И. Вольская Вмире книг Тургенева Москва,2008 г Аннотация Великие писатели всегда воплощали в книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30

— Повалил... — пробормотал Бирюк.

Между тем небо продолжало расчищаться; в лесу чуть-чуть светлело». Лесник велел спутнику подождать и, подняв ружье кверху, исчез между кустами. Сквозь шум ветра доходили слабые звуки: «топор осторожно стучал по сучьям, колеса скрипели, лошадь фыркала...».

— Куда? Стой! — загремел вдруг железный голос Бирюка.

Другой голос закричал жалобно, по-заячьи...

— Вре-шь, вре-шь, — твердил, задыхаясь Бирюк: — не уйдешь.

Он повалил вора, закрутил ему кушаком руки на спину. Мужик был мокрый, в лохмотьях.

— Отпусти его, — шепнул я на ухо Бирюку: — я заплачу за дерево. Но лесник ничего не ответил. Опять стал накрапывать дождь и вскоре полил ручьями. С трудом добрались до избы. Лесник бросил пойманную лошаденку посреди своего двора, ввел мужика в комнату, посадил в угол. Тот сидел неподвижно на лавке, худой, морщинистый, с испитым лицом.

— Фома Кузьмич, — заговорил вдруг мужик голосом глухим и разбитым: — а Фома Кузьмич.

— Чего тебе?

— Отпусти.

Бирюк не отвечал.

— Отпусти... с голодухи... отпусти.

— Знаю я вас... вор на воре.

— Отпусти, — твердил мужик: — прикашшик... разорены, во-как... отпусти!

— Разорены!.. Воровать никому не след.

— Отпусти, Фома Кузьмич... не погуби.

Бирюк отвернулся. Мужика подергивало, словно лихорадка его колотила. Он встряхивал головой и дышал неровно.

— Отпусти, — повторял он с унылым, отчаяньем...
— Ей бо­гу, с голодухи... детки пищат, сам знаешь. Круто, во-как, приходится.

— Лошаденку-то, хоть ее-то... один живот и есть... отпусти!

— Говорят, нельзя. Я тоже человек подневольный: с меня взыщут. Вас баловать тоже не приходится.

— Отпусти! Нужда, Фома Кузьмич, нужда, как есть того...

— Э, да что с тобой толковать; сиди смирно...

Мужик внезапно выпрямился...

— Ну, на, ешь, на, подавись, на... душегубец окаянный, пей христианскую кровь, пей...

— Пьян ты, что ли, что ругаться вздумал? — заговорил с изумлением лесник.

— Пьян!.. не на твои ли деньги, душегубец окаянный, зверь, зверь, зверь!

— Ах ты... да я тебя!

— А мне что? Все едино — пропадать; куда я без лошади пойду? Пришиби — один конец; что с голоду, что так — все едино. Пропадай все: жена, дети, — околевай все... А до тебя, погоди, доберемся!

Бирюк приподнялся.

— Бей, бей, — подхватил мужик свирепым голосом: — бей, на, на, бей...

— Молчать! — загремел лесник и шагнул два раза.

— Полно, полно, Фома, — закричал я: — оставь его...

— Не стану я молчать, — продолжал несчастный. — Все едино — околевать-то. Душегубец ты, зверь, погибели на тебя нету... Да постой, недолго тебе царствовать! Затянут тебе глотку, постой!

Бирюк схватил его за плечо... Я бросился на помощь мужику...

— Не троньте, барин! — крикнул на меня лесник.

Я бы не побоялся его угрозы и уже протянул было руку, но, к крайнему моему изумлению, он одним поворотом сдернул с локтей мужика кушак, схватил его за шиворот, нахлобучил ему шапку на глаза, растворил дверь и вытолкнул его вон.

— Убирайся к черту со своею лошадью! — закричал он ему вслед: — да смотри в другой раз у меня...

— Ну, Бирюк, — промолвил я наконец, — удивил ты меня: ты, я вижу, славный малый.

— Э, полноте, барин, — перебил он меня с досадой: — не извольте только сказывать. Да уж лучше я вас провожу, — прибавил он: — знать, дождика-то вам не переждать...

Через полчала он простился со мной на опушке леса.


Коротенькая сравнительно зарисовка, но в ней все — и убожество жизни этих нищих мужиков, и смелая удаль, и надежная честность лесного богатыря, и его внезапно вдруг проявившаяся щедрая незлобивость. Вряд ли он испугался угроз. Просто спас человека, сам находясь в нечеловече­ских условиях. В таких условиях, при которых даже его достоинства чаще служат не на пользу страдающим, а во вред.

1848


Два помещика


Два помещика, люди почтенные, благонамеренные, уважаемые.

Один из них отставной генерал-майор Вячеслав Илларионович Хвалынский. Высокий, когда-то стройный, он немного постарел и обрюзг, но еще «выступает бойко, смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы».

У него есть некоторые странности. Разговаривая «с дворянами небогатыми или нечиновными», он как-то по-особому на них глядит, как-то иначе произносит слова. Не может с ними общаться, как с равными себе. А уж с людьми, «стоящими на низших ступенях общества, он обходится еще страннее: вовсе на них не глядит. Зато «с губернатором или каким-нибудь чиновным лицом» очень мил: «и улыбается-то он, и головой кивает, и в глаза-то им глядит — медом так от него и несет...».

На войне генерал не бывал, в молодые годы служил «адъютантом у какого-то значительного лица» и, как видно, угодничал. Вдобавок, скуп, «жила страшный» и «ужасный охотник до прекрасного пола». Живет один, до сих пор еще считается женихом, зато у него ключница видная, нарядная, лет 35-ти. Читает он мало, «даром слова» не владеет и длинных разговоров избегает. «Перед лицами высшими Хвалынский большей частью безмолвствует, а к лицам низшим, которых, по-видимому, презирает... держит речи отрывистые и резкие»: «это, однако, вы пус-тя-ки говорите» или: «вы должны, однако же, знать, с кем имеете дело...»

От звания предводителя дворянства «по скупости» отказывается. Объясняет он это тем, что «решился посвятить свой досуг уединению». В общем, как видно, тип, мягко говоря, малосимпатичный: фарисей, хам, проходимец и т. п.

Второй помещик, Мардарий Аполлоныч Стегунов — старичок низенький, пухленький, лысый, с двойным подбородком, мягкими ручками и порядочным брюшком. Он большой хлебосол и балагур; живет, как говорится, в свое удовольствие; зиму и лето ходит в полосатом шлафроке на вате. В одном он только сошелся с генералом Хвалынским: он тоже холостяк».

Занимается он «своим именьем довольно поверхностно». С крепостными обращается бесцеремонно, «по-старому». Его главный принцип: «коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик».

Он сидел на балконе с гостем, автором «Записок», пил чай, но вдруг остановился, прислушался: «звук мерных и частых ударов» раздавался «в направлении конюшни». Патриархальный старичок «произнес с добрейшей улыбкой: «Чюки-чюки-чюк! Чюки-чюк! Чюки-чюк!»

— Это что такое? — спросил я с изумлением.

— А там, по моему приказу, шалунишку наказывают... Васю-буфетчика изволите знать?

— Какого Васю?

— Да вот, что намедни за обедом нам служил.

«Проезжая через деревню, увидел я буфетчика Васю. Он шел по улице и грыз орехи. Я велел кучеру остановить лошадей и подозвал его.

— Что, брат, тебя сегодня наказали? — спросил я его.

— А вы почем знаете? — ответил Вася.

— Мне твой барин сказывал.

— Сам барин?

— За что ж он тебя велел наказать?

— А поделом, батюшка, поделом. У нас по пустякам не наказывают; такого заведенья у нас нету — ни-ни. У нас барин не такой; у нас барин... такого барина в целой губернии не сыщешь.

— Пошел! — сказал я кучеру. «Вот она, старая-то Русь!» — думал я на возвратном пути».


Любая форма рабства надолго, на века развращает души рабов и господ. Еще долго-долго, столетиями Васька-буфетчик и его (уже более свободные) потомки будут боготворить своих кумиров, преклоняться перед лжепророками, доверчиво повторять внушенные кем-то лжеидеи, медленно и мучительно с ними расставаясь.

И это все не только на Руси. Как ее ни отгораживай от остального, достаточно страшного мира, Царство Божье не построишь в одной, отдельно взятой стране. «Царство Божье не придет приметным образом — оно внутри нас».

1847

Певцы


Небольшое, бедное сельцо Колотовка. Несколько тощих ракит, овраг по самой середине улицы. «Невеселый вид», но окрестные жители «ездят туда охотно и часто».

Возле оврага стоит отдельно от других крытая соломой избушка. Ее окно «в зимние вечера, освещенное изнутри, далеко виднеется в тусклом тумане мороза и не одному проезжему мужичку мерцает путеводною звездою». Это — кабак, прозванный «Притонным».

Торгует здесь целовальник Николай Иванович, толстый, поседевший мужчина «с заплывшим лицом и хитро-добродушными глазками». Что-то в нем есть такое, что привлекает и удерживает гостей.

«У него много здравого смысла; ему хорошо знаком и помещичий быт, и крестьянский, и мещанский». Он знает толк во всем: в лошадях, в лесе, в любом товаре, в песнях и плясках, много видел на своем веку, «знает все, что делается на сто верст кругом», и, как человек осторожный, помалкивает. У Николая Ивановича «бойкая, востроносая» жена, здоровые и умные дети.

В жаркий июльский день, когда усталый охотник с собакой подходил к кабачку, на пороге вдруг показался мужчина высокого роста во фризовой шинели, на вид дворовый. Он кого-то звал и уже, по-видимому, успел выпить.

— Ну, иду, иду, — раздался дребезжащий голос, и из-за избы направо показался человек, низенький, толстый и хромой... — Кто меня ждет?

— Экой ты, Моргач, чудной, братец: тебя зовут в кабак, а ты еще спрашиваешь: зачем?.. Яшка-то с рядчиком об заклад побились: осьмуху пива поставили — кто кого одолеет, лучше споет...

— Яшка петь будет? — с живостью проговорил человек, прозванный Моргачом. — И ты не врешь, Обалдуй?

Охотник, он же автор «Записок», не раз слышал об Яшке-турке, «лучшем певце в околотке» и вдруг представился случай «услышать его в состязанье с другим мастером».

Но сначала несколько слов об устройстве деревенского кабака. Он состоит обычно «из темных сеней и белой избы, разделенной надвое перегородкой», за которую посетителей не пускают. В перегородке «над широким дубовым столом проделано большое продольное отверстие. На этом столе или стойке продается вино. Запечатанные штофы разной величины рядком стоят на полках, прямо против отверстия. В передней части избы, предоставленной посетителям, находятся лавки, две-три пустые бочки, угловой стол».

Здесь собралось уже «довольно многочисленное общество». Николай Иванович стоял за стойкой, в пестрой ситцевой рубахе. За ним в углу виднелась его востроглазая жена. На середине комнаты стоял Яшка-турок, «худой и стройный человек лет двадцати трех», в голубом нанковом кафтане. «Он смотрел удалым фабричным малым... все его лицо изобличало человека впечатлительного и страстного. Он был в большом волненье...» Рядом стоял «мужчина лет сорока, широкоплечий, широкоскулый». Выражение его смуглого лица было бы почти свирепым, если б оно не было так спокойно-задумчиво. Он почти не шевелился и только медленно поглядывал кругом, как бык из-под ярма... Звали его Диким Барином. Напротив сидел рядчик из Жиздры, невысокого роста, лет тридцати, с «живыми карими глазками. Он бойко поглядывал кругом» и «беспечно болтал». И еще в углу сидел какой-то оборванный мужичок в «изношенной свите». В этот жаркий, душный день в комнате было прохладно.

Охотник спросил себе пива и сел в уголок возле оборванного мужичка.

— Жеребий кинуть — с расстановкой произнес Дикий Барин: — да осьмуху на стойку.

Николай Иванович поставил на стол «осьмуху». Первым петь выпало рядчику.

— Какую ж мне песню петь? — спросил рядчик, приходя в волненье.

Ему сказали, чтобы пел какую хочет, «а мы уж потом решим по совести».

Мы ждем самого состязания, но еще до его начала здесь некоторые данные о каждом из действующих лиц.

Обалдуй, он же Евграф Иванов. Загулявший дворовый, от которого давно отступились собственные господа и который, не работая, не имея ни гроша, «находил, однако, средство каждый день покутить на чужой счет. У него было множество знакомых...».

Моргач «некогда был кучером у старой бездетной барыни», но сбежал, прихватив с собой вверенную ему тройку лошадей. После бедствий бродячей жизни вернулся хромой, бросился госпоже в ноги и потом, заслужив милость примерным поведеньем, попал в приказчики. После смерти барыни Моргач, «неизвестно каким образом, оказался отпущенным на волю», торговал, разбогател. Это человек опытный, расчетливый, «тертый калач». Его глаза «никогда не смотрят просто — все высматривают да подсматривают».

Яков, прозванный Турком, действительно происходил от пленной турчанки. Он «по душе художник», «а по званию — черпальщик на бумажной фабрике у купца».

Рядчик — с виду изворотливый и бойкий городской мещанин.

Дикий Барин, неуклюжий, как медведь, отличался «несокрушимым здоровьем», «неотразимой силой» и «спокойной уверенностью в собственном могуществе». «Не было человека более молчаливого и угрюмого». Никто не знал, из какого он сословия и чем живет, но деньги, правда небольшие, у него водились. «Особенно поражала меня в нем смесь какой-то врожденной, природной свирепости и такого же врожденного благородства».

Рядчик выступил вперед и запел веселую плясовую песню. У него был лирический тенор, все слушали с большим вниманием и он, чувствуя, что имеет дело «с людьми сведущими», «просто лез из кожи».

Сначала слушали спокойно, потом Обалдуй вдруг «вскрикнул от удовольствия. Все встрепенулись. Обалдуй с Моргачом начали вполголоса подхватывать, подтягивать, покрикивать: «Лихо!..» Забирай, шельмец!.. Накаливай еще, собака ты эдакая, пес!..» Николай Иванович из-за стойки одобрительно закачал головой... Обалдуй, наконец, затопал, засеменил ногами и задергал плечиком, — а у Якова глаза так и разгорелись, как уголья, и он весь дрожал, как лист...» Ободренный рядчик «совсем завихрился», и, когда, наконец, «утомленный, бледный», он издал «последний замирающий возглас, — общий, слитный крик ответил ему неистовым взрывом. Обалдуй бросился ему на шею...» Даже «мужик в изорванной свите, не вытерпел и, ударив кулаком по столу, воскликнул: «А-га! Хорошо, черт побери — хорошо!», и с решительностью плюнул в сторону.

— Ну, брат, потешил! — кричал Обалдуй... Выиграл, брат, выиграл! Поздравляю — осьмуха твоя. Яшке до тебя далеко...».

Потом Дикий Барин приказал молчать и скомандовал: «Яков, начинай!»

Взглянув кругом, Яков «закрылся рукой». «Все так и впились в него глазами, особенно рядчик, у которого на лице, сквозь обычную самоуверенность и торжество успеха, проступило невольное, легкое беспокойство...

Когда же, наконец, Яков открыл свое лицо, — оно было бледное, как у мертвого... Он глубоко вздохнул и запел... «Не одна во поле дороженька пролегала» пел он, и всем нам сладко становилось и жутко. Я, признаюсь, редко слыхивал подобной голос: он был слегка разбит и звенел, как надтреснутый... в нем была и... молодость, и сила... и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь. Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем, и так и хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны... Он пел, совершенно позабыв и своего соперника, и всех нас... Он пел, и от каждого звука его голоса веяло чем-то родным и необозримо широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль. У меня, я чувствовал, закипали на сердце и поднимались к глазам слезы; глухие, сдержанные рыданья внезапно поразили меня... я оглянулся — жена целовальника плакала, припав грудью к окну... Николай Иванович потупился, Моргач отвернулся... серый мужичок тихонько всхлипывал в уголку, с горьким шепотом покачивая головой; и по железному лицу Дикого Барина из-под совершенно надвинувшихся бровей медленно прокатилась тяжелая слеза; рядчик поднес сжатый кулак ко лбу и не шевелился...»

Кончилась песня, но все еще какое-то время ждали.

— Яша, — проговорил Дикий Барин, положил ему руку на плечо и — смолк.

Мы все стояли, как оцепенелые. Рядчик тихо встал и подошел к Якову.

— Ты... твоя... ты выиграл, — произнес он наконец с трудом и бросился вон из комнаты...

Все заговорили шумно, радостно... Моргач стал целоваться с Яковом, Николай Иванович объявил, что «прибавляет от себя еще осьмуху пива; Дикий Барин посмеивался каким-то добрым смехом... серый мужичок то и дело твердил в своем уголке, утирая обоими рукавами глаза, щеки, нос и бороду: «А хорошо вот, будь я собачий сын, хорошо!»

В этот миг нельзя не любить их всех, всех без исключения. Вот она, та самая любовь, о которой сказано: «Возлюби ближнего...»

Охотник потом уснул на сеновале и когда проснулся, был уже вечер. «По деревне мелькали огоньки; из недалекого, ярко освещенного кабака несся нестройный смутный гам».

Он подошел к окошку и увидел «невеселую картину: все было пьяно — все, начиная с Якова». Совершенно «развинченный» Обалдуй «выплясывал вперепрыжку»; бессмысленно улыбаясь, «топотал и шаркал ослабевшими ногами» серый мужичок; язвительно посмеивался Моргач, весь красный, как рак... В комнату набилось много новых лиц, и все были пьяны.

Еще недавно — восторг, от всей души доброта! А теперь вовсю разгул! В этом бедламе Дикого Барина вообще не было, а Николай Иванович сохранял свое «неизменное хладнокровье».

«Я отвернулся и быстрыми шагами стал спускаться с холма, на котором лежит Колотовка. У подошвы этого холма расстилается широкая равнина; затопленная мглистыми волнами вечернего тумана, она казалась еще необъятней и как будто сливалась с потемневшим небом».

1851

Свиданье


Березовая роща. Середина сентября. «С самого утра перепадал легкий дождик, сменяемый по временам теплым солнечным сияньем; была непостоянная погода. Небо то все заволакивалось рыхлыми белыми облаками, то вдруг местами расчищалось на мгновенье, и тогда из-за раздвинутых туч показывалась лазурь, ясная и ласковая...»

Охотник безмятежно уснул, «угнездившись» под деревцем, «у которого сучья начинались низко над землей» и могли защитить от дождя, а когда проснулся, увидел шагах в двадцати от себя молодую крестьянскую девушку. Она сидела, «задумчиво потупив голову и уронив обе руки на колени». На ней была клетчатая юбка и «чистая белая рубаха, застегнутая у горла и кистей». Узкая алая повязка, надвинутая почти на самый лоб, «густые белокурые волосы прекрасного пепельного цвета...». «Вся ее головка была очень мила; даже немного толстый и круглый нос ее не портил. Мне особенно нравилось выражение ее лица: так оно было просто и кротко, так грустно и так полно детского недоумения перед собственной грустью».

Она кого-то ждала; встрепенулась, когда что-то хрустнуло в лесу, несколько мгновений прислушивалась, вздохнула. «Веки ее покраснели, горько шевельнулись губы, и новая слеза прокатилась из-под густых ресниц, останавливаясь и лучисто сверкая на щеке».

Она долго ждала. Снова что-то зашумело, и она встрепенулась. Послышались «решительные, проворные шаги». Ну вот, сейчас он придет, ее кумир.


Горы книг, тысячи песен об этом... И в XX веке та же беда:


Зачем вы, девочки, красивых любите,

Одни страдания от той любви!


«Она вгляделась, вспыхнула вдруг, радостно и счастливо улыбнулась, хотела было встать и тотчас опять поникла вся, побледнела, смутилась и только тогда подняла трепещущий, почти молящий взгляд на пришедшего человека, когда тот остановился рядом с ней...

Это был, по всем признакам, избалованный камердинер молодого, богатого барина. Его одежда изобличала притязанье на вкус и щегольскую небрежность». «Коротенькое пальто бронзового цвета, вероятно с барского плеча», «розовый галстучек», «бархатный черный картуз с золотым галуном, надвинутый на самые брови. Лицо «свежее» и «нахальное». «Он, видимо, стремился придать своим грубоватым чертам выраженье презрительное и скучающее», щурил глазки и «ломался нестерпимо».

— А что, — спросил он, присев рядом, но равнодушно глядя куда-то в сторону и зевая, — давно ты здесь?

— Давно-с, Виктор Александрыч, — проговорила она, наконец едва слышным голосом.

— А!.. я было совсем и позабыл. Притом, вишь, дождик! (Он опять зевнул.) Дела пропасть: за всем не усмотришь, а тот еще бранится. Мы завтра едем...

— Завтра? — произнесла девушка и устремила на него испуганный взор.

— Завтра... Ну, ну, ну, пожалуйста, — подхватил он поспешно и с досадой, — пожалуйста, Акулина, не плачь. Ты знаешь, я этого терпеть не могу...

— Ну, не буду, не буду, — торопливо произнесла Акулина, с усилием глотая слезы.

(Его не волновало, предстоит ли им еще увидеться.)

— Увидимся, увидимся. Не в будущем году — так после. Барин-то, кажется, в Петербург на службу поступать желает... а может быть, и за границу уедем.

— Вы меня забудете, Виктор Александрыч, — печально промолвила Акулина.

— Нет, отчего ж? Я тебя не забуду; только ты будь умна, не дурачься, слушайся отца... А я тебя не забуду — не-ет. (И он спокойно потянулся и опять зевнул.)

— Не забывайте меня, Виктор Александрыч, — продолжала она умоляющим голосом. — Уж, кажется, я на что вас любила, все, кажется, для вас... Вы говорите, отца мне слушаться, Виктор Александрыч... Да как же мне отца-то слушаться...

— А что? (Он произнес это, лежа на спине и подложив руки под голову.)

— Да как же, Виктор Александрыч, вы сами знаете...

— Ты, Акулина, девка неглупая, — заговорил он, наконец: — и потому вздору не говори... Я твоего же добра желаю... Конечно, ты не глупа, не совсем мужичка, так сказать; и твоя мать тоже не всегда мужичкой была. Все же ты без образованья, — стало быть, должна слушаться, когда тебе говорят.

— Да страшно, Виктор Александрыч.

— И-и, какой вздор, моя любезная: в чем нашла страх! Что это у тебя, — прибавил он, подвинувшись к ней: — цветы?

— Цветы, — уныло отвечала Акулина. — Это я полевой рябинки нарвала, — продолжала она, несколько оживившись: — это для телят хорошо. А это вот череда — против золотухи. Вот поглядите-ка, какой чудесный цветик; такого чудного цветика я еще отродясь не видала... А вот это я для вас, — прибавила она, доставая из-под желтой рябинки небольшой пучок голубеньких васильков, перевязанных тоненькой травкой: — хотите?