И. Вольская Вмире книг Тургенева Москва,2008 г Аннотация Великие писатели всегда воплощали в книгах

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   22   23   24   25   26   27   28   29   30

«Разгромив коммунизм на Востоке, Запад сам устремился в том же направлении...» — пишет современный ученый А. Зиновьев.

Надо еще, пожалуй, иметь в виду, что коммунизма, в подлинном смысле этого слова, еще вовсе и не было. Для него требуется совсем иной уровень техники и сознания. А то, что удавалось пока создать, было лишь отдаленным его подобием, не слишком жизнеспособным в условиях, когда террор ослабевал.


Соломин, механик-управляющий фабрики, жил в невзрачном флигельке. «Он был высокого роста, белобрыс, сухопар, плечист; лицо имел длинное, желтое, нос короткий и широкий, глаза очень небольшие, зеленоватые, взгляд спокойный... Одет он был ремесленником, кочегаром: на туловище старый пиджак с отвислыми карманами, на голове клеенчатый помятый картуз, на шее шерстяной шарф, на ногах дегтярные сапоги».

Разговор пошел о «деле»; о письме Василия Николаевича (до сих пор неведомого и таинственного).

— Знаете ли что, — сказал Соломин, — у меня здесь не совсем удобно; поедемте-ка к вам.

«Час спустя, в то время, когда из всех этажей громадного здания по всем лестницам спускалась и во все двери выливалась шумная фабричная толпа, тарантас, в котором сидели Маркелов, Нежданов и Соломин, выезжал из ворот на дорогу».


11

Приехали они в «Борзенково, деревеньку Маркелова, кое-как поужинали, — а там запылали сигары и начались разговоры, которые в таких размерах и в таком виде едва ли свойственны другому какому народу».

«Оказалось, что Соломин не верил в близость революции в России... Он хорошо знал петербургских революционеров и до некоторой степени сочувствовал им, ибо был сам из народа, но он понимал невольное отсутствие этого самого народа, без которого «ничего ты не поделаешь и которого долго готовить надо — да и не так... как те». Вот он и держался в стороне — не как хитрец и виляка, а как малый со смыслом, который не хочет даром губить ни себя, ни других. А послушать... отчего не послушать — и даже поучиться, если так придется».

Соломин, сын дьячка, в свое время с согласия отца бросил семинарию, стал заниматься математикой и особенно механикой; попал на завод к англичанину, который так его полюбил, что дал ему средства съездить на два года в Манчестер. «На фабрику московского купца он попал недавно и хотя с подчиненных взыскивал, ...но пользовался их расположением: свой, дескать, человек! Отец был им очень доволен, называл его «обстоятельным» и только жалел о том, что сын жениться не желает».

Утром Нежданов просматривал письма некоего «молодого пропагандиста» Кислякова, которые тот присылал Маркелову. «Молодой пропагандист в них толковал постоянно о себе, о своей судорожной деятельности; по его словам, он в последний месяц обскакал одиннадцать уездов, был в девяти городах, двадцати девяти селах, пятидесяти трех деревнях, одном хуторе и восьми заводах; шестнадцать ночей провел в сенных сараях, одну в конюшне, одну даже в коровьем хлеве... лазил по землянкам, по казармам рабочих, везде поучал, наставлял, книжки раздавал и на лету собирал сведения; иные записывал на месте, другие заносил себе в память, по новейшим приемам мнемоники; написал четырнадцать больших писем, двадцать восемь малых и восемнадцать записок (из коих четыре карандашом, одну кровью, одну сажей, разведенной на воде); и все это он успевал сделать, потому что научился систематически распределять время, принимая в руководство Квинтина Джонсона, Сверлицкого, Каррелиуса и других публицистов и статистиков». Потом он уверял, что «не пройдет над миром безо всякого следа, что он сам удивляется тому, как это он, двадцатидвухлетний юноша, уже решил все вопросы жизни и науки и что он перевернет Россию, даже «встряхнет» ее!..

В одном из писем находилось и социалистическое стихотворение, обращенное к одной девушке и начинавшееся словами:

Люби не меня — но идею!»

На этом фоне «обстоятельный», простой и скромный Соломин сильно выигрывает: он занят нужным, реальным делом, а не пустой болтовней, никого воодушевить не способной.

После чая они отправились в город посетить богатого купца Голушкина «для пропаганды». Этот Голушкин, лет сорока, «довольно тучный и некрасивый, рябой, с небольшими свиными глазками», пригласил их на обед. «Жажда популярности была его главною страстью: греми, мол, Голушкин, по всему свету! То Суворов или Потемкин — а то Капитон Голушкин! Эта же самая страсть, победившая в нем прирожденную скупость, бросила его, как он не без самодовольства выражался, в оппозицию...»

— Тыщу рублев во всяком случае на дело жертвую... в этом не сомневайся! — объявил он сразу Маркелову.

Обед был назначен на три часа, они пошли пока в городской сад и встретили Паклина, который гостил в этом городе у родственников матери. (Отец его был мещанин, а мать — дворянка.)

— До трех часов еще времени много, — заявил он, узнав про обед. — Послушайтесь меня — пойдемте к моим родственникам. (Для чего они вдруг понадобились в романе?) Вот как Паклин характеризует этих старичков:

— Ни политика, ни литература, ни что современное туда и не заглядывает». «...За что ни возьмись — антик, Екатерина Вторая, пудра, фижмы, XVIII век! Хозяева... муж и жена, оба старенькие-престаренькие, однолетки...» «а добры до глупости, до святости, бесконечно».

Так зачем здесь эти старички? Чтобы напомнить, как жили «сто, полтораста лет тому назад»? Или чтобы на пороге предстоящей борьбы, — как говорил Паклин: «прежде чем броситься в эти бурные волны, окунуться...

— В стоячую воду? — перебил Маркелов».

— Но бывают крошечные пруды, на дне которых ключи, — объясняет Паклин. — И у моих старичков есть ключи — там на дне сердца, чистые-пречистые.


12

Итак, Фома Лаврентьевич и Евфимия Павловна Субочевы — Фомушка и Фимушка.

«Состояние у них было небольшое; но мужички их по-прежнему привозили им по нескольку раз в год домашнюю живность и провизию; староста в указанный срок являлся с оброчными деньгами...» Старый слуга Каллиопыч, с стоячим воротником и маленькими стальными пуговицами по-прежнему докладывал нараспев, что «кушанье на столе», и засыпал, стоя за креслом барыни... а на вопрос: не слыхал ли он, что для всех крепостных вышла воля, всякий раз отвечал, что мало ли кто какие мелет враки; это, мол, у турков бывает воля, а его, слава богу, она миновала».

Они держали «карлицу» для развлечения, а старая няня Васильевна во время обеда входила с темным платком на голове и рассказывала «про Наполеона», «про антихриста» или сообщала, какой видела сон и что у нее на картах вышло.

«...В каком быту родились они, выросли и сочетались браком, в том и остались. Одна только особенность того быта к ним не пристала: отроду они никогда никого не наказали, не взыскали ни с кого. Коли слуга у них оказывался отъявленным пьяницей или вором, они сперва долго терпели и переносили — вот как переносят дурную погоду; а наконец старались отделаться от него, спустить другим господам... Только эта беда случалась с ними редко, — до того редко, что становилась в их жизни эпохой — и они говаривали, например:

«Этому очень давно; это приключилось тогда, когда у нас проживал Алдошка-озорник...»


Но как без наказаний в масштабах огромной страны удалось бы удерживать крепостное право? Иной «Алдошка-озорник» сам захотел бы стать помещиком; и уж он бы никого не пощадил.


Гости и хозяева беседовали о всякой чепухе, Фомушка и Фимушка даже спели дуэтом «романсик» времен своей молодости.


На то ль, чтобы печали,

В любви нам находить,

Нам боги сердце дали,

Способное любить?..


Появились карлица Пуфка в сопровождении нянюшки Васильевны, стала пищать и кривляться, «а нянюшка то уговаривала ее, то пуще дразнила».

Маркелов, человек прогрессивный, был возмущен этой забавой. Здесь забавлялись увечьем — тем, что «должно составить предмет жалости». Фомушка смутился, зато Пуфка подняла крик. Проблемы равенства и справедливости ее не волновали.

— И с чего ты это вздумал, — затрещала она... — наших господ обижать? Меня, убогую, призрели, приняли, кормют, поют, — так тебе завидно?

Рабство глубоко проникло в ее душу; чтобы вылечить человеческие души, нужны века. Революция, реформа — натыкаются на массовое человеческое несовершенство. «Царство Божье не придет приметным образом, — оно внутри нас».

Даже когда приятели уходили, «за окнами раздавался писклявый голос Пуфки.

— Дураки... — кричала она, — дураки!»

Вдобавок Маркелов откровенно высказал старичкам свое мнение насчет их доброты:

— Я, конечно, вам не судья... Но позвольте вам заметить: жить в довольстве, как сыр в масле кататься, да не заедать чужого века, да палец о палец не ударить для блага ближнего... это еще не значит быть добрым; я по крайней мере такой доброте, правду говоря, никакой цены не придаю!»

Тут Пуфка завизжала оглушительно; она ничего не поняла из всего, что сказал Маркелов; но «черномазый» бранился... как он смел! Васильевна тоже что-то забормотала, а Фомушка сложил ручки перед грудью — и, повернувшись лицом к своей жене: «Фимушка, голубушка, — сказал он, чуть не всхлипывая, — слышишь, что господин гость говорит? Мы с тобой грешники, злодеи, фарисеи... как сыр в масле катаемся, ой! ой! ой!.. На улицу нас с тобою надо, из дому вон — да по метле в руки дать, чтобы мы жизнь свою зарабатывали, — о, хо-хо!» Услышав такие печальные слова, Пуфка завизжала пуще прежнего, Фимушка съежила глаза, перекосила губы — и уже воздуху в грудь набрала, чтобы хорошенько приударить, заголосить...»

Спасибо, Паклин вмешался.

— Что это! помилуйте, — начал он, махая руками и громко смеясь, — как не стыдно? Господин Маркелов пошутить хотел; но так как вид у него очень серьезный — оно и вышло немного строго... а вы и поверили? Полноте!

В заключение Паклин даже попросил Фимушку всем погадать.

— Скажите нам нашу судьбу, характер наш, будущее...

В руках у Фимушки оказалась тут же колода каких-то древних, необыкновенных карт. Начав было их раскладывать, она вдруг бросила всю колоду.

— И не нужно мне гадать! — воскликнула она, — я и так характер каждого из вас знаю. А каков у кого характер, такова и судьба. Вот этот (она указала на Соломина) — прохладный человек, постоянный; вот этот (она погрозилась Маркелову) — горячий, погубительный человек (Пуфка высунула ему язык); тебе (она глянула на Паклина) и говорить нечего, сам себя ты знаешь: вертопрах! А этот...

Она указала на Нежданова — и запнулась.

— Что ж? — промолвил он, — говорите, сделайте одолжение: какой я человек?

— Какой ты человек... — протянула Фимушка, — жалкий ты — вот что!

Нежданов встрепенулся.

— Жалкий? Почему так?

— А так! Жалок ты мне — вот что!

— Да почему?

— А потому! Глаз у меня такой...

— Ну, прощайте, други, — брякнул Паклин... — Прощайте, спасибо на ласке.

— Прощайте, прощайте, заходите, не брезгуйте, — заговорили в один голос Фомушка и Фимушка... А Фомушка как затянет вдруг:

— Многая, многая, многая лета, многая...

— Многая, многая, — совершенно неожиданно забасил Каллиопыч, отворяя дверь молодым людям...

— Ну что ж! — начал первый Паклин. — Были в XVIII веке — валяй теперь прямо в XX. Голушкин такой передовой человек, что его в XIX считать неприлично.


13

Купец Голушкин принял все меры, чтобы задать обед «с форсом», «с шиком». Уха, шампанское, всевозможные «французские» блюда... Вино понемногу «разобрало всех».

«Как первые снежинки кружатся, быстро сменяясь и пестря еще в теплом осеннем воздухе, — так в разгоряченной атмосфере голушкинской столовой завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной вопрос, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация! Голушкин, казалось, приходил в восторг именно от этого гама; в нем-то, казалось, и заключалась для него настоящая суть... Он торжествовал! «Знай, мол, наших! Расступись — убью!.. Капитон Голушкин едет!»

И, наконец, «кульминация...».

На побагровевшем лице Голушкина «к выражению грубого самовластия и торжества» добавилось выражение «тайного ужаса и трепетания», и он гаркнул: «жертвую еще тыщу!» Потом он запустил руку в боковой карман. «Вот они, денежки-то! Нате, рвите; да помните Капитона!»

«Нежданов подобрал брошенные на залитую скатерть бумажки. Но после этого уже нечего было оставаться; да и поздно становилось. Все встали, взяли шапки — и убрались».

Нежданов поехал ночевать к Маркелову.

— ...Если ждать минуты, когда все, решительно все будет готово, — никогда не придется начинать, — говорил ему затем у себя в кабинете Маркелов. — Ведь если взвешивать наперед все последствия — наверное, между ними будут какие-либо дурные. Например: когда наши предшественники устроили освобождение крестьян — что ж? могли они предвидеть, что одним из последствий этого освобождения будет появление целого класса помещиков-ростовщиков, которые... высасывают последнюю кровь из мужика?.. И все-таки... хорошо они сделали, что освободили крестьян — и не взвешивали всех последствий! А потому я... решился!»


Да, развитие идет методом проб и ошибок. Не мог Маркелов, человек самоотверженный, героический, вполне осмыслить перспективы, ближайшие или отдаленные, как не мог довести до конца ни одну свою статью о недостатках артиллерии. Да и прочие энтузиасты, вроде неутомимого Кислякова, еще вряд ли способны были уяснить простую суть чего бы то ни было, несмотря на знание «Квинтона Джонса, Сверлицкого, Каррелиуса» и т. д. Истина всегда проста и всем доступна, хотя приходят к ней подчас через многие заблуждения и жертвы.


На другое утро Нежданов уехал рано. «Погода была июньская, хоть и свежая: высокие резвые облака по синему небу, сильный ровный ветер, дорога не пылит, убитая вчерашним дождем, ракиты шумят, блестят и струятся — все движется, все летит...

После завтрака Марианна ему сказала: «Жди меня в старой березовой роще на конце сада...»

Был ли он влюблен в нее — этого он еще не знал; но что она стала ему дорогою, и близкой, и нужной... — это он чувствовал всем существом своим».

В роще — плакучие березы, ветер; «длинные пачки ветвей качались, метались, как распущенные косы; облака по-прежнему неслись быстро и высоко».

«Она первая заговорила.

— Ну что, сказывай скорей, чем вы решили?

Нежданов удивился.

— Решили... да разве надо было теперь же решить?»

Они уселись на поваленном бурей стволе березы.

«Когда же? когда?» — этот вопрос постоянно вертелся у ней в голове, просился на уста во все время, пока говорил Нежданов...

— Ну, так чем же вы решили?

Нежданов пожал плечами.

— Да я тебе сказал уже, что пока — ничем; надо будет еще подождать.

— Подождать еще... Чего же?

— Последних инструкций. («А ведь я вру», — думалось Нежданову.)

— От кого?

— От кого... ты знаешь... от Василия Николаевича. Да вот еще надо подождать, чтобы Остродумов вернулся.

Марианна вопросительно посмотрела на Нежданова.

— Скажи, ты когда-нибудь видел этого Василия Николаевича?

— Видел раза два... мельком.

— Что, он... замечательный человек?

— Как тебе сказать? Теперь он голова — ну, и орудует. А без дисциплины в нашем деле нельзя; повиноваться нужно. («И это все вздор», — думалось Нежданову.)

— Какой он из себя?

— Какой? Приземистый, грузный, чернявый... Лицо скуластое, калмыцкое... грубое лицо. Только глаза очень живые.

— А говорит он как?

— Он не столько говорит, сколько командует.

— Отчего же он сделался головою?

— А с характером человек. Ни пред чем не отступит. Если нужно — убьет. Ну — его и боятся».

Но когда речь пошла о борьбе за народное благо, счастливая неведомая даль открылась перед ними.

— Ведь здесь оставаться мне нельзя будет... Надо будет бежать, — решила Марианна.

И они договорились бежать вместе из дома Сипягиных.

— Ведь ты пойдешь со мною?

— На край света! — воскликнул Нежданов, и голос его внезапно зазвенел от волнения и какой-то порывистой благодарности.

«Они пошли вместе домой, задумчивые, счастливые...»


14

«Хорошие, хотя и не совсем обыкновенные, отношения существовали между Соломиным и фабричными: они уважали его как старшего и обходились с ним как с ровным, как со своим; только уж очень он был знающ в их глазах!»

Вот и Сипягин обратился к Соломину по поводу своей собственной фабрики, на которой дело не шло и требовались коренные преобразования. Сипягин пригласил его к обеду, послал за ним фаэтон с лакеем, но Соломин бы вероятно не поехал, если бы не записка от Нежданова, переданная ему тем же лакеем:


«Приезжайте, пожалуйста, вы здесь очень нужны и можете быть очень полезны; только, конечно, не г-ну Сипягину».


К этому времени отношения между Неждановым и его хозяевами окончательно испортились. Видя в нем «красного», Сипягин стал с ним недоверчив. А Валентина Михайловна вначале всячески стремилась его «очаровать», но увидев предпочтение, которое он отдавал ее врагу, Марианне, возненавидела его беспощадно.

Соломин, надев «черный сюртук с очень длинной талией, сшитый ему губернским портным и несколько порыжелый цилиндр, да еще прихватив пару белых перчаток, сел в фаэтон и отправился к Сипягиным.

Едва Соломин переступил порог, как Сипягин протянул ему обе руки, радушно приговаривая: «Вот как мило... с вашей стороны... как я вам благодарен» — и подвел его к Валентине Михайловне. «Красиво взмахнув снизу вверх своими чудесными ресницами», она стала его очаровывать светской любезностью, а Соломин держался невозмутимо, без малейших ужимок.

«Это что такое? — думала она. — Плебей... явный плебей... а как просто себя держит!»

«Соломин действительно держал себя очень просто, не так, как иной, который прост-то прост, но с форсом: «Смотри, мол, на меня и понимай, каков я есть!» — а как человек, у которого и чувства и мысли несложные, хоть и крепкие. Сипягина хотела было заговорить с ним — и, к изумлению своему, не тотчас нашлась».

Потом Сипягин повел гостя осматривать фабрику. По дороге к ним присоединился Калломейцев.

Соломин вскоре убедился, что «дело велось плохо. Денег было потрачено пропасть, да без толку». Он понимал, что «дворяне не привыкли к этого рода деятельности».

— Послушать вас, — вскричал Калломейцев, — дворянам нашим недоступны финансовые вопросы!

— О, напротив! дворяне на это мастера. Концессию на железную дорогу получить, банк завести, льготу какую себе выпросить или там что-нибудь в таком роде — никто на это как дворяне! Большие капиталы составляют... Но я имел в виду правильные промышленные предприятия; говорю — правильные, потому что заводить собственные кабаки да променные мелочные лавочки, да ссужать мужичков хлебом и деньгами за сто и за полтораста процентов, как теперь делают многие из дворян-владельцев, — я подобные операции не могу считать настоящим финансовым делом.

Калломейцев ничего не ответил. Он принадлежал именно к этой новой породе помещиков-ростовщиков...


15

Перед обедом Сипягин сообщил Валентине Михайловне, что «фабрика положительно плоха», что «этот Соломин кажется ему человеком очень толковым» и «надо продолжать быть с ним особенно предупредительной». Но сманить Соломина все же не удалось, а к заигрыванию хозяйки он остался «как-то уж очень равнодушен», что, по мнению Валентины Михайловны, было весьма удивительно в человеке «из простых».

А вот впечатление Марианны. Прежде всего — доверие: он «не мог солгать или прихвастнуть, на него можно было положиться, как на каменную стену... Он не выдаст; мало того: он поймет и поддержит».

Ее мало интересовал его прогноз о том, что лет через 20–30 поместного дворянства не станет и земля, так же как заводы и фабрики, будет принадлежать владельцам без разбора происхождения, в основном купцам. Они купят землю у дворян. А «народу от этого легче не будет».

Но Соломин действительно пришел на помощь, когда Нежданов и Марианна ему сообщили о своем намерении бежать. Он понял и оценил их самоотверженную восторженность, их искренность.

— Куда же вы намерены бежать? — спросил опять Соломин, понизив голос.

— Мы не знаем, — отвечала Марианна.

И Нежданов не знал... Но оба хотели «идти в народ», «трудиться для народа».

— Вот что, дети мои, — сказал, наконец, Соломин. — Ступайте ко мне на фабрику. Некрасиво там... да не опасно. Я вас спрячу.

В дальнейшем произошло ужасное столкновение между Марианной и Валентиной Михайловной, которую возмущала дружба Марианны с Неждановым, «молодым человеком, который и по рождению, и по воспитанию, и по общественному положению стоит слишком низко».

Вечером Нежданов писал своему другу Силину:


«Друг Владимир, я пишу тебе в минуты решительного переворота в моем существовании. Мне отказали от здешнего дома, я ухожу отсюда. Но это бы ничего... Я отхожу отсюда не один. Меня сопровождает та девушка, о которой я тебе писал... Все темно впереди — и мы вдвоем устремляемся в эту темноту. Мне не нужно тебе объяснять, на что мы идем и какую деятельность избрали... Марианна — прекрасная, честная девушка; если нам суждено погибнуть, я не буду упрекать себя в том, что я ее увлек, потому что для нее другой жизни уже не было. Но, Владимир, Владимир! мне тяжело... Сомнение меня мучит — не в моем чувстве к ней, конечно, а... я не знаю! Только теперь вернуться уже поздно...»