Б. эйхенбаум лермонтов опыт историко-литературной оценки

Вид материалаДокументы

Содержание


Юношеские стихи.
Толпятся,Мятутся, строятся, делятся
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9
стихам приковать общее внимание в то время, когда стихи потеряли весь кредит и оставлены мальчишкам в забаву. Иначе понял творчество Лермонтова

15

Шевырев, мнение которого, как тонкого критика и поэта, нащупывавшего новые методы вне Пушкина и стоявшего на одном пути с Тютчевым, чрезвычайно важно — тем более, что оно отличается резкой определенностью и конкретностью. Шевырев отмечает у Лермонтова „какой-то необыкновенный протеизм таланта, правда замечательного, но тем не менее опасный развитию оригинальному.... вам слышатся попеременно звуки то Жуковского, то Пушкина, то Кирши Данилова, то Бенедиктова; примечается не только в звуках, но и во всем форма их созданий; иногда мелькают обороты Баратынского, Дениса Давыдова; иногда видна манера поэтов иностранных, — и сквозь все это постороннее влияние трудно нам доискаться того, что собственно принадлежит новому поэту и где предстоит он самим собой.... новый поэт предстает ли нам каким-то эклектиком, который как пчела собирает в себя все прежние сладости русской музы, чтобы сотворить из них новые соты? Такого рода эклектизм случался в истории искусства, после известных его периодов: он мог бы отозваться и у нас, по единству законов его повсюдного развития.... Лермонтов, как стихотворец, явился на первый раз протеем с необыкновенным талантом: его лира не обозначила еще своего особенного строю; он подносит ее к лирам известнейших поэтов наших и умеет с большим искусством подладить свою на строй уже известный.... Мы слышим отзвуки уже знакомых нам лир — и читаем их как будто воспоминания русской поэзии последнего двадцатилетия“. („Москвитянин“ 1841, ч. II, № 4, стр. 525—40.) В некоторых стихотворениях Лермонтова (Дары Терека, Казачья колыбельная песня, Три пальмы, Памяти А. И. О—го, Молитва) обнаруживается, по мнению Шевырева, „какая-то особенная личность поэта“, но „не столько в поэтической форме выражения, сколько в образе мыслей и в чувствах, данных ему жизнью“. Такие вещи, как „И скучно, и грустно“, „Журналист, читатель и писатель“, „Дума“, производят на Шевырева „тягостное впечатление“ — не недостатками стиха или стиля, а опять-таки содержащимися в них мыслями и чувствами: „Поэт!.. Если вас в самом деле посещают такие думы, лучше бы таить их про себя и не поверять взыскательному свету.... Нам кажется, что для русской поэзии неприличны ни верные сколки с жизни действительной, сопровождаемые какою-то апатией наблюдения, тем еще менее мечты

16

отчаянного разочарования, не истекающего ни откуда“. Шевырев отстаивает высокую поэзию — „поэзию вдохновенных прозрений, поэзию фантазии творческой, возносящуюся над всем существенным“. В последних упреках Шевырева сказалась его партийная позиция, но он правильно почувствовал в поэзии Лермонтова наличность угрозы.

По поводу этой статьи Вяземский писал Шевыреву (22-го сентября 1841 г. — т.-е. уже после смерти Лермонтова): „Кстати о Лермонтове. Вы были слишком строги к нему. Разумеется, в таланте его отзывались воспоминания, впечатления чужие; но много было и того, что означало сильную и коренную самобытность, которая впоследствии одолела бы все внешнее и заимствованное. Дикий поэт, то-есть неуч, как Державин, например, мог быть оригинален с первого шага; но молодой поэт, образованный каким бы то ни было учением, воспитанием и чтением, должен неминуемо протереться на свою дорогу по тропам избитым и сквозь ряд нескольких любимцев, которые пробудили, вызвали и, так сказать, оснастили его дарование. В поэзии, как в живописи, должны быть школы“ („Русск. Арх.“ 1885, кн. 2, стр. 307). Вяземский, в сущности, не возражает против основного тезиса Шевырева, а лишь смягчает его суровость — и то, повидимому, под свежим впечатлением трагической смерти Лермонтова. Позже (в 1847 г. — статья „Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина“) Вяземский отозвался о Лермонтове еще более сурово и решительно, чем Шевырев: „Лермонтов имел великое дарование, но он не успел, а может быть и не умел вполне обозначить себя. Лермонтов держался до конца поэтических приемов, которыми Пушкин ознаменовал себя при начале своем и которыми увлекал за собою толпу, всегда впечатлительную и всегда легкомысленную. Он не шел вперед. Лира его не звучала новыми струнами. Поэтический горизонт его не расширялся.... В созданиях Пушкина отражается живой и целый мир. В созданиях Лермонтова красуется пред вами мир театральный с своими кулисами и суфлером, который сидит в будке своей и подсказывает речь, благозвучно и увлекательно повторяемую мастерским художником“ (Полн. собр. соч., II, стр. 358—59).

Ощущение поэзии Лермонтова как собирательной („воспоминания русской поэзии последнего двадцатилетия“), впитавшей

17

в себя разные, даже противоречившие друг другу или боровшиеся между собой стили и жанры, принадлежит не одному Шевыреву. Кюхельбекер, еще в 1824-м году выступивший против поэзии Жуковского („Мнемозина“, ч. II) и защищавший права „высокой“ поэзии, высказывается в том же духе, признавая только, что самое дело собирания или сплава разнородных поэтических тенденций есть дело серьезное и исторически-нужное. В дневнике 1844 г. он записывает: „Вопрос: может ли возвыситься до самобытности талант эклектически-подражательный, каков в большей части своих пьес Лермонтов? Простой и даже самый лучший подражатель великого или хотя даровитого одного поэта, разумеется, лучше бы сделал, если бы никогда не брал в руки пера. Но Лермонтов не таков, он подражает, или, лучше сказать, в нем найдутся отголоски и Шекспиру, и Шиллеру, и Байрону, и Жуковскому, и Кюхельбекеру.... Но в самых подражаниях у него есть что-то свое, хотя бы только то, что он самые разнородные стихи умеет спаять в стройное целое, а это не безделица“*) („Русск. Стар.“ 1891, т. 72, кн. X, стр. 99—100). Кюхельбекер, уже отошедший к этому времени от непосредственного участия в литературной борьбе, склонялся сам, повидимому, к мысли о примирении партий и увидел в Лермонтове возможность такого примирения. Эту же мысль высказывает и Белинский, говоря, что „мы видим уже начало истинного (не шуточного) примирения всех вкусов и всех литературных партий над сочинениями Лермонтова“. Особенное ударение, которое Белинский делает на слове „не шуточного“, показывает, что потребность в примирении чувствовалась и высказывалась уже раньше — своеобразный „эклектизм“ Лермонтова явился удовлетворением этой потребности, потому что представлял собою не простое эпигонство одного направления, а нечто иное. Шевырев оказался наиболее суровым судьей Лермонтова именно потому, что продолжал занимать боевую позицию и не стремился к „примирению“. Борьба оды и элегии (1) должна была привести к разложению обоих этих жанров и дать, с одной стороны, лирику Тютчева, где ода сжалась и, сохранив свой ораторский пафос,

18

превратилась в лирический „фрагмент“ (Тынянов), с другой — к поэзии Лермонтова, где элегия потеряла свои воздушные классические очертания и предстала в форме декламационной медитации или „думы“. Нестойкость, текучесть этой формы особенно резко почувствовали поклонники строгих лирических жанров, как Шевырев. К нему примыкает и Гоголь, в устах которого „окончанность“ или „окончательность“ (см., например, в „Портрете“) была высшей похвалой. В творчестве Лермонтова он не видит этой „окончанности“ формы и объясняет это отсутствием любви и уважения к своему таланту: „никто еще не играл так легкомысленно с своим талантом и так не старался показать к нему какое-то даже хвастливое презрение, как Лермонтов. Ни одно стихотворение не выносилось в нем, не возлелеялось чадолюбно и заботливо, не устоялось и не сосредоточилось в себе самом; самый стих не получил еще своей собственной твердой личности и бледно напоминает то стих Жуковского, то Пушкина; повсюду — излишество и многоречие. В его сочинениях прозаических гораздо больше достоинства. Никто еще не писал у нас такою правильною, благоуханною прозою“.

Все приведенные суждения отчетливо показывают, что никакой неожиданности или загадочности в творчестве Лермонтова для современников не было. Наоборот — многие из них приветствовали его именно потому, что увидели в нем исполнение своих желаний и чаяний. Конечно, борьба не прекратилась. Белинский указывает, что стихотворение „И скучно, и грустно“ из всех пьес Лермонтова „обратило на себя особенную неприязнь старого поколения“. Как мы видели, именно эта вещь, в числе других, произвела на Шевырева „тягостное впечатление“ и вызвала длинную тираду о том, какой должна быть русская поэзия. Здесь дело не только в поколениях. Шевырев правильно увидел в этих стихах Лермонтова начало пути к снижению высокой лирики, к торжеству стиха как эмоционального „средства выражения“ над стихом как самодовлеющей, орнаментальной формой. Он, как архаист и борец за „поэзию вдохновенных прозрений“, не хотел уступать первое место поэзии, сниженной до альбомной медитации или публицистической, злободневной статьи. Ему пришлось уступить — победила и стала на время господствующей именно такая поэзия, но „высокая“ лирика, конечно, не исчезла не только при Лермонтове,

19

но и при Некрасове — изменилось только взаимоотношение этих стилей, существующих и более или менее ожесточенно борющихся между собой во всякую эпоху. Фета оттеснил Некрасов, но зато позже явились Бальмонт, Брюсов, В. Иванов, а Некрасовское начало скромно приютилось в „Сатириконе“ (Саша Черный и др.), чтобы потом с новой силой зашуметь в стихах Маяковского. Господствующее направление не исчерпывает собой эпоху и взятое изолированно характеризует собой не столько состояние поэзии, сколько вкусы читателей. Реально движение искусства всегда выражается в форме борьбы сосуществующих направлений. Каждый литературный год вмещает в себя произведения разных стилей. Победа одного из них является уже результатом борьбы и в момент своего полного выражения уже не типична для эпохи, потому что за спиной этого победителя стоят новые заговорщики, идеи которых недавно казались устарелыми и изжитыми. Каждая эпоха характеризуется борьбой по крайней мере двух направлений или школ (на самом деле — гораздо больше), из которых одно, постепенно побеждая и тем самым превращаясь из революционного в мирно-властвующее, обрастает эпигонами и начинает вырождаться, а другое, вдохновленное возрождением старых традиций, начинает заново привлекать к себе внимание. В момент распада первого обычно образуется еще третье направление, которое старается занять среднюю позицию и, требуя реформы, сохранить главные завоевания победителя, не обрекая себя на неизбежное падение. На вторых путях, в качестве запасных до времени, остаются направления, которые не имеют резко выраженных теоретических принципов, а в практике своей развивают неканонизованные, мало использованные традиции и, не отличаясь определенностью стиля и жанров, разрабатывают новый литературный материал (2).

Возвращаюсь к Лермонтову, чтобы закончить эту вводную главу. „И скучно, и грустно“ должно было возмутить Шевырева, потому что здесь элегия снизилась до альбомной медитации. Явилась „низкая“, разговорно-меланхолическая интонация („Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?.... Любить... но кого же?“) и прозаичность оборотов („не стоит труда“, „и жизнь, как посмотришь“), которые угрожали высокому лирическому стилю такими последствиями, как поэзия Надсона. С другой стороны, от „Думы“ и „Журналиста“ — один шаг до Некрасова. Но сам Лермонтов

20

этого шага все же не делает, оставаясь на границе двух эпох и не порывая с традициями, образовавшими Пушкинскую эпоху. Он не создает новых жанров, но зато нетерпеливо переходит от одних к другим, смешивая и сглаживая их традиционные особенности. Лирика становится „многоречивой“ и принимает самые разнообразные формы — от альбомных записок до баллад и декламационных „дум“; поэма, в описательной и повествовательной части, столь выдвинутой Пушкиным, сокращается, приобретая условно-декоративный характер, а развертывается в части монологической. Жанр становится неустойчивым — зато необычайную крепкость и остроту приобретают эмоциональные формулы, которые, как видно будет дальше, Лермонтов переносит из одной вещи в другую, не обращая внимания на различие стилей и жанров. Не пуская в печать стихотворений, написанных раньше 1836 г., он вместе с тем постоянно пользуется готовыми формулами, сложившимися еще в период 1830—31 г.г. Внимание его направлено не на создание нового материала, а на сплачивание готового (3). Иначе говоря, подлинной органической конструктивности, при которой материал и композиция, взаимно влияя друг на друга, образуют форму, в поэзии Лермонтова нет — ее заменяет напряженный лиризм, эмоциональное красноречие, которое выражается в неподвижных речевых формулах. К их образованию одинаково тяготеют все Лермонтовские формы, родня лирику с поэмой, поэму с повестью, повесть с драмой. Конечно, это — не особенность его души, его темперамента или, наконец, его индивидуального „языкового сознания“, а факт исторический, характерный для него как для исторической индивидуальности, выполнявшей определенную, историей требуемую миссию. Поэтому ни здесь, ни в других местах книги слова мои не должны пониматься как простая эстетическая оценка. Это не эстетическая, а историко-литературная оценка, основной пафос которой есть пафос констатирования факта.

На этом прекращаю общую характеристику поэзии Лермонтова и перехожу к основным вопросам его поэтики.

_______

21

Глава I.

^ ЮНОШЕСКИЕ СТИХИ.

1.

В истории печатания Лермонтова есть некоторые своеобразные черты, на которых надо прежде всего остановиться.

„Полное собрание сочинений“ Лермонтова составилось только к 1891 г., к пятидесятилетию его смерти, — т.-е. тогда, когда эпоха, его образовавшая, отошла в прошлое. Для читателей 30—40-х годов Лермонтов был автором романа „Герой нашего времени“ и 70—80 стихотворений (при жизни было напечатано всего 42). Если принять еще во внимание, что влияние поэта укрепляется, главным образом, изданием отдельных сборников, то надо прибавить, что, кроме „Героя нашего времени“ (изд. 1840, 1841 и 1843 г.г.), Лермонтов успел издать только один сборник (1840 г.), куда вошло всего 28 стихотворений (в том числе — „Песня про купца Калашникова“ и „Мцыри“). В 1842 г. вышло первое посмертное издание стихотворений Лермонтова; здесь, кроме уже известных прежде вещей, была впервые напечатана драма „Маскарад“. В течение 1842—44 г.г. было напечатано несколько последних стихотворений 1841 г. (Сон, Тамара, Пророк, Свиданье и др.) и несколько ранних (в том числе — поэмы „Боярин Орша“ и „Измаил-Бей“). Печатание ранних вещей усилилось в 1859 г., когда подготовлялось новое собрание (1860 г., под ред. С. Дудышкина), и особенно — в 1889 г. (П. Висковатов и И. Болдаков).

Сам Лермонтов не включил в свой сборник 1840 г. ни одного стихотворения из написанных до 1836 г. Среди напечатанных

22

им в журналах и альманахах только одно, „Ангел“, относится к более раннему периоду (1831 г.), но в сборник оно не включено. Очевидно, 1836-й год ощущался самим Лермонтовым как грань — стихотворения более ранних годов он не считал возможным печатать. Надо еще отметить, что годы 1833—1835 очень бедны творчеством — особенно лирикой; это — период „юнкерских“ стихов. Таким образом, творчество Лермонтова естественно делится на два периода — школьный (1828—1832) и зрелый (1835—1841), между которыми лежит промежуток в три года, когда Лермонтов пишет очень мало и творчеством серьезно не занимается. Стихотворения первого периода современникам Лермонтова были неизвестны, так что вышеприведенные суждения Шевырева, Вяземского и др. опирались лишь на материал второго периода, и если бы рукописные юношеские тетради Лермонтова не сохранились, мы знали бы тоже только 40—50 стихотворений и „Героя нашего времени“, вместо 400 слишком стихотворений, входящих теперь в полное его собрание, к которым надо прибавить еще драмы и повести („Вадим“, „Княгиня Лиговская“ и отрывки). Мы начинали бы изучение Лермонтова с поэмы „Хаджи-Абрек“ (первое печатное произведение, появившееся в „Библ. для чтения“ 1835 г.) и с „Бородина“ (1837 г.). Конечно, изучение художественного развития Лермонтова было бы очень затруднено, но историко-литературная его характеристика приобрела бы, вероятно, более четкие очертания, потому что не осложнялась бы огромным материалом школьных лет, в котором до сих пор исследователи не сумели разобраться.

Посмертное печатание юношеских стихотворений Лермонтова возмущало некоторых современников, как нарушение авторской воли, и вопрос о надлежащем составе и порядке издания его сочинений долго служил предметом горячих споров. Сенковский с негодованием обрушивается на издателей собрания 1842 г. и называет их Геростратами: „Я не знаю, как назвать иначе тех, которые, ради спекуляции, нарушают последнюю волю только что скончавшегося таланта, его литературное завещание.... Это завещание — изданное им самим перед смертью собрание его стихотворений.... В нем поместил он все, что считал достойным себя и читателей из первых своих опытов. Остальное он благоразумно предал забвению. По какому же праву, едва закрыл он глаза, спекуляция

23

тотчас исторгает из забвения все эти неудавшиеся, непризнанные пробы пера, перемешивает их с хорошими и признанными сочинениями, составляет из этого безвкусную кашу и издает ее в трех тетрадках или, как говорится в высоком книгопродавческом слоге, в трех частях?“ По поводу появления в печати „Маскарада“ он с возмущением говорит: „Следственно, я без спросу воспользуюсь всем, что скрываете, выскребу ножом все журналы, все портфели, все столики, и буду торговать не только вашими литературными грехами, но вашими любовными записочками, счетами ваших прачек“ („Библ. д. чтения“ 1843 г., Т. LVI, ч. 2, стр. 39—46). Правда, столь резкое мнение было высказано одним Сенковским, который вообще был известен своим скептическим отношением к современной поэзии (4), но разница между юношескими и позднейшими стихотворениями Лермонтова смущала многих и заставляла колебаться. „Литературная Газета“ 1843 г. (№ 9) пишет по поводу того же издания 1842 г.: „Конечно, странно и даже неприятно поражают вас с первого раза в книге, которая называется „Стихотворениями“ Лермонтова, между прекраснейшими созданиями поэта по мысли и выполнению, — несколько посредственных пьес, бедных мыслью и чувствами, невыдержанных, и такая драма, как „Маскарад“; но, размыслив хорошенько, соглашаешься, что иначе не могло быть“.

Даже Белинский, приветствовавший появление всего, что можно было отыскать, высказывает пожелание „поскорее увидеть сочинения Лермонтова сжато-изданными в двух книгах, из которых одна заключала бы в себе „Героя Нашего Времени“, а другая — стихотворения, расположенные в таком порядке, чтоб лучшие пьесы помещены были одна за другою по времени их появления; за ними следовали бы отрывки из „Демона“, „Боярин Орша“, „Хаджи-Абрек“, „Маскарад“, „Уездная Казначейша“, „Измаил-Бей“, а на конце уже все мелкие пьесы низшего достоинства“ („Отеч. Зап.“ 1844 г., Т. XXXVII, № 11) (5).

Школьная работа Лермонтова занимает такое большое пространство, что количественно подавляет собой творчество последних лет. Он начинает писать очень рано (14 лет) и первые годы пишет очень много. В первый период (1828—1832) им написано до 300 стихотворных вещей, между тем как во второй (1836—1841) — всего около 100. За годы 1833—1835 он написал только

24

13 стихотворений, среди которых главное место занимают шуточные стихи и порнографические поэмы (Гошпиталь, Петергофский праздник, Уланша).

Тяготение к поэме, как к наиболее популярному и разработанному в это время жанру (6), обнаруживается у Лермонтова с самого начала. В 1828 г. уже написаны три поэмы — „Черкесы“, „Кавказский пленник“ и „Корсар“; в 1829 г. — еще три: „Преступник“, „Олег“ (набросок в стиле исторических „Дум“ Рылеева) и „Два брата“; в 1830 г. — пять: „Две невольницы“, „Джюлио“, „Литвинка“, „Исповедь“, „Последний сын вольности“; в 1831 г. — четыре: „Азраил“, „Ангел смерти“, „Каллы“, „Аул Бастунджи“. Здесь в примитивной форме обнаруживается тот „протеизм“ или „эклектизм“ Лермонтова, о котором говорили Шевырев и Кюхельбекер. Поэмы эти являются своеобразным упражнением в склеивании готовых кусков. Лермонтов берет стихи Дмитриева, Батюшкова, Жуковского, Козлова, Марлинского, Пушкина, даже Ломоносова, и создает из них некий сплав. Так, в „Черкесах“ строки 16—23 взяты из Дмитриева („Причудница“), строки 103—112 из Козлова („Наталья Долгорукая“), строки 132—138 оттуда же, вся IX строфа из Дмитриева („Освобожденная Москва“), строфа Х составлена из сочетания Батюшкова („Сон воинов“) с Дмитриевым („Ермак“); в промежутках мелькают строки из Жуковского и Пушкина*).

Иногда тексты совпадают буквально, иногда произведены переделки — текст подлинника развернут вставками или разнесен в разные места. Сопоставим для примера строфу IX „Черкесов“ с „Освобождением Москвы“ Дмитриева (слева — текст Лермонтова):







Начальник всем полкам велел
Сбираться к бою. Зазвенел
Набатный колокол. ^ Толпятся,
Мятутся, строятся, делятся;
Ворота крепости сперлись.
Иные вихрем понеслись
Остановить черкесску силу

Вдруг стогны ратными сперлись —
Мятутся, строятся, делятся,
У врат, бойниц, вкруг стен толпятся;
Другие вихрем понеслись
Славянам и громам на встречу.
И се — зрю зарево кругом,
В дыму и в пламе страшну сечу!