постели и принимала приготовленную няней горячую ванну. В два часа дня начинала завтракать. И так — годами. Поздно вечером к ней стекались люди... В четвертом часу утра Мережковский, у которого был свой распорядок дня, стучал кулаком в стенку и кричал, что ему не дают спать... Позднее А. Белый сказал о семейном дуэте, что «Гиппиус в тонкостях мыслей и чувств была на 25 голов его выше», что Мережковский «питался ее игрой мысли; во многом он вытяжка мыслей Зинаиды Николаевны...».

«...Не в меру щурясь, медленно вошло как бы некое райское видение, удивительной худобы ангел в белоснежном одеянии и с золотистыми распущенными волосами, вдоль обнаженных рук которого падало до самого полу что-то вроде не то рукавов, не то крыльев: 3. Н. Гиппиус, сопровождаемая сзади Мережковским». Такой на одном из литературных вечеров предстала она перед И. А. Буниным. А когда начала выступать, то вызвала целую бурю и негодующих криков, и рукоплесканий: поэтесса читала стихи о том, что любит себя «как Бога».

Сергей Есенин, на заре своей поэтической карьеры посещавший ее салон, вспоминал в дружеском кругу: «...Попал я как-то к ним на вечер в валенках. Ко мне подошла Гиппиус и спросила:
  • Вы, кажется, в новых гетрах?
  • Нет, это — простые деревенские валенки...— Знала ведь, что на мне
    валенки...»

Конечно, знала. Просто, очевидно, данный вид обуви не совсем сочетался с атмосферой литературного салона и ироничная, острая на язычок Зинаида Николаевна не смогла удержаться, чтобы не задать свой «сакраментальный» вопрос, так обидевший начинающего поэта. Но что поделать: ведь быть представленным поэтессе и ее мрачному мужу означало получить литературную путевку в жизнь: говорят, протекция Гиппиус в то время решала многое...

Ее подруг можно пересчитать по пальцам: обожаемая няня, две родные сестры, живущие в ее доме, несколько соратниц из среды искусства. В письмах Зинаиды Николаевны встречаются упоминания, что ей неинтересно с женщинами...

Вот какой запомнилась она художнице А. П. Остроумовой-Лебедевой: «Яркие зеленые глаза освещали лицо, и необыкновенной красоты волосы, цвета золота и меди, его обрамляли. Она много времени тратила на свою наружность и, особенно, на невиданные прически...» Любила появляться в экстравагантных эпатирующих нарядах: то в мужском костюме с тросточкой в руках, то в белом балахоне, напоминающем саван с ангельскими крыльями за спиной.

О муже Гиппиус говорила: «Мы прожили с Д. С. Мережковским 52 года, не разлучаясь, со дня нашей свадьбы в Тифлисе, ни разу, ни на один день». «Это предуведомление, -уточняет писатель Руслан Киреев, -сделано Гиппиус на первой же странице ее книги о муже, начатой в четверг, 3 июня 1943-го года, в оккупированном немцами Париже через полтора года после смерти Мережковского и, увы, не законченной...

Итак, вся их более чем полувековая совместная жизнь проходила на виду друг у друга, - не расставались ни разу, ни на один день, -и тем не менее написанная Мережковским на двадцать восьмом году этого неразлучного супружества фраза: «Буду ждать Вас, как чуда» обращена к другой женщине. Как, впрочем, и немало других фраз — самых, может быть, искренних, самых взволнованных из всех, что вышли из-под пера— «Золотого пера», как называли его современники, - этого эрудита, поли­глота, одного из претендентов на Нобелевскую премию».

Молва приписывала Гиппиус то одного, то другого любовника. А она между тем ответила на притязания поэта Николая Минского таким письмом: «Любовницей вашей я никогда не стану, а другого ничего вы не хотели: ни жалости, ни красоты, никаких человеческих отношений... Неужели я должна принять безобразие жизни и не верить в любовь, как уже не верю в силу слов?».

По свидетельствам современников, Зинаида Николаевна жила семьею втроем: с мужем и другом Дмитрием Философовым. Последний, кстати, не интересовался женщинами. Сохранилось его откровенное письмо к Гиппиус, в котором он признается, почему физическая близость между ними невозможна: «...Мне физически отвратительны воспоминания о наших сближениях. При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом моим, у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом...» До Зинаиды Николаевны порой доходили слухи о гомосексуальности Философова, но она только отмахивалась... Гиппиус писала не только стихи (интересные сегодня, пожалуй, лишь литературоведам). Начав с рассказов о горестной судьбе простых людей, она вскоре обратилась к более крупной прозе, раскрывающей отдельные положения ее эстетической программы.

«Гиппиус строчит свои бездарные религиозно-политические романы», - как-то вскользь заметил А. Блок. И тем не менее — в автобиографии свое знакомство с Мережковскими поэт относил к числу «событий и веяний, особенно сильно повлиявших» на него. В июле 1902-го года литературная чета получила разрешение издавать журнал «Новый путь», к сотрудничеству в котором пригласила и Блока. Началась его переписка с Гиппиус, но отношения поэта с ней и ее супругом отличались в дальнейшем большой сложностью.

Блок в разговоре с близкими говорил: «Что она интересная — хорошо, и что она красится — хорошо, и потом она — эстетическое явление — это тоже хорошо, но она бы очень рассердилась, если бы узнала, что я так говорю. Прежде всего женщина. И всегда неправду говорит». Во время революционных событий они оказались по разные стороны баррикад, и разногласия Зинаиды Николаевны с Блоком были просто непреодолимыми. «Положением России доволен - «ведь она не очень и страдает...», - возмущалась Гиппиус словами поэта во время самых страшных октябрьских дней 1917-го года.— Слова «отечество» уже не признает...»

К чести Зинаиды Николаевны остается добавить, что в ее глазах это было самым тяжким преступлением...

Нет, никогда не примирюсь.

Верны мои проклятья.

Я не прощу, я не сорвусь

В железные объятья.

Как все, пойду, умру, убью,

Как все — себя разрушу,

Но оправданием — свою

Не запятнаю душу.

Революцию Гиппиус однозначно не приняла, разделив взгляды своего мужа. Дело тут было даже не в идеях, а в том, что видели ее глаза: кровь и беспощадный террор, очевидный обман со стороны тех, кто пришел к власти путем узурпации... Ее дневник тех лет, по словам Нины Берберовой, «принадлежит к числу исключительных документов исключительной эпохи России (1914-1920) и бросает яркий (и безжалостный) свет на события, потрясшие мир в свое время».

Читали ли этот потрясающий документ эпохи исследователи литературы, историки? Бог весть... Однажды и на долгое время, Зинаида Гиппиус была названа «оголтелым врагом советского государства». Как же иначе? Достаточно заглянуть в ее дневниковые записи, чтобы понять причину этой безапелляционно-лобовой оценки. «Главные вожаки большевизма — к России никакого отношения не имеют и о ней меньше всего заботятся, - писала Зинаида Николаевна. - Они ее не знают, -откуда? В громадном большинстве не русские, а русские — давние эмигранты»; «Натансон — старец, лицом напоминающий Фета (у Фета ведь было пренеприятное еврейское лицо)»; «все бронштейны в беспечальном и самоуверенном торжестве» (запись от 25 октября 1917 г.).

Может быть, и не стоит воспринимать серьезно ее высказывания о «пренеприятном еврейском лице» и «всех бронштейнах»... В течение нескольких лет длился роман (опять же платонический!) Зинаиды Николаевны с балетным критиком Акимом Волынским и страстно влюбленным в нее Хаимом Лейбовичем Флексером. Сердцу не прикажешь...

В сердце наше бедное, в сердце загляни...

Близких наших, Господи, близких сохрани!

...День за днем, не опуская даже мельчайших житейских подробностей, она описывала то, что происходило вокруг. Окружающая жизнь страшна и беспросветна: обыски, аресты знакомых и друзей, которых Мережковские пытались вызволить всеми правдами и неправдами; отсутствие пищи и света, болезни и голод...

«В гречневой крупе (достаем иногда на рынке — 300 р. фунт), в каше-размазне — гвозди. Небольшие, но их очень много. При варке няня вчера вынула 12. Изо рта мы их продолжаем вынимать. Я только сейчас, вечером, в трех ложках нашла 2, тоже изо рта уже вынула. Верно, для тяжести прибавляют.

Но для чего в хлеб прибавляют толченое стекло, — не могу угадать. Такой хлеб прислали Злобиным из Москвы, их знакомые, — с оказией». «На Николаевской улице вчера оказалась редкость: павшая лошадь. Люди, конечно, бросились к ней. Один из публики, наиболее энергичный, устроил очередь. И последним достались уже кишки только.»

Бессмысленное рытье окопов, на которое гоняли и Д. Мережковского, бесконечные поборы с населения: «Ожидаются новые обыски. Вещевые, для армии. Обещают брать все, до занавесей и мебельной обивки включительно». И среди всего этого беспросвета — вдруг пронзительно-неожиданное: «Да что мне, что я оборванная, голодная, дрожащая от холода? Что - мне? Это ли страдание? Да я уж и не думаю, об этом. Такой вздор, легко переносимый, страшный для слабых, избалованных европейцев. Не для нас. Есть ужас ужаснейший. Тупой ужас потери лица человеческого. И моего лица, — и всех, всех кругом...»

А ведь ее мысли не потеряли своей злободневности и сегодня! «Мы,— весь тонкий, сознательный строй России, — безгласны и бездвижны, сколько бы мы' ни трепыхались. Быть может, мы уже атрофированы...» (1915 г.).

«Против самых невероятных, даже не дерзких, а именно невероятных, шагов правительства нет возмущения, даже нет удивления. Спокойствие... отчаянья» (1916 г.).

«Время страшное, я не забываю. И все-таки надо же хоть немного верить в Россию. Неужели она никогда не нащупает меры, не узнает своих времен?» (март 1917 г.).

«Ощущение лжи вокруг — ощущение чисто физическое. Я этого раньше не знала. Как будто с дыханием в рот вливается какая-то холодная и липкая струя. Я чувствую не только ее липкость, но и особый запах, ни с чем не сравнимый» (1919 г.).

«Все нищие, — но ведь равенство! (Равенства тоже нет, ибо нигде нет таких богачей, таких миллиардеров, как сейчас в России. Только их десятки - при миллионах нищих)».

Разве это ничего не напоминает, уважаемый читатель? К сожалению, поэзия Зинаиды Гиппиус оказалась явно слабее этого страшного человеческого документа. В феврале 1918-го она написала:

Если гаснет свет — я ничего не вижу.

Если человек зверь — я его ненавижу.

Если человек хуже зверя — я его убиваю.

Если кончена моя Россия — я умираю.

Это своеобразное поэтическое прощание с родиной вошло в сборник «Последние стихи», который был послан Александру Блоку. Он ответил (уж к месту или не очень, судить не нам):

Женщина, безумная гордячка!

Мне понятен каждый ваш намек,

Белая весенняя горячка

Всеми гневами звенящих строк!

Все слова — как ненависти жала,

Все слова — как колющая сталь!

Ядом напоенного кинжала

Лезвие целую, глядя в даль...

«Перечитываю стихи Гиппиус, — писал И. А. Бунин в своем дневнике в августе 1917-го. — Насколько она умнее... и пристойнее прочих — «новых поэтов».

Через два дня: «Дочитал Гиппиус. Необыкновенно противная душонка, ни одного живого слова, мертво вбиты в тупые вирши разные выдумки. Поэтической натуры в ней нет ни на йоту». А о Мережковском Иван Алексеевич говорил: «...это такая холодная холера, что посади его на радиатор, и то не согреется».

О существовании дневника Зинаиды Николаевны знали многие. О его содержании, безусловно, догадывались те, кто на правах друзей бывал в доме Мережковских и принял (хотя бы внешне) новую власть. Например, Максим Горький, прекрасно существующий среди всей этой разрухи и всеобщего голода, чье высказывание приводит Зинаида Николаевна: «Я... органически... не могу... говорить с этими... мерзавцами. С Лениным и Троцким». Неудивительно, что роль «клеветницы» была предуготовлена Зинаиде Гиппиус еще до того, как Мережковские покинули родину... Она же, увы, просто записывала то, что видела, и при этом утверждала: «Не надо русскому писателю быть профессиональным политиком, чтобы понимать, что происходит. Довольно иметь открытые глаза. У нас были только открытые глаза... Ибо всякий человек должен прийти в такой же бездонный ужас, как и я, — если он только действительно увидит своими глазами то, что вижу я». Увиденное ее глазами не смущает некоторых и сегодня, равно как ни в чем их не убеждает. К примеру,

А. Г. Соколов, автор книги «Судьбы русской литературной эмиграции 1920-х годов», выпущенной издательством МГУ уже в 1991-м году, заученно декларирует: «Дневник был проникнут острой ненавистью автора к Советской России, к большевикам».

...Бежать за границу Мережковский и Гиппиус решили сразу, только возможности такой долго не подворачивалось. Литератор И. Ясинский вспоминал в своих мемуарах: «Мережковский, встречаясь со мной и порывисто целуясь, кричал голосом, как из бутылки: «А надо, надо бежать от Антихриста!».

Они выехали из Петрограда, сопровождаемые тем же Дмитрием Философовым, в конце 1919-го года — по командировке, выданной Мережковскому для чтения лекций в красноармейских частях на юге России. В начале 1920-го, перейдя границу в Минске, втроем приехали в Варшаву, где начали переговоры с Пилсудским и Савинковым о спасении России. Но после польско-советского перемирия, разочаровавшись в своих еди­номышленниках, в ноябре того же года переехали во Францию и обосновались в Париже. Философов издавал в Варшаве русскую газету «Свобода», в которой во многом нашли отзвуки и политические идеи Мережковских.

В Париже Мережковских ждала собственная квартира, так что, в отличие от других эмигрантов, супругам пришлось не очень тяжело в бытовом плане. За границей они явно претендовали на «водительство» — и общественно-политическое, и философское, и литературно-художественное. «В Париж Мережковские попали не сразу, а, пробыв некоторое время в Вар­шаве,— писал один из эмигрантов, издатель М. В. Вишняк. - Опубликованная к этому времени «Черная книга» 3. Н. Гиппиус (имеются в виду дневниковые записи под названием «Черная книжка». — Авт.) свидетельствовала о предельном возмущении поэтессы не только большевиками, но и правыми эсерами, левыми кадетами и «всякими евреями и еврейками». Естественно, что от Мережковских отвернулись в первое время даже их бывшие друзья... И в «Современных записках» Мережковские стали печататься не сразу...»

О своих встречах в эмиграции с четой литераторов вспоминала

Л. Е. Белозерская, вторая жена Михаила Булгакова: «В различное время, в разных местах мы встречали, не будучи знакомы, писателей-эмигрантов: Зинаиду Гиппиус, миловидную, но с невыразительной внешностью, которая с позиции моих 20 лет казалась мне пожилой женщиной. Она была всегда в сопровождении невысокого, интеллигентного, болезненного вида человека — своего мужа писателя Дмитрия Мережковского, произведения которого некогда кружили голову молодежи».

В 1921-м году в эмиграции саркастичный Иван Бунин несколько изменил свое мнение о «непоэтической натуре» Зинаиды Николаевны: «После обеда, как всегда у Гиппиус, говорили о поэтах. Ей все-таки можно прочистить мозги, да и вообще вкус у нее ничего себе...»

В 1927-м году Мережковский и Гиппиус организовали философско-литературный салон «Зеленая лампа», на заседаниях которого бывала элита русской эмиграции. Название это было дано с явной претензией на идейную связь с известным декабристским кружком. Здесь, как и раньше в Петербурге, говорилось о Святой Троице, о Третьем завете, о единстве жизни и смерти, читались философские работы Вл. Соловьева, Ф. Ницше, К. Маркса, велись диспуты о литературе. Заседания эти протоколировались и печатались. Но в дальнейшем попытка обратиться к Муссолини в поисках сильной политической личности, на которую можно было бы опереться в борьбе с большевиками, оттолкнула от Мережковских и правых, и левых. Вскоре «Зеленая лампа» прекратила свое существование. Поздние стихотворения — лучшее, что создано Зинаидой Гиппиус в эмиграции - опубликованы в сборнике «Сияния», вышедшем в Париже в 1939-м году.

Господи, дай увидеть!

Молюсь я в часы ночные.

Дай мне еще увидеть

Родную мою Россию.

Как Симеону увидеть

Дал ты, Господь, Мессию,

Дай мне, дай мне увидеть

Родную мою Россию.

В январе 1944-го года «Парижский вестник» перевел на русский язык и перепечатал статью Мережковского, опубликованную в итальянском фашистском издании еще в июле 1941-го. При этом сообщалось, что делается это «с согласия 3. Н. Гиппиус, верной соратницы Д. С. Мережковского по борьбе с большевиками, так чутко осознавшей, что только в тесном союзе с Германией, под предводительством ее Великого Фюрера, будет наша родина спасена от иудо-большевизма».

«В русской среде, в Париже, были элементы германофильские, которые ждали от Гитлера освобождения России от большевиков, - свидетельствовал Николай Бердяев. — Это вызывало во мне глубокое чувство отвращения».

Именно на этой почве философ порвал всякие отношения с четой Мережковских. Зинаида Николаевна, в свою очередь, до конца своих дней испытывала, по воспоминаниям знакомых, неприязнь и даже враждебные чувства к тем, кто не разделял ее политические и литературные убеждения. Не случайно в ее книге о муже мы не встретим доброго слова ни об одном ее литературном спутнике кроме Мережковского.

Как-то в начале 1940-го года при очередном визите к Ахматовой Лидия Чуковская завела разговор о Зинаиде Николаевне. Поинтересовалась: были ли та красива? «Не знаю. Я видела ее уже поздно, когда она была уже вся сделана... У меня в те дни были неприятности, мне было плохо... Зинаида Николаевна в рыжем парике, лицо будто эмалированное, в парижском платье... Они меня очень зазывали к себе, но я уклонилась, потому что они были злые - в самом простом, элементарном смысле слова». Перекликается с этим мнением и высказывание Тэффи:

«...перечитывала недавно моих «Мережковского и Гиппиус». Верьте слову, и половины не рассказала того, что следовало бы. Не хотелось перемывать грязное белье... Они были гораздо злее, и не смешно-злые, а дьявольски. Зина была интереснее. Он — нет. В ней иногда просвечивал человек. В нем - никогда».

Четверть века Зинаида Николаевна провела в эмиграции, на чужбине, успев написать очень много: романы и рассказы, книгу (правда, незавершенную) «Дмитрий Мережковский», мемуары «Живые лица» — в этом двухтомнике, вышедшем в Праге в 1925-м году, содержатся воспоминания о Льве Толстом,

В. Розанове, А. Блоке, Ф. Сологубе, Андрее Белом и других ее современниках. А в конце 1939-го предприняла капитальную работу по составлению «Истории интеллигентской эмиграции». Кстати, в последние годы она одинаково ненавидела и большевиков, и Гитлера, этого, по ее образному выражению, «идиота с мышью под носом»... «Старость подкрадывалась к Зинаиде Гиппиус, словно маленькая обезьянка-кривляка, - пишет Анастасия Монастырская. - То, что в молодости казалось пикантным, с возрастом стало нелепым и смешным. Сатанесса превратилась в неряшливую старуху. Теперь поэтесса носила старушечьи наряды, выцветшие от времени розовые ленточки. Яркий грим подчеркивал морщины, пергаментную кожу и поблекшие зеленые глаза. Золотые волосы пожухли, свалявшись в небрежной прическе. «И это белая дьяволица?» -недоумевала молодая поросль парижских литераторов. Да, это была она...» Дожив до семидесяти шести, Зинаида Гиппиус окончила свои дни в 1945-м году...

Ее самым последним другом стала кошка. «Мы называли ее просто «Кошшшка», с тремя «ш», — рассказывала Тэффи. — Она всегда сидела на коленях З.Н. и при виде гостей быстро шмыгала вон из комнаты. З.Н. привыкла к ней и, умирая, уже не открывала глаз, в полусознании, все искала руками, тут ли ее Кошшшка».

Перед самой кончиной у Зинаиды Николаевны отнялась правая рука. Последние дни она лежала молча, лицом к стене, и никого не хотела видеть. Кошка лежала рядом с ней...

Иногда в работах, посвященных русской эмиграции, можно найти следующее утверждение: мол, между Гиппиус и Буниным была такая пропасть, что он, когда Зинаида Николаевна скончалась, не захотел прийти на похороны. По свидетельству современника, очень бледный он подошел к печальному ложу «постоял минуту... закрыл лицо левой рукой и плакал. Когда началась панихида, он вошел в салон... Ян (так звали Бунина родные и друзья. - Авт.) усердно молился, вставал на колени. По окончании подошел к покойнице, поклонился ей земно и приложился к руке».


«И звездой путеводной судьба...»

Да, бесспорно, жизни начало

^ Много счастия мне обещало

В Петербурге, над синей Невой...

Все мне было — удача, забава

И звездой путеводной судьба,

Мимолетно коснулась слава

Моего полудетского лба.

Ирина Одоевцева


Одна из последних учениц Николая Гумилева, она посещала его студию «Звучащая раковина». Первый сборник явно ученических стихов Ирины Одоевцевой под названием «Двор чудес», написанных под влиянием уроков Гумилева, вышел в России в 1922-м году и вызвал весьма положительные отклики.1Кстати, никто иной, как Лев Троцкий, в книге «Литература и революция» доброжелательно, но не без иронии, отозвался об этом «внеоктябрьском», «нейтральном» сборнике юной поэтессы. «Очень, очень милые стихи. Продолжайте!» -разрешил Лев Давидович.

Ирина Одоевцева, урожденная Ираида Густавовна Гейнике, родилась в 1895-м году в Риге в семье присяжного поверенного. Она с детства мечтала стать поэтессой...

Нет, я не буду знаменита,

Меня не увенчает слава,

Я - как на сан архимандрита –

На это не имею права.

Ни Гумилев, ни злая пресса

Не назовут меня талантом.

Я маленькая поэтесса

С огромным бантом.

«Красавица из адвокатской семьи, ученица Гумилева, она очаровывала всех, включая самого учителя, талантливыми стихами, смолоду написанными мастерски, — сообщает Евгений Евтушенко в сборнике «Строфы века. Антология русской поэзии». - ...Ее стихи «Толченое стекло», «Извозчик» петроградская полуголодная богема заучивала наизусть».

Гумилев спорил с поэтическим высказыванием своей ученицы: «Предсказываю вам - вы скоро станете знаменитой...» Николай Степанович рассказывал Ирине о своем детстве, о путешествиях в Африку, о войне, о сложных взаимоотношениях с Анной Ахматовой... А она восторженно слушала и запоминала каждое слово. Их доверительные отношения так и не переросли в настоящую дружбу. Некоторые биографы тщательно выискивают в воспоминаниях Одоевцевой о Гумилеве и в его стихах, посвященных ей, какие-то намеки. Сама Ирина Владимировна, будучи уже в почтенном возрасте, в разговоре с одним российским литературоведом опровергла все слухи: «Если бы... я бы так и сказала. Как мужчина он был для меня не привлекателен».

«Кто из посещавших тогда петербургские литературные собрания не помнит на эстраде стройную белокурую юную женщину, почти что еще девочку с огромным черным бантом в волосах, нараспев, весело и торопливо, слегка грассируя, читающую стихи, заставляя улыбаться всех без исключения, даже людей, от улыбки в те годы отвыкших», — вспоминал поэт Георгий Адамович.

«Оптимистичная, коммуникабельная, но ни капли не амбициозная, Ирина Одоевцева всегда находилась в гуще тогдашней литературной «тусовки», -на языке современных понятий пишет о тех временах Яна Дубинянская.

- Гумилев, Ахматова, Блок, Мандельштам, Белый, а впоследствии, в эмиграции, — Бальмонт, Цветаева, Северянин, Есенин, Тэффи, Бунин и многие другие «светила» Серебряного века стали героями ее мемуарных книг... Ирина Одоевцева хорошо умела слушать, и ей часто рассказывали очень личное, чуть ли не исповедовались. А феноменальная па­мять позволила ей через много десятков лет воспроизвести каждое слово из разговоров, дискуссий, споров тех времен».

«Это вы написали? Действительно вы? Вы сами?.. Простите, мне не верится, глядя на вас», — повторял поэт Георгий Иванов, услышав ее «Балладу о толченом стекле».

Одоевцева встретила его на одном из литературных вечеров у Гумилева.

«Я молча подаю руку Георгию Иванову. В первый раз в жизни. Нет. Без всякого предчувствия...»

Потомок военных по отцовской и материнской линии, Иванов воспитывался в Ярославском кадетском корпусе, затем в Петербургском, но так и не закончил его, всецело посвятив себя поэзии. Это о нем написал безжалостный Владислав Ходасевич: «...поэтом он станет вряд ли. Разве только если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя, несчастья. Собственно только этого и надо ему пожелать».

Пожелание «большой житейской катастрофы... вроде большого и настоящего горя» сбылось, явившись в виде Октябрьского переворота, перевернувшего многие русские судьбы...

Два поэта поженились в Петербурге в сентябре 1921 -го (для Г. Иванова брак был вторым), а через год, осенью 1922-го, выехали из страны. Уезжали порознь и словно бы собираясь вернуться (возможно, так оно и было): Ирина отправилась к отцу в Ригу, а Георгий — по делам в Европу («для составления репертуара государственных театров»). Встретились уже в Париже, в эмиграции.

Ты не расслышала, а я не повторил.

Был Петербург, апрель, закатный час.

Сиянье, волны, каменные львы...

И ветерок с Невы договорил за нас.

Ты улыбалась. Ты не поняла,

Что будет с нами, что нас ждет.

Черемуха в твоих руках цвела.

Вот наша жизнь прошла,

А это не пройдет.

...Рассказывают, многие из отчаявшихся представителей литературной среды находили душевное утешение именно у Ирины Одоевцевой. Она, и в чужих краях не потерявшая своего природного оптимизма, была готова выслушать и морально поддержать каждого. Так, однажды отменила поездку в гости ради Игоря Северянина, принесшего свои новые, больше никому не нужные стихи. А иногда ее помощь оказывалась вообще незаменимой: как-то раз поэтесса отыграла в казино (!) проигранные деньги Георгия Адамовича. Он же, впрочем, тут же снова их спустил... Одоевцева сердобольно жалела своих товарищей по эмиграции: «Более, чем хлеба, им не хватало любви читателя, и они задыхались в вольном воздухе чужих стран». В литературных кругах зарубежья она была известна как романистка. «Но, по единодушному мнению тогдашних критиков, романы ее не назовешь удачными», - пишут российские литературоведы. Некоторые из мнений «тогдашних критиков» мы приводим. «...Изысканный и очаровательный аромат романа нельзя передать словами», - сообщала « Тлтез». «На книге Одоевцевой лежит безошибочная печать очень большого таланта. Мы даже осмеливаемся поставить ее на один уровень с Чеховым...»

Ее романы «Ангел смерти», «Изольда» и «Зеркало» рассказывали о людях свободных профессий парижского полусвета. После войны была создана книга с красноречивым названием «Оставь надежду навсегда», представляющая попытку обратиться к жанру социального романа. Романы переводились на несколько языков, но так и не были изданы на родине. Были и стихи - три сборника, вышедших после войны... В Нью-Йорке как всегда оригинальный Владимир Набоков недоумевал: «Такая хорошенькая, зачем она еще пишет...»

«После войны, когда Ирина Одоевцева лишилась отцовского наследства, гонорары за романы стали главным источником их с мужем существования, - подчеркивает Я. Дубинянская. - Георгий Иванов нигде не работал, писал стихи только по вдохновению, любил поспать до полудня и читать детективы. Тем не менее, как поэт он был очень популярен, его даже собирались выдвинуть на Нобелевскую премию. А Ирина Одоевцева настолько трепетно относилась к мужу, что заслужила от желчного Бунина ярлык «подбашмачной жены».

После 37-ми лет совместной жизни она писала о муже, что так и не смогла понять его до конца. Он казался ей «странным, загадочным» и «одним из самых замечательных» встреченных ею людей ......

Вероятно, они не раз жалели, что покинули родину. Хотя была ли удачной их литературная судьба? А путешествия почти по всему свету - США, Канада, Южная Америка, Италия — были ли они возможны тогда? Вопросы без ответов.

Ничего не вернуть.

И зачем возвращать?

Разучились любить,

разучились прощать.

Забывать никогда не научимся...

Спит спокойно и сладко чужая страна.

Море ровно шумит.

Наступает весна

В этом мире, в котором мы мучимся...

Так писал Георгий Иванов. Поэт посвятил верной спутнице своей жизни книгу «Портрет без сходства» и много отдельных стихотворений.

Распыленный мильоном мельчайших частиц,

В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,

Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц,

Я вернусь - отраженьем - в потерянном мире.

И опять, в романтическом Летнем Саду,

В голубой белизне петербургского мая,

По пустынным аллеям неслышно пройду,

Драгоценные плечи твои обнимая.

Прошло время, и знаменитая поэтическая пара оказалась в русском приюте для престарелых. Там, в богадельне на юге Франции, и скончался в 1958-м Георгий Иванов, которого успели оценить как самого значительного поэта русского зарубежья. Все последние годы его не оставляли депрессия и страх смерти, которой он боялся до отчаяния...

Россия — счастие.

Россия - свет.

А может быть,

России вовсе нет.

И над Невой закат не догорал,

И Пушкин на снегу не умирал.

И нет ни Петербурга, ни Кремля –

Одни снега, снега, поля, поля...

Его памяти посвящено стихотворение Ирины Одоевцевой, полное душевной чистоты и драматичности:

Скользит слеза из-под усталых век,

Звенят монеты на церковном блюде.

О чем бы ни молился человек,

Он непременно молится о чуде:

Чтоб дважды два вдруг оказалось пять

И розами вдруг расцвела солома,

Чтобы к себе домой придти опять,

Хотя и нет ни «у себя», ни дома.

Чтоб из-под холмика с могильною травой

Ты вышел вдруг, веселый и живой.

Перед кончиной Г. Иванов написал два завещания: с одним он обращался к эмиграции, с другим — к правительству Советской России. И в том, и в другом поэт просил позаботиться о его вдове. Он знал о том, как Ирина Владимировна мечтала вернуться в Россию, и писал, что это по его вине она не смогла уехать, что она «никогда не имела антисоветских взглядов» и «всегда была на стороне народа». Одоевцева почему-то порвала эти бумаги... «Его нет, а я буду с его бумагами устраивать свою жизнь... Смешно». После смерти мужа Ирина Владимировна поселилась в очередной русской богадельне, на сей раз под Парижем. Лишь через двадцать лет (!) она вышла замуж вторично, за писателя Якова Горбова.

«Попав с тяжелым ранением в плен, образованный парижский таксист Яков Горбов (он окончил во Франции два инженерных вуза) даже в концлагере не расстался с романом «Изольда» своей соотечественницы Ирины Одоевцевой, — рассказывает Александр Сабов, политический обозреватель «Российской газеты» в Париже. — Пуля поранила и книгу, которую он всегда носил на груди, так же, как стихи ее носил в голове: «Вьется вихрем вдохновенье по груди моей и по рукам, по лицу, по волосам, по цветущим рифмами строкам. Я исчезла. Я — стихотворенье, посвященное Вам» (1922-й год). Бывший русский офицер, бывший вольнонаемный французской армии, вернувшись в Париж и сев опять за баранку такси, теперь уже, поджидая пассажиров, не чужое перечитывал, а сочинял сам. Один за другим увидели свет три его романа, написанные на французском языке. Один из них, «Осужденные», не добрал всего одного голоса до Гонкуровской премии 1954-го года...»

С Горбовым Ирине Владимировне довелось прожить всего четыре года до его смерти. Она снова осталась одна. Наедине со своими рукописями... Большой интерес, особенно для историка русской культуры начала XX века и русского литературного зарубежья, представляют ее мемуары, несмотря на определенную субъективность в оценках лиц и событий. «Я совсем не претендую на непогрешимость, граничащую со святостью. Но я утверждаю, что пишу совершенно честно и правдиво... Я пишу не о себе и не для себя... а о тех, кого мне было дано узнать «На берегах Невы»,— подчеркивала Ирина Владимировна в предисловии к первой мемуарной книге.

Воспоминания имели столь огромный успех, что это вдохновило Одоевцеву на написание второй их части. В предисловии она признавалась: «Я согласна с Мариной Цветаевой, говорившей в 1923-м году, что из страны, в которой стихи ее были нужны, как хлеб, она попала в страну, где ни ее, ни чьи-либо стихи никому не нужны. Даже русские люди в эмиграции перестали в них нуждаться. И это делало поэтов, пишущих на русском языке, несчастными».

«Современница, соратница по литературе и судьбе, единомышленница, добрый и надежный друг блестящей плеяды русских писателей XX века, - чтобы только перечислить их имена, понадобится не одна страница, -Одоевцева вернула нам целую эпоху « Аполлоно – Бродячее - Собачьих» (выражение самой поэтессы) годов, воскресила неповторимый облик многих наших гениев», — подчеркивает литературовед Н. Н. Кякшто.

«Я пишу о них и для них. О себе я стараюсь говорить как можно меньше и лишь то, что так или иначе связано с ними... Я одна из последних, видевшая и слышавшая их, я только живая память о них», — пишет Одоевцева.

«Большой шум в эмигрантской среде вызвали мемуары Одоевцевой

«На берегах Невы» (1967-й) и «На берегах Сены» (1978-й),— констатирует Евг. Евтушенко.— Оставшиеся в живых немногие ревнивые свидетели тех лет традиционно обвинили ее в искажениях, неточностях. Тем не менее обе эти книги являются драгоценными историческими документами, даже если там есть аберрации и чересчур вольная игра фантазии. За два года до кончины Одоевцева вернулась в СССР, где ее бережно возили с эстрады на эстраду, как говорящую реликвию, и говорящую весьма грациозно. Ее мемуары были изданы в один прием двухсоттысячным тиражом, который, я думаю, превзошел общий тираж всех ее книг за 65 лет эмигрантской жизни». Воспоминания Одоевцевой появились в СССР в начале 1980-х сначала как подпольная, «диссидентская» литература. После перестройки журналистка Анна Колоницкая, с детских лет хранившая ее сборник стихов «Двор чудес», чудом сохранившийся в семейной библиотеке, отправилась по туристической путевке в Париж с единственной целью: разыскать Ирину Владимировну. Если, конечно, та еще жива... Она уже потеряла всякую надежду, как вдруг оказалась обладательницей ее телефона: «Я — Анна Колоницкая... Я очень люблю вашу поэзию и хочу вас увидеть». «Приходите, только не забудьте достать ключ из-под коврика у дверей».

«Вхожу в комнату, где лежит в постели очень худая женщина. Я как-то сразу поняла душой все: с ней что-то случилось, она не встает, она одинока и заброшена. Присаживаюсь рядом и выпаливаю: «Ирина Владимировна, я никто, но я приехала в Париж только ради Вас... Я обожаю Вашу книгу, она у нас не издана, но будет, будет... и сейчас у меня ее читают и читают все, все, все!»

Что с ней было — трудно описать! Блеснули зазеленевшие глаза, «как персидская больная бирюза» (Н. Гумилев). (Кстати, это стихотворение, посвященное второй жене поэта, Анне Гумилевой, не имеет никакого отношения к Одоевцевой.—Авт.) Она сразу помолодела, приподнялась, всплеснула красивыми руками с длинными тонкими пальцами: «Боже мой, Вы, наверное, ангел с неба! Дайте мне до Вас дотронуться, Вы не представляете, что Вы для меня сделали! Если мне сколько-то дышать на этой земле, Вы продлеваете мне жизнь...» Мы обе говорим и плачем обо всем и обо всех сразу... словно очень близкие люди после долгой разлуки». «Советская журналистка нашла девяностодвухлетнюю поэтессу прикованной к креслу после перелома бедра, - повествует об этом эпизоде Я. Дубинянская. — Однако Ирина Владимировна с восторгом восприняла довольно опрометчивое, как признавалась потом Колоницкая, с ее стороны предложение вернуться в Россию. Анна пообещала сделать для этого все воз­можное. По возвращении в Союз она опубликовала в «Московских новостях» и «Литературной газете» очерки об Ирине Одоевцевой. В прессе пошла волна воспоминаний, и поэтессу пригласили вернуться на Родину. Она приняла предложение немедленно, чем вызвала бурю в эмигрантских кругах».

Они, эти круги, обвинили Ирину Владимировну в предательстве. И только Андрей Седых, секретарь Бунина, изрек: «Одоевцева едет? Ай да девка, молодец!»

За день до отъезда у Одоевцевой украли документы. Но даже это не остановило ее! В апреле 1987-го года рейсом Париж-Ленинград (на предложение Колоницкой ехать поездом Одоевцева возразила: «Анна, я еще прекрасно летаю!») пожилая поэтесса вернулась в город своей молодости. «В Ленинграде Одоевцевой дали квартиру на Невском, обеспечили медицинский уход, организовали несколько встреч с читателями, - рассказывает Я. Дубинянская. — Пользовались успехом ее мемуары... «Живу я здесь действительно с восхищением», - писала Ирина Владимировна подруге Элле Бобровой, перефразируя строку-рефрен одного из своих стихотворений. Затем энтузиазм советского руководства иссяк, издание стихов и романов Одоевцевой аккуратно спустили на тормозах, престарелая поэтесса оказалась оторвана от литературного мира. Состояние ее здоровья ухудшалось, не давая возможности вернуться к начатой еще во Франции рукописи третьей книги мемуаров — «На берегах Леты». В этой книге Одоевцева собиралась рассказать «...с полной откровенностью о себе и других».

Говорят, когда в 1990-м году в Петербург приехала Н. Н. Берберова, «зеркало русской эмиграции», как называли ее журналисты, Ирина Владимировна очень ждала звонка от нее. Тщетно! Берберова, это последнее увлечение Гумилева, адресат его любовного послания, так и не позвонила... «Убеждена, что она приехала в свой родной город не умирать, а жить дальше, может быть, вечно! — писать, издавать свои книги, встречаться с людьми, воскрешать любовью и памятью сердца дорогих ей людей - замечательных русских писателей с берегов Невы, волею судеб оказавшихся на долгие годы на берегах Сены и бережно хранивших и продолжавших там, на чужбине, великую русскую литературу, — считает Н. Н. Кякшто. - Своими воспоминаниями И. В. Одоевцева как бы соединила начало и конец нашего века...

Всегда хорошо причесанная, подкрашенная, с парижским шиком одетая, пахнущая французскими духами, Одоевцева и в старости оставалась красивой, обаятельной, даже кокетливой женщиной. И часто казалось, что за ее спиной, как крылья, по-прежнему трепещет огромный шелковый бант «маленькой поэтессы», ее поэтический символ.

...Она сумела воссоздать в своем доме атмосферу литературного салона Серебряного или постсеребряного века: к ней в гости приходили молодые литераторы, артисты, начинающие поэты, просто интересующиеся искусством люди — она всем открывала свое сердце, всех радовала и вдохновляла. И начисто забывался возраст хозяйки, ее инвалидное кресло, без которого невозможно было обойтись, беспомощность, слабость и ста­рость. Ее окружили любовью и заботой те, кто помогал в быту, и те, кому посчастливилось встречаться с ней, слушать ее воспоминания, просто разговаривать или молча посидеть рядом, ибо от Одоевцевой шли какие-то удивительные токи любви, доброты, вечности».

Ирина Владимировна Одоевцева умерла в Петербурге 14 октября 1990-го г. ...

Хоть бесспорно жизнь прошла,

Песня до конца допета,

Я все та же, что была,

И во сне, и наяву

С восхищением живу.


Список литературы
  1. Богат Е.М. «Что движет солнце и светила: Любовь в письмах
    выдающихся людей». - М,: Детская литература, 1978.
  2. Гиппиус З.А. «Петербургские дневники 1914 - 1919». - СП
    «Саксесс», 1991.
  3. «Мысли, афоризмы и шутки выдающихся женщин». - М.:
    Эксмо,2003.
  4. «Русские писатели: Библиографический словарь.» В 2-х
    томах. -М.: Просвещение, 1990.
  5. «Советский энциклопедический словарь под редакцией
    А.М.Прохорова. М.: Сов. Энциклопедия. 1984.
  6. «Строфы века: Антология русской поэзии. - Минск-Москва:
    Полифакт, 1995.