Вестник Гуманитарного Института. Вып. Владивосток: Издательство двгма, 2001. 204 с. Данный выпуск представляет собой "remake" доклад

Вид материалаДоклад

Содержание


Л. И. Кирсанова
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   39
^

Л. И. Кирсанова


МЕТАФИЗИКА ЛЮБВИ

Проблема метафизики любви располагается по эту сторону этики любви. В этике любви говорит субъект – трансцендентальный, романтический, экзистенциальный или обыденный, который самим своим существованием, собственной позицией субъекта задает способ понимания любви как субъект-объектного отношения или субъект-субъектного, что предполагает некоторую взаимность отношений, симметрию или односторонность и асимметрию. Субъект-субъектное отношение является скрытой подменой субъект-объектного отношения, потому что в его основе заложена предпосылка рассматривать другого как объект любви. Метафизическая предпосылка любви позволяет говорить самому бытию, а не субъекту. Вся прежняя метафизика вплоть до Гегеля, включая его самого, рассматривала объект как существующий в субъекте. Новая метафизика Мартина Хайдеггера позволяет говорить самому бытию, что ставит под сомнение существование субъекта. Онтология любви уводит нас от проблемы того, кто является субъектом. Я буду рассматривать любовь как некоторую способность бытия, а не способность субъекта.

Любовь – это божественное дело, в котором участвуют смертные. Любовь – это явление присутствия божественного, это диалог божественной и человеческой судьбы. У человека есть два главных врага: время и смерть. Любовь позволяет переживать время как живое настоящее: она не имеет прошлого и не знает о будущем. Время существует как повторение чего-то, как надоедливая привычка существования. Если бы со-бытийность, со-бытие-с-другим проявлялось в каждой точке бытия как некоторая тотальность, то мы бы не ощущали давления времени, скуку обыденности, потому что оно было бы всегда заполнено бытием. Время мы ощущаем как абсолютную пустоту, как порожнее бытие. Ад – место скуки, согласно Данте и М. Буберу, потому что грешники отделены друг от друга в своем страдании. Их мучения – это тотальное одиночество в отсутствии Другого. Дьявол и бесы сторожат нас в пустом, порожнем месте жизни

Любовь – это тотальная со-бытийность, заполненность со-бытием с другим, благодаря тому, что всякое проявление жизни другого становится значимым. Если мы не утратили способность замирать перед тайной другого, переживая все обыденное как событийное, когда любой каприз или недостаток другого не поражает самой способности любви, со-существования, со-страдания, значит мы любим. Любовь – это универсальное бытие, в котором человек ощущает свою заполненность, бытийственность (быть заполненным или etre en plain) в отличие от пустоты, ущербности, неполноценности бытия без любви. Полнота бытия – это не то океаническое чувство, которое описал З. Фрейд, где человек существует как сознательное существо, но не как само-стоящее, не как само-сознательное. Полнота бытия в любви не поражает моей способности к difference, различенности от Другого. Универсальность бытия, его заполненность, событийность возникают не как переживание, но одновременно с ним, наряду с самой бытийственностью. Конец заполненности означает смерть, конец бытийственности, который может наступить задолго до физической смерти, поэтому “быть заполненным бытием” – это то, чего нельзя пропустить в понимании любви из-за подозрения в феноменальности переживания. Быть заполненным – значит быть полноценным в себе, существовать в гармонии со своим “Я”, ощущать себя в центре мира, и тем самым избегнуть пустоты пространства и скуки времени. Однако быть заполненным означает не только способность универсальности, взятой по отношению к самому себе, но и способность заполнять бытие Другого: любить – это пленяться кем-то, восхищаться, но и пленить, брать в плен, похищать, удерживать Другого. В предложении Всего бытия другому отсутствуют навязчивость и легкомыслие частного интереса: в любви не участвует исчисляющая способность разума. Предложение всего бытия другому означает, что я не дам умереть этому другому в отчаянии смерти.

В любви я беру ответственность за жизнь и смерть другого (смерть толстовского Ивана Ильича ужасна, искажена гримасой отчаяния, потому что ему не с кем разделить жизнь). Способность пленить и удерживать предполагает заботу, любить – это заботиться о заполненности бытия для Другого. Умереть за другого, в котором в момент смерти обнаруживается вся его инаковость, “друговость” – исключительно человеческий и последний конечный жест. Иисус умирает за других, принципиально других, всех дальних, а не ближних родных, как это было в ветхозаветной истории, он ощущает всю их инаковость, враждебность, и он глубоко страдает. Его смерть за другого является надеждой на благодать, распространяемую бескорыстно, даром, незаслуженно. Начала любви в человеке уравнивают его с делом Бога.

Любовь – это дар божий. “Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется, и нам сочувствие дается, как нам дается благодать” (Ф. Тютчев). Дано ли нам угадывать, что в этом даре, что он такое?

Предложение всего бытия содержит вызов или призыв к бытию другого, на который он может и не откликнуться. Любить – это пребывать в зоне риска, ибо послать призыв, вызов – значит находиться в опасности, что Другой может не отозваться или оставить. Сравним с мольбой Иисуса: “Отец, зачем ты оставил меня?”. В даре любви всегда есть страх быть не принятым или быть оставленным, брошенным. Одинокий человек – это не тот, который не может связать свое бытие с другим, но тот, который боится, что его бросят. Травма оставленности присутствует во всех трагедиях одиночества. Жалоба брошенного (“Любимый, что я тебе сделала?..”) – это тоска богооставленности, ибо в этот миг не любимый, меня оставил, это Бог меня оставил. Мой Бог меня оставил – вот о чем печаль любви, жалоба, боль.

Удерживать и обладать – понятия, характеризующие смещение бытия от божественного к смертному, от небесного к земному, от космического к историческому и социальному. В обладании присутствует и производит работу телесное начало любви. Обладание есть бытие-к-смерти: в овладевании телом происходит полнота слияния с Другим до некоторой слитности и слипленности, и тем самым утрачивается различенность. Овладение другим изымает меня из игры различенностей, повергая в тождество, что характеризует более низкую ступень жизни, где по лестнице вниз располагаются животное, насекомое, камень. Охранительный соблазн обладания состоит в экономии жизненных сил: бытие в различенности требует больших затрат энергии, чем ролевая жизнь или океаническая. Поскольку любовь снимает страх смерти, делая полноценным, значимым “подручное” бытие, и тем самым спасает человека от скуки обыденности, поскольку это характеризует ее божественную природу, ее духовный принцип. Любовь есть духовное действие, и она способна выражать себя как эк-статический жест, как бытие в теле другого: дух может жить в различных телах. Необходимость перемены тела любви заключена в экстатической природе духа: он большей частью не удовлетворяется этой единственной материей, гнет собственной телесной оболочки является для него невыносимым. Духовный принцип любви – это провокация телесности, выход к телу Другого.

Тело – это неподвижный мотор любви. Это то, чем пленяются, восхищаются, то, что удерживают и чем обладают, то, что окружают заботой и то, что берут в плен.

Тело можно заключить в тюрьму любви, можно сделать ее пленником или узником, но беспокойная природа любви изобретает посредников, которые могли бы посягнуть на то, что удерживается. Нам дороже то, что хотят украсть, желание красть и соблазняться украденным – укорененное свойство любви.

Обладание повергает нас в бездну смертных, потому что его результатом оказывается порождение. В любви человека подает голос смертное его начало: в порождении обнаруживает себя гений рода (А. Шопенгауэр). Любовь, обнаруживая себя как родительство, ведет к формированию иных фигур – Отца, Матери, Сына, Сестры и т. п.

Божественная, небесная природа человека провоцирует дух к перемене тела: дух тяготится несовершенством собственной оболочки. Дух любви космичен, однако, нуждается в опространствливании в других, иных телах. Обыкновенно полагают, что тело – это клетка, в которой томится светлый дух. Дух любви отличается от всех других только тем, что он сидит в цветной клетке. Если ее отворить, то он взлетит. Но в космосе иная точка отсчета: там летать и падать – одно и то же. Без тела дух упадет в глубокую пропасть без дна. Тело же замыкает дух в некоторой оболочке, капсуле, и тем самым не дает упасть, делая его наличным духом, присутствующим как вот-бытие.

Тело другого – продукт сознания моей самости, в котором в наиболее отчетливой форме выражена потребность духа в инаковости, и больше того – всеместности. Любовь как эк-статический жест желала бы жить во всех без исключения телах. Следовательно, тело другого – соблазн инаковости, в нем заключена деятельная основа любви, оно – мотор любви. Как верно это понимают на востоке, говоря, что тело – это мысль в действии. В обладании телом работает принцип экономии жизненных сил, слипленность до тождества, любовь в отождествлении с другим прекращают бытие любви. По этой причине, природа любви не брачная, а невестная. Брак и порождение являются частными формами любви, тогда как “невестность” является сущностной характеристикой.

Любовь есть песни (ритм) и хоровод как приближение и удаление от источника притяжения. Это сближение-удаление, призыв и ускользание напоминают игру ребенка, который кружит около матери и приносит ей то камушек, то кусочек ткани, то перышко, где главным является не то, что приносит дитя, а то напряжение, с которым ребенок удерживается около источника удовольствия, то приближаясь к нему, то удаляясь от него. Это сближение и рас-сеяние женского и человеческого, мужской ревности и человеческого великодушия... Несколько строчек из стихотворения М. Цветаевой, посвященных О. Мандельштаму, помогут прояснить мою мысль.


Я знаю, мой дар не равен,

Впервые мой голос тих,

Что вам, молодой Державин,

Мой невоспитанный стих.


Это диалог, который ведут два крупных поэта, сколько в этом человеческого признания, какая высокая оценка творчества другого. Но вот следующее четверостишие:


На долгий полет крещу вас,

Лети молодой орел,

Ты солнце стерпел, не щурясь,

Иль юный мой взгляд тяжел?


Не поэт только, но и женщина говорит в этих строчках с ее осознанием власти над мужчиной, который любит.

Природа любви трагическая: она живет под угрозой разрыва-смерти, ибо чрезмерное удаление от ее центра повергает в тягуче-липкий хаос “подручного” бытия. Время и история сторожат нас за границей любви, и как только мы удаляемся от центра притяжения, время мира заявляет о своих претензиях на наше бытие, именно в этот момент возникают муки из-за противоречия страсти и долга и т. п. Другая опасность состоит в возможности со-впадения с другим, растворения в нем или поглощения бытия другого. На место игры различенностей и напряжения удержания приходит тождество, в котором утрачивается всякая особенность, честность, подробность. А. Чехов описал это состояние как феномен “душечки”. Таким образом, в любви противоречиво соединились противоположности мира (истории, фактического бытия) и Мифа как универсального, полноценного, самодостаточного бытия. Этот союз мира и мифа божеств и смертных, неба и земли со-существуют как чередование взаимных сближений и удалений, удержания и ускользания как танец и хоровод, образующий некоторую телесную формулу или фигуру любви. Фигура – это то, где и какие отметины оставила, впечатала любовь. Из любви мы не выходим теми же самыми, мы несем на себе ее рану или телесную память любви. Подражание богу не дается просто, участие в божественных делах оставляет бытие раненым. Мы получаем рану, из-за которой нам никогда не забыть, чего стоит встреча с божественным в себе и в другом. Аналогично евангельской легенде об Иакове, который не пребывает тем же самым после битвы с богом: он несет рану на бедре. Он навсегда остается хромым, чтобы уже никогда не забыл, чего стоит победа над богом. Иаков получает не только рану, но и новое имя – Израиль.

Стигматизм или телесная память любви образует на теле метки, рубцы или следы, свидетельствующие о присутствии любви, всегда теперь неустранимы, потому что рана всегда при мне. Фигура любви всякий раз меняется с изменением формулы любви. Любить – это силами меряться, а где у-силие, там и на-силие, оставляющее свои следы. Анна Ахматова написала: “Муж хлестал меня узорчатым, вдвое сложенным ремнем...”, имея в виду эту телесную память любви. Трудно ужиться двум крупным поэтам и личностям в одной любви. Метафизика раны характеризует качества телесной памяти, это свидетельства того, что человек был ранен и остался жив. Следы любви – доказательства пребывания в опасной зоне, где может будешь жив, а может быть, погибнешь, что вызывает в памяти образ зоны случайностей из “Сталкера” Андрея Тарковского. Травма любви создает ту взрослую, “опытную” настороженность в отношении повторения любви, а в более серьезных случаях, страх, препятствующий возникновению нового бытия в любви.

Среди фигур любви существенное значение имеет лицо, или лик любви. Лицо наиболее полноценно отражает любовь в форме телесности: в нем достигается та со-бытийность “Я” и Другого, которую на феноменальном уровне характеризуют как сходство влюбленных. Марина Цветаева как-то заметила, что все влюбленные кажутся ей горбатыми, потому что несут два сложенных крыла за спиной. В любви лицо совпадает с ликом, т. е. обретает то почти недосягаемое в иных случаях сходство бытийствующего со своим бытием. В лике любви получает выражение то, что обычно забыто в бытии бытийствующего: тот непроясненный остаток, который, кажется, прочно забыт или утрачен. Любовь дает присутствие тому бытию, которое было отстрочено, выпало в осадок, осело на дне жизни. Невостребованное бытие любви не является тем, что ему изначально положено, напротив, оно только и обнаруживается напряжением игры различенностей: удалений-сближений, пленения-ускользания, заботы и без-ответственности. Песнь, хоровод или вихрь обыгрывают этот праздник бытия, обнаруживая на поверхности, т. е. в лице, то, что было прочно забыто, отстрочено, в нем просвечивается подлинное бытие. Лицо взрослого вне любви, в отсутствии самой готовности к ней является несбывшимся ожиданием того, что было в ребенке. Несбывшаяся надежда о бытии, неисполненное обещание о человеке – вот, что создает угрюмую окаменелость взрослых лиц. Лицо ребенка прекрасно: в нем доверие бытию выражено в большой степени, чем у взрослого, видимо, в любви наступает тот миг со-ответствия сущностному облику, в котором исполняется обещание бытия к божественному. “В тебе божественного мальчика – десятилетнего я чту”, – написала Цветаева Мандельштаму.

В полноценности, заполненности бытия в любви ощущается недостаточность единичного, частного именования: единичное бытие, достроившее себя до универсума, нуждается в присоединение энергии Другого. В именовании, назывании обнаруживается ритмическая, хороводная связь бытия-с-другим. Марсель-Жюстина-Альбертина-Пруст – таково именование в любви: каждый опыт любви присоединяет к самости энергию имени другого, увеличивая цепочку связанности в со-бытии.

Имя любимого навсегда присоединится к имени собственному, что подтверждает бытие любви. Взывая к имени Другого, мы призываем все-бытие в его полноте и богоносности, чтобы не забыть о себе как о человеке.