Рецензенты: доктор филологических наук К. А. Кокшенёва

Вид материалаМонография

Содержание


Не всё ль равно, за что восстать
Что ты, злой Дух, мой тёмный Бог прекрасен!
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9
хе которого спугнуло бы эту преосвященно-либеральную шайку"34. Но в иные моменты жизни племянник считал некоторые работы В.Соловьёва менее глубокими, чем Д.Мережковского. В письме А.Блоку 10 июля 1904 года С.Соловьёв напишет: "Всё лето упиваюсь ядовитыми для меня вещами: Шопенгауэром и Мережковским. Особенно второй сильно действует, уж очень он гениален и о главном говорит".35 Впрочем, С.Соловьёв тоже был приверженцем "религии Святой Плоти". Расхождения возникали по поводу содержания терминов. Немногим позже С.Соловьёв писал: "Мережковским не верю".36

Н.Бердяев вспоминал: "...Как философ, прошедший через философскую школу, я находил, что в этой нефилософской среде происходила путаница понятий. Мережковский завёл страшную путаницу с символом "плоти", и я ему это много раз говорил. Но он испытывал экстаз от словосочетаний".37 Как нам кажется, Мережковский был не столько одержим "плотью", сколько неразборчив в "духе". С одной стороны, бунт поэта был, проводя аналогию со словами Е.Трубецкого,38 жизненным устремлением оторванного от Бога мира, который хочет жить сам по себе, для себя, в самом себе полагая высшую цель, как крик разъярённой толпы на Голгофе: "Смерть Ему!", как символ столкновения противоположных миров. С другой стороны, Мережковский возрождал в своей идеологии нечто, ещё принадлежащее сфере сознания, но уже глубинное, от тёмных мистерий, затрагивающее бытийную, онтологическую сущность человека, несущее первобытность, поневоле напоминающее З.Фрейда с его пугающим "оно". Это близко к своеобразному религиозному натурализму, возвращающему культ Диониса, что, собственно, тоже составило тенденцию в начале XX века. Достаточно вспомнить Вячеслава Иванова с его "средами на башне", популярными среди философствующей интеллигенции, религиозно-философские собрания, "единственный приют свободного слова".39 Туда приходили люди, о которых Мережковский восторженно писал: "Интеллигенция - это обширный общественный слой, сильный своей отзывчивостью, умственной и нравственной энергией... (...) Великий сан человека, право быть человеком сказывается в интеллигенции, как способность к мучению над общечеловеческими вопросами - чуждыми церкви. (...) И люди эти переживают тяжёлый нравственный кризис. Это не вырождение, так как жажда высшей жизни в них остаётся,"40 - соглашаться с автором с нашей стороны будет слишком поспешным. Очень точно выразился С.Соловьёв, осуждая отход В.Соловьёва от Православной Церкви в "Богословских и критических очерках": "Думая, что он борется только с официальной церковью, с оберпрокурором святого Синода, Соловьёв действительно боролся с вековой верой русского народа, имевшей своих мучеников и исповедников".

Живший даже некоторое время с женой у хлыстов, Д.Мережковский из любви к христианству мог признать, что угодно: хлыстов, масонов, но только не Православную Церковь.

Мысли А.Белого о современности удивительным образом сходятся с рассуждениями Д.Мережковского на фразе "мы мертвецы". Оба автора говорят о близости современного им сознания сразу к "детскости" и "мертвенности". Сравним, у А.Белого: "Мы подслушиваем в себе трепет нового человека, и мы подслушиваем в себе смерть и разложение, мы мертвецы..."41, и у Дмитрия Мережковского: "... мы похожи и на детей, которые ещё не умеют говорить, и на мертвецов, которые восстают из могил и стыдятся своей страшной наготы."42 Эта мертвенность, хотя и осознанная, осталась с Дмитрием Мережковским до конца его жизни, она как бы приросла к нему и даже к его жене. В 1941 году после смерти писателя в Париже А.Ремизов вспоминал: "На похоронах Мережковского, стоя за гробом, я понял, что в жизни он был ходячим гробом: гроб, закрытый крышкой... З.Н.Гиппиус вся на костях и пружинах. (...) Да они и всю жизнь, а прожили в удовольствие, только и говорили о "конце света", с какой-то щиплющей злостью отвергая всякую жизнь"43. В письме (от 22 ноября 1910 года) к матери о Мережковском и Минском писал А.Блок: "...Они мелкие люди - слишком любят слова, жертвуют им людьми живыми, погружены в настоящее, смешивают всё в одну кучу (религию, искусство, политику и так далее) и предаются истерике"44. Мережковский "омертвляет" своим прикосновением всё, на чём останавливается его взгляд, как отмечает И.Ильин, "великие исторические фигуры оказываются в руках Мережковского вешалками, чучелами или манекенами"45 более того, "кажется мне, некий страшный демон приговорил Мережковского к тому, что всё, чего он коснётся, будет предаваться тлению и гниению"46.

Полную законченность Д.Мережковскому, человеку и поэту, можно придать, если пристальнее посмотреть на его критическую деятельность, особенно по отношению к А.Пушкину и Ф.Достоевскому. Большинство работ пропитано каким-то странным привкусом не то высокой интеллектуальности, не то еле уловимого подтекста определённой идеологической паутины.

Читая статьи Мережковского не перестаешь удивляться, насколько продуктивно рассматриваемые им поэты и писатели могут «работать» на нужные идеи. Было бы странно, если б и Пушкин не оказался вдруг провозвестником какого-нибудь «нового религиозного сознания». Вторая глава начинается как раз с этого откровения: «…миросозерцание Пушкина шире нового мистицизма, шире язычества. Если Пушкин не примиряет этих двух начал, то он, по крайней мере, подготовляет возможность грядущего примирения»47.

Когда масон пишет о масоне, то, казалось бы, многие противоречия снимаются, но только не в данном случае. Если обратиться к Д.Мережковскому в указанном контексте, пристальному взгляду открываются занятные факты, в том числе о высокой степени посвящения с распитием крови. Кровь - сильнейший подсознательный символ, поэтому расценивать деятельность Д.Мережковского, особенно критическую, нельзя с позиций простой глупости или необоснованной злобы.

В числе творческих принципов Д.Мережковского неизменным остаётся один - шокировать читателя, раскрыв пресловутую «правдишку» о давно известных вещах. Аналогичная картина предстаёт в статьях «Последний святой», «Не мир, но меч», «Пророк русской революции» и других. Нельзя всё же думать, что поискам «правдишки» и разоблачений критик предаётся из любви к истине. Многие авторы, в том числе И.Ильин, Л.Шестов, неоднократно подмечали: было бы непростительной наивностью воспринимать тексты Мережковского буквально. Как удачно заметил Д.Галковский, «это талмудический текст, который следует понимать «косо», символически. Не ЧТО сказал Мережковский, а ЗАЧЕМ, для какой цели. Просто так эти люди никогда ничего не говорят»48. Поэтому следует учесть, что рассматриваемый критик – западник и масон, следовательно, имеет особое отношение к слову, предполагающее подмешивание лжи к правде, и негасимую целеустремлённость в воплощении своих принципов. Яркий пример – изгнание В.Розанова из Религиозно-Философского общества. Об этом Владимир Васильевич Гиппиус сказал дочери Розанова в 1920 году: «Знали ли вы о существовании в Религиозно-Философском обществе ордена масонства? Он был основан Мережковскими. И вот из-за этого они не могли оставить Розанова... Когда решили Мережковские исключить вашего отца из Религиозно-философского общества, то в их квартире происходили бурные заседания. Я выступил на них. Я говорил, что нельзя из-за политических выходок исключать таких членов, как Розанов. Пусть всё, что он говорит, отвратительно, скверно, но его литературное значение от этого не меньше. Он остался как писатель (Розанов забывался, болтал про революцию и евреев, надо было «одёрнуть»). Я им прямо сказал: «Если бы это сделал Толстой, Соловьёв, Достоевский, - исключили ли бы его, как вредного члена, что он мешает им для проведения их идей?»
  • Наивняк! Да они бы отца родного вышвырнули. Это же РЕЛИГИЯ!»49.

Так В.Розанов – консерватор, монархист и апологет семейных ценностей, названный председателем Религиозно-Философского общества А.Карташёвым «хулиганом религиозного сознания»50, - получил довольно ощутимый удар от деятелей, которые сами вполне осознанно не на шутку «хулиганили» в религии. Приведённое выше отчасти проясняет ситуацию так называемого «серебряного века», очень и очень напоминающего наши дни, и ставшего, как клише, синонимом некоей литературной святости. Такой же удар, только идеологический получили от Д.Мережковского Серафим Саровский, Ф.Достоевский и, конечно, А.Пушкин.

Много книг в области религиозно-философской мысли начала XX столетия в последнее время было выпущено различными издательствами. И среди трудов В.Соловьёва, Н.Бердяева есть объёмные фолианты Д.Мережковского. Например, «Реформаторы. (Лютер, Кальвин, Паскаль)» – Томск, 1994. – 446 С., восстановленный по рукописям одной из самых предвзятых исследователей Мережковского Темирой Пахмусс из Иллинойского университета, которая снабдила каждую из трех частей плотно написанными предисловиями и полностью уклонилась от ответа на естественный вопрос о связи последней работы Мережковского со временем и обстоятельствами, ее породившими; «Л.Толстой и Достоевский. Вечные спутники» - М., 1995. – 622 С.; «Не мир, но меч», - Харьков, 2000. – 720 с. - с голубем – Святым Духом на обложке и с «Демоном сидящим» М.Врубеля на форзацах (под обложкой); «Собрание стихотворений» – СПб., 2000. – 736 С. и другие. Объём, как видим, очень велик, но большинство изданий лишены серьёзного или хотя бы последовательного научного комментария. Ситуацию хочется проиллюстрировать дневниковой записью В.Вернадского, датированной 1918 годом: «Впечатление огромной пропагандистской деятельности: заваливают народ этой литературой. Истратили миллионы. Как злой гений»51.

Предоставим слово солидным исследователям, заявившим о результатах изучения творчества Д.Мережковского на международной конференции в 1991 году:

Келдыш В.А., доктор филологических наук, во вступительном слове отметил, что «во всех творческих сферах он (Д.Мережковский. – И.Г.) служил одной цели – приданию новых импульсов, нового движения, новых идей нашему духовному бытию»52;

Чудаков А.П. доктор филологических наук, в докладе «Лекции 1892 г. и книга 1893 г. «О причинах упадка»…» указал, что ещё в то время Д.Мережковский смог «уловить многие архетипы русской культуры, его… книга актуальна и поныне»53;

Михайлов О.Н., кандидат филологических наук, в докладе «Мережковский и его место в русской литературе XX века» говорил о творческой преемственности, нерасторжимости наследия писателя с традициями русского религиозного сознания, приводя следующий ряд: славянофилы, Л.Толстой, Ф.Достоевский, В.Соловьёв54

Такой издательский интерес и высокие оценки литературоведов побуждают присмотреться повнимательней к Д.Мережковскому и выяснить на материале статей, лирики и записных книжек, что же это за «новые импульсы» и «архетипы русской культуры».

По сей день сосуществуют многочисленные точки зрения, так или иначе интерпретирующие смерть А.Пушкина: пресловутая «пуля Дантеса», «отсутствие воздуха»… В.Розанов полемизирует с В.Соловьёвым, который по его словам, «попытался доказать, что это не «нечистый» унёс у нас поэта, а ангел». В статье «Ещё о смерти Пушкина»(1900) Розанов выдвигает своё объяснение причин гибели поэта, «семейную» версию. По мнению мыслителя, в семье Пушкина не было единства душ, поэт не мог смеяться вместе с Гончаровой над Дантесом, а смех бы снял напряжение и конфликт был бы исчерпан; «семья именно там, где есть одно… У Пушкиных всё было двое: Гончарова и Пушкин. А нужно было, чтоб не было уже ни Пушкина, ни Гончаровой, а был Бог»55.

Д.Мережковский, оговаривает сразу: «Может быть во всей русской истории нет более горестной и знаменательной трагедии, чем жизнь и смерть Пушкина»56 и далее выдвигает свою версию: «Смерть Пушкина – не простая случайность. Драма с женою, очаровательной Nathalie, и её милыми родственниками – не что иное, как в усиленном виде драма всей его жизни: борьбы гения с варварским отечеством. Пуля Дантеса только довершила то, к чему постепенно и неминуемо вела Пушкина русская действительность»57.

Противостояние гения варварской стихии – вообще характерная тема в творчестве самого Мережковского. Значительную роль в таком противостоянии играет понятие свободы, как внутренней стихии, необходимой для развития гения, наличие коего у себя не отрицал наш критик. Сравним теперь с вышесказанным слова Мережковского о Пушкине: «…он чувствует жажду беспредельной внутренней свободы, которую противополагает пустоте и ничтожеству всех внешних политических форм:

Зависеть от властей, зависеть от народа –

Не всё ли нам равно? Бог с ними!.. Никому

Отчёта не давать; себе лишь самому,

Служить и угождать…

………………………

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Безмолвно утопать в восторгах умиленья…»58.

Это был Пушкин. А вот Мережковский:

Ни женщине, ни Богу, ни Отчизне

О, никому отчёта не давать!

И только жить для радости, для жизни,

И в пене брызг на солнце умирать!

(«Признание», 4.С.525)

Пушкинская независимость от властей и народа у Мережковского превращается в независимость от Отчизны.

Мережковский подчёркивает «многозначительность в устах Пушкина следующих слов, даже если они вырвались в минуту необдуманного раздражения: «Я, конечно, презираю отечество моё с головы до ног, но мне досадно, если иностранец разделяет со мной это чувство» (Письмо к Вяземскому из Пскова, 1826)59. Дальнейший ход мысли критика показывает, что он тоже «разделяет это чувство», опираясь более на первую часть высказывания, где говорится о презрении.

Условия русской культуры в эпоху Пушкина Мережковский проецирует на век, ему современный, подчёркивая одиночество художника. Слова Пушкина, посвящённые Баратынскому, - «поэт отделяется от них (от читателей) и мало-помалу уединяется совершенно. Он творит для самого себя и если изредка ещё обнародовает свои произведения, то встречает холодность, невнимание, и находит отголосок своим звукам только в сердцах некоторых поклонниках поэзии, как он, уединённых в свете»60, критик претворяет в своей лирике, где очень ярко выражен мотив одиночества, обусловленного именно личной избранностью(«Morituri» и др.).

В очередной раз подчеркнём, что атмосфера начала XX века весьма способствовала такому миросозерцанию. Достаточно вспомнить блоковское «Ах, если б мог я научиться бессмертной пошлости толпы…» или «Художник», где поэт в угоду толпе совершает святотатство (см. раздел об А.Блоке) и т.д.

Мережковский выделяет в творчестве Пушкина «противоположение спокойствия и красоты природы суете и уродству людей»61, жажду стихийной свободы, неудовлетворяемую никакими формами человеческого общежития:

Когда б оставили меня

На воле, как бы резво я

Пустился в тёмный лес!

……………………..

И я б заслушивался волн,

И я глядел бы, счастья полн,

В пустые небеса.

Сходный идеал свободы, сокрытый в небесах, «немой печали» лесов и пустынь можно найти в лирике Д.Мережковского («И хочу, но не в силах любить я людей» и др.)

Характерно стремление Мережковского вывести Пушкина на уровень культуры дохристианской, свести его «мудрость» к «заздравной песне Вакху во славу жизни, вечному солнцу, золотой мере вещей – красоте»62. «В сравнении с ним все другие поэты кажутся тяжкими и мрачными – он один, светлый и лёгкий, почти не касаясь земли, скользит по ней, как эллинский бог…», - говорит Мережковский (Выделено мною. – И.Г.). И ни слова о Православии, о русских культурных корнях – видится только оппозиция: «Пушкин – русская действительность». Критик оперирует понятиями «уродство и пошлость обыкновенной жизни», «ужас обыкновенной жизни» и им подобными. А все другие поэты и писатели действительно показаны с мрачной стороны.

Памятуем о том, что для Мержковского вообще свойственно мыслить антитезами, его знаменитыми «безднами»: «Христос» и «антихрист»; «зло» и «благо»; «жизнь» и «смерть». И смерть можно вывести в отдельную тему, интересующую критика: «Цена всякой человеческой мудрости испытывается на отношении к смерти»63. В глазах Пушкина смерть спокойна и пленительна «красою тихою, блистающей смиренно» - чтобы подчеркнуть это Мережковский помещает рядом воззрения Толстого, в которых видится ему «холод ужаса», «безобразный нечеловеческий крик предсмертной агонии Ивана Ильича»64. Такой же - да не такой предстаёт смерть в лирике Д.Мережковского. Там она, как уже говорилось, «неизреченно сладка», «необычайна», «любить научит смерть одна». Пушкинское «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать» вызывает у критика шквал славословия страданию в стихотворениях «Сталь», «Осенние листья», «Двойная бездна», «Изгнанники», «Детское сердце» и др. Т.е. критик напоминает слишком усердного ученика, расшибившего лоб.

Источник страдания заключён ещё и в пресловутой «болезни культуры». В «Кавказском пленнике» у главного героя, подчёркивает Мережковский, бессилие желать, любить соединено с неутолимой жаждой свободы и простоты: пушкинский пленник «…может быть и хотел бы, но уже не умеет разделить с дикой черкешенкой её простую любовь, так же как Евгений Онегин не умеет ответить на девственную любовь Татьяны, как Алеко не понимает первобытной мудрости старого цыгана…»65 У Мережковского в одноимённом стихотворении звучит сходный мотив:

И хочу, но не в силах любить я людей…

(4.С.525)

Напомним, что как-то А.Блок, иллюстрируя противоречие между стихией и культурой, написал в одной из статей: «Всякий деятель культуры – демон, проклинающий землю…»66.

Поэтому не удивительно прочесть в статье о Пушкине среди размышлений о лесе и поле, о русской песне и Стеньке Разине такие строки: «В самом деле, нет жизни, в которой проявлялось бы большее невнимание и неспособность ко всяким твёрдым, законченным построениям, чем русская жизнь»67. К мысли Мережковского о том, что «поэт выше своих созданий», остаётся только добавить: жива надежда, что и некоторые румяные критики - тоже.

В 1900 году на страницах «Мира искусства» появляются первые публикации трактата Д.Мережковского «Л.Толстой и Достоевский» (по собственным словам критика, трактата, написанного «в пользу Достоевского»68), в котором автор на примере личности и творчества художника демонстрирует читателю, каким образом при помощи славословия и избирательного внимания можно посеять сомнения в величии души известного писателя. Миссия Д.Мережковского в данном случае опирается на опыт библейского змея, привлекающего познанием скрытых черт личности и основ таланта Ф.Достоевского. И видится в результате применения такого аналитически-препарирующего метода воздействие, соблазняющее ум никчёмным разъятием на части органически цельных вещей.

Д.Мережковский говорит о ближайших друзьях Ф.Достоевского, которые оставили его жизнеописание, как о людях в высшей степени вежливых и почтительных к памяти покойного - слишком почтительных для того, чтобы понять некие «сатанинские глубины»69 Ф.Достоевского, «по-видимому, столь нескромного, (…) как будто жестокого и цинического разоблачителя чужих сердец»70. «Даже такой тонкий и проницательный ум, как Страхов, не то что облагораживает, а чрезмерно упрощает личность Достоевского, смягчает, притупляет, оглаживает её, приводит к общему, среднему уровню»71. Далее, вероятно с целью исправить «ошибку» Н.Страхова, Д.Мережковский задаётся вопросом: «Во всех этих изображениях у Достоевского такая сила и смелость, такая новизна открытий и откровений… мог ли он всё это узнать только по внешнему опыту, только из наблюдений над другими людьми? Есть ли это любопытство только художника?»72 Далее критик ссылается на трудность исследования, ввиду отсутствия по данному вопросу ясных и точных свидетельств, и наличия только «намёков», на которых останавливается, смакуя их со всем циничным подобострастием.

По свидетельству Н.Страхова, приведённому Д.Мережковским, Ф.Достоевский не любил возбуждать любопытства своей частной жизнью: «Никогда не было заметно в нём – Достоевском – никакого огорчения или ожесточения от перенесённых им страданий, и никогда ни тени желания играть роль страдальца»73. Но, похоже, именно частная внутренняя жизнь писателя – объект напряжённого нездорового внимания Д.Мережковского.

Продолжая тему психологических аберраций вокруг писателя, обратимся к ещё одному исследователю, чьё имя неизменно бывает упомянуто в связи с Ф.Достоевским. Как заметил Н.Лосский, «его личность во многих отношениях была патологической. Он мог бы стать персонажем одного из романов Ф.Достоевского»74. Речь идёт о В.Розанове, с шестого класса гимназии, с «Преступления и наказания» влюбившегося в Ф.Достоевского на всю жизнь и разделившего его основные идеи. Труд В.Розанова «Легенда о Великом инквизиторе Ф.М.Достоевского. Опыт критического комментария» выходит в 1891 году в «Русском вестнике», за девять лет до появления трактата Д.Мережковского. Современники будут говорить о «натуральности» первого и «искусственности» последнего. В 1916 году в «Последних листьях» сам В.Розанов, по обыкновению сохраняя естественность и непосредственность мысли, напишет: «Раз Страхова не читают – мир глуп»75; «Мережковского я не любил, ничего не понимая в его идеях и не интересуясь лицом»76. Не будем, подобно Н.Лосскому, спешить с выводами о патологии в сознании философа, поскольку по отношению к мыслительному наследию Ф.Достоевского он проявил удивительную глубину и остроту мысли. Сравним, к примеру, интерпретации темы одиночества у всех названных авторов, особенно остро стоящей в XX веке – веке экзистенциализма, веке философии одиночества. По словам М.Бахтина, «в этом Достоевский противостоит всей декадентской и индивидуалистической (индивидуалистской) культуре, культуре принципиального и безысходного одиночества. Он утверждает невозможность одиночества, иллюзорность одиночества. Само бытие человека (и внешнее и внутреннее) есть глубочайшее общение. Быть – значит общаться» (курсив М.Бахтина)77. Если для Д.Мережковского ответ на данный вопрос: «Я не знаю никого, и меня никто не знает»78, люди и человек ничтожны перед Божественной «бездной», то для Н.Страхова – человек ни в коей мере не одинок. Мироздание глазами этого мыслителя представляется гармоничным и цельным, где всё иерархически взаимосвязано со всем, где центром является личность, отказавшаяся от позитивизма, нигилизма и материализма, признающая неоспоримое величие Бога. В унисон Н.Страхову звучат представления В.Розанова о человечестве, как ««удельном княжестве» Божиим на земле, вечным «уездом» в политической системе царств (…). Бог велик. А мы – маленькие. И пусть это будет (останется вечно)» (курсив В.Розанова)79.

Было бы слишком примитивным сводить полемику вокруг некоторых аспектов мировоззрения Ф.Достоевского к двум направлениям: Мережковского и Страхова-Розанова, ибо мыслителей, оставивших свою точку зрения по данному вопросу не всегда можно разграничить в две колонки – «позитивную» и «негативную», к тому же и у Н.Страхова отношение к Ф.Достоевскому было вовсе не таким однозначным. Однако сверхзадача таких критиков и литературоведов вроде Д.Мережковского простирается далеко за рамки интереса к литературе, к творчеству и личности того или иного писателя. Но и Ф.Достоевский – фигура слишком символичная для русских, чтобы быть просто писателем, просто романистом и т.п. В системе взглядов этого мыслителя узловым и эволюционирующим понятием является «русская идея» сквозь которую фокусируются ответы на важнейшие в его миропонимании вопросы. Суть этой идеи, как и христианское отношение к человеку, спроецированное на героев, таких же растущих, эволюционирующих в творчестве Ф.Достоевского, остаётся неизменно высокой, и высоту эту способна породить только чистая, находящаяся в стороне от «сатанинских глубин» душа.

Заслуживает особого внимания и статья Д.Мережковского «Последний святой». Заметим, что называется она весьма символично, ибо, как уже упоминалось, сейчас нередко клише «представитель серебряного века» становится синонимом «святости» литературной, и одним из претендентов на подобного рода святость выступает Д.Мережковский. Символично название статьи также и по причине творческого долгожительства данного представителя «серебряного века» - умер он в 1946, до самой смерти работая в публицистическом жанре. Таким образом, если рассматриваемый автор не последний, то, по крайней мере, один из последних.

Замысел статьи очень прост: разоблачение христианства и очернение его представителей. Если идею критика условно выразить в краткой форме, то получаем примерно следующее: лик Серафима Саровского был не свят, а ужасен.

В статье Д.Мережковский выдвигает неразрешимую дилемму, в которой с одной стороны – Бог, с другой – мир, обозначившие страшное противоречие: несоединимость христианства с миром. Более двух третьих статьи отведено под пространный пересказ умело подобранных в одном направлении фактов из жизни православных святых и цитирование, королём коего, по свидетельству современников80, являлся Дмитрий Мережковский.

С первых страниц в тексте появляются примеси лжи - умозаключения, имеющие форму вкрадчивых предположений-«прозрений»: «Не могло ли бы оказаться христианство…, - страшно сказать, но страшнее молчать, - противоположным Христу?»81; «Вопрос о том, соединимо ли христианство с миром…»82; «Что же – значит, христианство «не удалось»?»»83; «Что же такое христианство – (…) проклятие или благословение мира?»84; «Тут не столько проклятие, сколько «дурной глаз» на всю мировую культуру»85. Ответы: «могло бы», «не соединимо», «да, не удалось», «да, проклятие» не только допускаются критиком – именно на них он и нацелен. Для такой переатрибуции нужны весомые аргументы, а точнее, она невозможна, ибо правотой апостольского рукоположения установившийся порядок в православном христианстве идёт от самого Христа. Однако Д.Мережковский пытается убедить нас в нестройности христианской системы. Может, это как раз тот самый «новый импульс» творчества, о котором упоминал исследователь В.Келдыш?

Некоторые тезисы Мережковского находят созвучие и у других авторов, например у Николая Клюева. Это позволяет говорить о жизнеспособности и распространённости таких ходов в тот период. Сравним: у Мережковского в «Последнем святом» (примерно 1906 год): «Не страшно смотреть на гибель мира, а… съесть полтора сухаря вместо одного – страшно», и у Клюева приблизительно в 1912 году в «Стихе о праведной душе»:

Жила душа свято, праведно;

Во пустыне душа спасалася,

В листие нага одевалася,

Во бересто боса обувалася,

Притулья-жилья душа не имала,

За застольным брашном не сиживала

Куса в соль не обмакивала.

. . . . . . . . .

А пошла она в тартарары.

. . . . . . . . .

А как была душа в плоти-живности,

Что ль семи годков без единого,

Так в Страстной Пяток она стреснула

Не покаявшись, глупыш масленый.86

Дмитрий Мережковский высказывается на возмущённой ноте, комментируя мысль так: «Хочется кричать от ужаса. Что же это такое? Ангельская любовь к Богу или дьявольская жестокость к человеку?»87. Николай Клюев же делает вполне достойный для христианина вывод в заключительных строчках стихотворения:

Не суди нас, Боже, во многом,

И спаси нас, Спасе, в малом.88

Он вполне резонно допускает тщательность и скрупулёзность при сохранении на должной высоте человеческой души, крайнюю степень внимательности Бога к человеческим поступкам.

Добавим, что в русской православной культуре связь с Богом всегда обоюдна. В «Перечне грехов» для Православной исповеди под номером 11 стоит «Невнимательность к промыслу Божию»89. Первоначальное изумление, в которое повергает этот пункт неискушённых, вполне объяснимо, поскольку совершенно неожиданной кажется провинность из-за невнимания к чему-то не вполне понятному, но однозначно имеющему большое значение. Смысл явления коротко и ёмко раскрывают слова И.Ильина: «Человеческая жизнь имеет свои сокровенные огни, о которых нерелигиозный человек ничего не знает, но по которым религиозный человек правит свой путь. И чем внимательнее он в них всматривается, тем более зорким становится его око, и чем вернее он их узнаёт, чем увереннее он правит по ним свой путь, (…) тем духовнее становится его характер и его жизнь, тем легче он смотрит в глаза земной смерти; тем счастливее такой человек вопреки всем его земным несчастиям и страданиям, и тем значительнее его личный облик и его жизненное дело»90. Таким образом, житие осмысленное, «умное» противостоит невежественному бездумному проживанию, несравненно более лёгкому.

Потому-то рождались такие случаи, как с Максимом Горьким, например. «Буревестник революции» хотел написать о Серафиме Саровском, но «не смог» - в его воображении святой представлялся «злым стариком»91. Однако ж Мережковский «смог» и написал, но что из этого вышло – вероятно повлияло не на один десяток мыслителей, подобных Горькому. Тот же настрой у критика находил ранее и стихотворное воплощение, например, в «Признании».

Д.Мережковский, объявляя о «жестокости» Бога и многих святых, провозглашает некое «милосердие», по правилам которого личность нельзя ограничивать. Добавим, что работа «Последний святой» написана очень эмоциональным языком, и степень её экспрессивной выразительности гораздо выше логически-содержательной стороны.

В таком же ключе можно рассматривать тему одиночества, неизменно сопутствующую творчеству Д.Мережковского. Её многочисленные аспекты были достаточно подробно выписаны в лирике («Одиночество», «Одиночество в любви», «Morituri», «Тёмный ангел», «Голубое небо» и другие). Статья «Последний святой» не менее показательна в этом отношении. В ней слышится вечная обида писателя на Творца за несправедливость мира (как было обозначено в лирике, «ничтожество», «уродство» жизни), в котором и святым приходится несладко, а «плоть» и «пол» выглядят как «гнусность»:

И если там, где буду я,

Господь меня, как здесь, накажет

(4.с.545)

(Выделено мной. – И.Г.).

Сравним это чувство собственной ущербности, обделённости Богом с прекрасным высказыванием В.Вернадского: «Жизнь стоит, если бы даже единожды она соприкоснулась с бесконечным»92.

Именно размышления о плачевности положения человека, об одиночестве в совокупности с темой мизерности личности перед Богом предваряют работу о Серафиме Саровском. Осознанно или нет, но первые абзацы посвящёны парадоксу «одиночества в толпе», безнадёжности и бесконечности этого одиночества, переходящего в отчуждение, даже во вражду: «Сколько путей сообщения - …но достигнуть друг друга не могут и остаются безнадёжно разобщёнными, более одинокими в толпе, чем в пустыне. Все вместе, и каждый – один. Я и они. Я и оно, чуждое, чёрное, мёртвое»93. Вырастают антитезы «один» - «толпа», «людская стихия» - «стихия природы», «люди» - «Бог», которые, ширясь, сразу в последующих абзацах сворачиваются в одну: «мы» - «Серафим Саровский», подразумевающую другую антитезу: «ничтожество (я, мы)» - «святой (Бог, закон, природа)». Ещё один нюанс: противопоставление людей и Творца осуществляется на уровне взаимоуничтожающих категорий. Д.Мережковский утверждает: «Люди – капли в водопаде, который низвергается в бездну – в ничтожество. Всё едино в этом ничтожестве»94. Далее речь идёт о «свете Божеского лица, которое соединяет все лица человеческие»95, следовательно, Бог и бездна логически совпадают. Немногим позже Д.Мережковский сам обозначает эту мысль: «Небо (то есть традиционно - обитель Бога. – И.Г.) и есть та страшная бездна…»96.

Писатель всё же признаёт, что святой – «величайшая противоположность толпе», «он отличен от всех, он – один-единственный»97. Признаёт также его праведность: «Ушёл от всех и спасся»; «Он и Бог – в этом святость»98; «…Я тёмен, он светел; я грешен, он свят»99. Но постепенно тональность меняется, и у Д.Мережковского звучит не «ушёл», а «проклял», «проклял всех»100. «Проклявшие» Саровский и Бог остаются по одну стороны стены, «проклятые» «человечество» и Мережковский – по другую. Таким образом, мысль, приведённая писателем в начале, ещё более усиливается, дорастая до слов, завершающих вторую часть статьи: «…не Отец, а палач, не человеколюбец, а человекоубийца, не Бог, а дьявол»101. На этом можно было бы поставить точку, ибо большую хулу на Творца изобрести вряд ли возможно. Но, когда, казалось бы, всё уже перечёркнуто, Д.Мережковский неизъяснимым образом уворачивается и продолжает: «И не принимая такого Бога, (…) мы не отречёмся от Христа»102.

Писатель, упоминающий в статье о Талейране, отлично усвоил его истину: «Слова людям даны для того, чтобы скрывать мысли»103. Наряду с уже приведёнными выше кощунственными вопросами и высказываниями, наряду с общим отрицающим тоном статьи, критик (с оговоркой «как бы ни было справедливо то, что я говорю»104) констатирует, что пройти мимо христианства всё равно нельзя, что когда-нибудь тайна его будет раскрыта, освящено оно ликом Христа и так далее. Объясняет такое раздвоение определённый замысел, иными словами, публицистический приём, применённый Д.Мережковским и показанный им самим на примере поведения Преподобного Серафима, когда Святой старец благословлял мирян в монастырь, расхваливая прелести мирской жизни: «Сказал: иди вправо, - а поманил влево. И это тайное мановение сильнее, чем явное принуждение. (…). Громогласно венчает, а потихоньку развенчивает. Не топчет, не мнёт цветов брака, а только смотрит на них дурным глазом, как бы освещает тёмным лучом радия – и цветы вянут»105. Такой точности и остроте метафоры можно позавидовать, и, если слово «брак» заменить на «христианство», то для писателя эти слова послужат самохарактеристикой.

Сообразно своей философии Д.Мережковский пытается определить сущность таланта Ф.Достоевского: «Ангел сумерек или ангел света?…Где он? Ни там, ни здесь. А может быть, и там и здесь!»106. В статье 1906 года, написанной к 25-летнему юбилею со дня смерти Ф.Достоевского, отношение критика к писателю выразилось наиболее характерно – особенно в применении ещё одного распространённого идеологического приёма. Суть его состоит в подмене Ф.Достоевского так называемым «пророком русской революции», а мыслей великого автора «Бесов» и «Братьев Карамазовых» отнюдь не братскими, даже не родственными по смыслу, (а скорее бесовскими) тезисами Д.Мережковского. Мировоззрение и творчество последнего в основах своих как раз зиждется на подобных перевёртышах и умении обращать Христа в Антихриста, небесное в земное, бесплотное в телесное, добро в зло и наоборот.

Критик, поделивший мир на бездны, отражённые друг в друге, не может представить каких-либо иных парадигм, измеряющих реальность. По его мнению, на такой же чёрно-белой кальке и расположились мироощущение и талант Ф.Достоевского. Сходным образом, как видно из статьи «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы», из трактата «Л.Толстой и Достоевский», из записных книжек, Д.Мережковский с применением своего стереотипного, клишированного подхода опечатывает явления, попадающие в его поле зрения, будь то религия, писатель, поэт или художественное произведение.

В статье «Пророк русской революции» критик сразу поясняет, что действует он от лица истории и «страшный суд» вершит не только над писателем, но и над всей Россией, разделяя философию Ф.Достоевского на «ядро» и «скорлупу», «лицо» и «личину», «великую истину» и «великую ложь» - на то, что соответствует идеологическим вкусам Д.Мережковского, и на то, что «не соответствует истории». Уже с первых страниц статьи можно подметить: в исторический мусор отправляются именно те константы традиционного русского сознания и бытия в философии писателя, которые в большинстве своём и сделали Достоевского Достоевским, придавая его личности мировой масштаб. Значимость критических упрёков Д.Мережковский подкрепляет угрозами о пропастях, ожидающих доверившихся Ф.Достоевскому и его «великой лжи».

Ещё И.Ильин, как мы говорили, отмечал склонность Мережковского-писателя прикосновением пера обращать живых людей в куклы и манекены, омертвлять, выхолащивать жизнь107. Так же «высушивает» и схематизирует Мережковский-критик религиозность Ф.Достоевского, якобы выросшую только из хрестоматийного случая с волком и мужиком Мареем.

В статье «О причинах упадка…», сталкиваемся со следующими логическими сооружениями, связанными непостижимым образом: «Достоевский и бездна», «Достоевский и святая плоть»108. Критик заставляет писателя мыслить своими категориями и, несмотря на утверждение о том, что только Достоевским можно обличить Достоевского, меряет его Мережковским, в исторической трухлявости которого и по сей день открываются всё новые и новые подробности. Приведённый факт, как и многие другие, выдают желание критика всё же «обличить». Д.Мережковский упрекает Достоевского в недальновидности, в принятии будущего за настоящее, нового за старое, возможное за действительное, в том, что писатель, приписывая «мужичьему» христианству Марея православный облик, искажает византийское, греко-римское православие. Однако теория нового религиозного сознания, принадлежащая Мережковскому, удалена от православия настолько, что и пресловутая бездна не в состоянии заполнить этот разрыв. Критик упорно отрезает мужика Марея от Божьего Царства, от веры в Христа, от небес, от духа, определяя силу его только землёй, постепенно доводит эту мысль до абсурдного вывода о превращении Марея в революционера.

Открывая «неизвестного Достоевского», Мережковский ограничивает писателя всё более узкими рамками, заявляя, что в отличие от общепринятого у Достоевского было своё «православие», которому художник никак не мог найти объяснение, а когда нашёл, оно оказалось ложным. Д.Мережковский, применяя железную логику, как угольник и циркуль, пытается вымерять найденное определение Достоевского и снова, как в случае с мужиком Мареем, логически продолжить, дорисовать мысль Достоевского. В итоге критик получает желаемый результат, как нельзя более красочно дискредитирующий писателя: оказывается автор «Бесов» хотел фактически (не подозревая об этом) анархии и демонократии. Правда, тогда пока ещё реальное самодержавие и являлось, по Д.Мережковскому, «прямым и широким путём в царство Антихриста»109, и видно теперь из этих последних слов, что и православием не дорожит Мережковский, хотя, казалось бы, рьяно защищает его от «еретиков» вроде Достоевского.

Приведённые критиком слова Достоевского: «Кто не понимает православия, тот никогда и ничего не поймёт в народе. Мало того: тот не может и любить русский народ»110 можно в полной мере отнести к самому критику. Вместо этого главенствующего в философии Достоевского тезиса Мережковский приводит своё понимание ситуации: крестьянство не только не православное, оно противостоит православию, что, по заданной программе Мережковского, означает внутреннюю истину Достоевского, так им самим и не понятую. Критик подтверждает собственные домыслы фразой одного из предсмертных писем Достоевского, в которых – и это можно считать его огромной удачей – нашлось любимое Мережковским слово-символ – «бездна»: «Вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездною»111. Сохранив оболочку слова, критик наполняет её иным содержанием. Смысл сказанного, в зависимости от персоны произносящего, меняется на диаметрально противоположный. И разница эта, как и разница между Мережковским и Достоевским, их писательским масштабом, заключена в отношении этих авторов к России.

Помимо прочего в работе «Пророк русской революции», посвящённой памяти Достоевского, звучат ноты скорби не о великом русском писателе, а о том, что Европе досталось мало любви от русских. Плач Мережковского переходит в обвинение, и критик констатирует: «Кажется, сам Достоевский иногда чувствовал, что необыкновенная «всечеловеческая» любовь к Европе похожа на необыкновенную человеческую ненависть»112. Защищая свой идеал от «зубов» Достоевского, говорившего, что всех славян Европа «готова заваривать кипятком, как гнёзда клопов в старушечьих деревянных кроватях»113, критик «съедает» Ф.Достоевского сам, прикрывая трапезу братскими поцелуями и елейными признаниями в самой благоговейной любви.

Снова приходит на память Д.Галковский: «Мережковский был умён. И вы представьте, как это всё писалось. Высунув язык набок: "А я вот так проверну, так вот, так"»114. Как интеллигентный человек, пишущий исторические романы, Д.Мережковский неплохо знал историю, причём в самом широком спектре: индийскую, вавилонскую, египетскую и пр. Но история русского народа прошла мимо его внимания, а если и попадала, намеренно или случайно, – то в «глаз» вставлялся революционно-демократический, или масонско-западнический фильтр, сквозь который и оценивались события.

Как видим, такие гигантские личности в русской культуре – Серафим Саровский и Фёдор Достоевский по мановению Д.Мережковского превратились в «демонов», оскорбивших человечество и мировую культуру уже своим появлением. Умение в данном случае трезво, беспристрастно взглянуть в глаза отечественной духовной истории стало недоступно «актуальному» писателю, работающему с «русскими архетипами». Безусловно прав философ И.Ильин, писавший в статье “Мировая политика русских государей”, что “Европе не нужна правда о России, ей нужна удобная о ней неправда. Европейцам нужна дурная Россия: варварская, чтобы “цивилизовать ее по-своему”, угрожающая своими размерами, чтобы ее можно было расчленить, — реакционная, чтобы оправдать для нее революцию и требовать для нее республики, — религиозно-разлагающаяся, чтобы вломиться в нее с пропагандой реформации или католицизма, — хозяйственно-несостоятельная, чтобы претендовать на ее сырье или по крайней мере на выгодные торговые договоры и концессии”115.

«Я не могу проклясть святого старичка»116, - пишет Д.Мережковский, и в строчках этих видится подспудное бессильное желание, не нашедшее реализации при жизни автора. Однако нашим современным литературоведам, историкам и философам на долгие времена остаются письменные свидетельства, читая которые вольно или невольно приходится выбирать и сравнивать, помнить каждый раз об отправной точке – русском духовном культурном прошлом.

Ненавидя советскую власть, Д.Мережковский испытывал странное отношение к революционным событиям в стране, к "великому значению" их "для всего мира". В "Открытом письме" Гергарту Гауптману Мережковский сообщал: "...это так неимоверно, что этого никто из вас, иностранцев, не побывавших на "том свете", не только понять, но и вообразить себе не может; что в этом кроется такой необъятный смысл..."117 "Поджог Европы", - вот минимум несчастий, которые грозят миру от пожара в России. Русская революция - "пожар", большевики - "труп войны", - всё казалось писателю опасной игрой, принимать участие в которой не хотелось. Мережковский грозил и "ругательски ругался" на демократов, нигилистов, анархистов, на идеализм, реализм, плюрализм и другие, по его выражению, "засушенные измы" уже из-за границы (он уехал после событий 1905 года во Францию), называя происходящее "вечным бунтом вечных рабов"118.

"Я в политике мало сведущ"119, - заявлял Д.Мережковский. Тем не менее, он - автор многих сборников статей на общественно-политические темы: "Грядущий Хам" (1906), "В тихом омуте" (1908), "Больная Россия" (1910). Метафорически-метафизически "страшный" Хам совмещал, по Мережковскому, три стороны: Православие, Самодержавие и хамство-хулиганство, противостоящее "живому духу России" своей мещанской пошлостью. Интеллигенция, как видим, находилась, с точки зрения автора, в стороне от всякой пошлости. И себя причисляя к носителям "живого духа", Мережковский декларативно утверждал: "Россия - наша земля, наше тело. (...) Наша любовь к России неутолимая - неутолимая жажда облечься в новое тело, в новую землю"120. Таким образом, любовь Мережковского - это любовь, желающая заменить объект своей привязанности на "такой же, только новый". Поэту не нужна Россия такая, какая она есть, ему важно, что с ней он сделает сам и что он в ней после этого будет значить. Осознаёт Мережковский в таком отношении к России не себя, а других: "Любить женщину без ревности, без насилия над личностью - такое же чудо, как любить родину без революционного или государственного насилия".121

Эмиграция писателем мыслилась как изгнание, как то, что Россия не смогла принять и удержать, раздавила своим хаосом и неотёсанным варварством тонкую душу гения, до мозга костей врага пошлости, врождённого эстета и религиозного пророка. Это, к сожалению, очень распространённое заблуждение, присущее людям с неадекватной самооценкой, которые "всегда выше и умнее", которые не могли "растрачивать себя на носку кирпичей" и для которых цель - сберечь собственный гений, не обременяя его вопросами выживания, оставалась единственной. Дмитрий Мережковский всегда был втайне от всех полон преклонения перед культурой и цивилизацией Европы, это было его тайной страстью. Эмиграция - "подальше от дикарей"; весь облик Мережковского - "типичный европеец", по словам В.Розанова; высказывания о русском: "Россия - деревня", "Русский извозчик обманул, латыш оказался честнее",122 "Если быть русским значит быть рабом - то я не хочу быть русским",123 - всё говорит о духовном отторжении Мережковского от России.

Обратимся теперь к "Старинным октавам", объёмному лирическому циклу, биографический характер которого подтверждают слова З.Н.Гиппиус: "Там - очень правдивое изображение его детства, юности, семьи; там дана, кроме сухих сведений атмосфера, в которой он рос, и конечно, образ матери".124 С ранних детских лет начинает лирический герой описание своей жизни. Вспоминает он старую няню:

Забытые молитвы, сказки няни,

С улыбкою твержу я наизусть...

Мне жития угодников святых

Рассказывала няня, как с бесами

Они боролись в пустынях глухих.

Почтенная старушка в бедном хламе

Меж душегреек в сундуках своих

Хранила чётки, ладанку с мощами

И крестика Афонского янтарь.

Я узнавал, как люди жили встарь.

(4, с. 607)

Такое светлое начало обещает нам, что впоследствии герой, имея в воспитании ценный дар, превратится в человека доброго сердцем, чтящего традиции своего народа. Но духовная эволюция (или же, скорее инволюция) героя представляет следующие факты: напрочь забыв няню, он с благоговением вспоминает старую немку, бывшую у них экономкой, говорит о том, что старушка-экономка несомненно достойна самых высоких почестей в тишайшей своей жизни. Герой проявляет взгляды, которые можно вполне назвать революционными, трансформировавшиеся из элементарного детского упрямства и возведённые в ранг священного гнева, на самом деле, неразборчивого и ничем не оправданного:

Как жаждал сердцем правды я и мщенья!

^ Не всё ль равно, за что восстать - за мир

И все его обиды и мученья

Или за право расстегнуть мундир?

(Выделено мной - И.Г.)

( 4, с. 642)

Здесь мы встречаем обыкновенное проявление той же мысли об обиженном мире, и жажду не любви и терпенья, а анархического бунта. Далее психология революционера получает естественное развитие: впечатлительный мальчик («У нас в крови - неугасимый жар Мистического бреда; это сходство Семейное, опасный людям дар, Наследственный недуг, иль превосходство...!» (4, с. 633)) поддаётся искушение свободой:

Тебя познал я, демон возмущенья:

Утратив сердца прежний детский мир,

Я чувствовал, - хотя был бунт напрасен,

^ Что ты, злой Дух, мой тёмный Бог прекрасен!

( Выделено мной - И.Г.)

(4. с. 642)

"Демон возмущенья" приносит свои плоды, и в 64-летнем возрасте, будучи в эмиграции, Д.С.Мережковский, превознося бунтарство как редкую ценность, напишет в письме к А.В.Амфитеатрову: «...Так мало среди пишущих в эмиграции людей до конца непримиримых, а Вы один из этих немногих. О, только бы это сохранить до конца...»125. И ещё через два года: "Ведь мы принадлежим к той же "espece" (порода, вид - фр.), которая всё более редкой становится, - истинно непримиримых. Нынче же посмотрите, и молодые, и старые - всякий с какой-нибудь стороны да подъеден, нечего себя обманывать!"126. "Старинные октавы" предсказывают такую линию поведения:

Тебе остался верен я с тех пор.

И, соблазнённый ангелом суровым,

Не покорясь, всю жизнь веду я спор

Из-за несчастных пуговиц с Поповым:

Душа безумно рвётся на простор.

За то, что рабства я терпеть не мог, -

Меня казнил Лимониус и Бог.

( 4, с. 642)

"И бес меня смущал", (4, с. 642) - говорит ненавидящий "рабство" герой. Скучные по его понятию, уроки Закона Божьего, усыпляющий напев дьячка:

Рука творила знаменье креста,

Но мёртвая душа была пуста.

( 4, с. 643)

Радовавший с детства праздник Пасхи теперь внушал только страх. Постепенно к мальчику приходит "мысль, что Бога нет" (4, с. 643). Так, "дерзкого неверья злое семя В душе моей росло" (4, с. 644), - вполне осознанно констатирует герой, и в его повествованье помещается история о Святом Причастии, в которой он не получил Божьей кары, "вкусивши недостойно от причастья" (4, с. 644), подобно грешнику, наказанному раздвоенным языком. Неверие, разгоревшееся страхом кары и разочарованием безнаказанности, прочно укрепилось в душе. Характерно для подрастающего героя соответствующее отношение к народу:

До тошноты мне гадок был народ:

Фабричные с гармониками, пьяный

Их смех, яйцом пасхальным полный рот,

Самодовольство праздничного вида, -

Всё для меня уродство и обида.

(4, с. 645)

Счастье приходит к юноше тогда, когда он оставляет вопросы, предусмотренные для "русских мальчиков" Ф.М.Достоевким:

Я все мои грамматики забыл,

Не думал, есть ли Бог, и счастлив был.

Церковь ненавистна, служба скучна:

Любовью, чуждой Богу, мир любя,

Язычником я чувствовал себя.

Так происходило развитие одного из самых опасных явлений, грозящих современной России - язычеством. Встречаем у Дмитрия Мережковского ещё одно прямое указание на языческие пристрастия лирического героя, вдохновляющие на творчество:

О, боги древности, я чуял вас...

( 4, с. 651)

Во всей природе южной благодать

Великого языческого Пана.

О, древний бог, под сенью рощ твоих

Сложил я первый неумелый стих.

( 4, с. 652)

Помимо прочего, Мережковский проводит в "Старинных октавах" одну из своих излюбленных мыслей о "двух безднах":

Зачем Ты дал нам две души, Господь?

Друг друга ненавидя и страдая,

Любовь небесная, любовь земная:

Одна другой не может побороть.

С Владыкой Тьмы враждует Ангел Рая:

Кому из них я первенство отдам,

Кто победит меня, - не знаю сам.

( 4, с. 649)

Следствием несделанного выбора являются взгляды поэта на брак, ненавистное отношение к родным, друзьям:

Я не люблю родных моих, друзья

Мне чужды, брак - тяжёлая обуза.

В томительной пустыне бытия

Гонимая отверженная Муза -

Единственная спутница моя.

И более надёжного союза

Нет на земле: с младенчества храня,

Она, как мать, лелеяла меня.

( 4, с. 653)

Это можно растолковать как уход от лишней ответственности, желание не отвечать ни за кого. Мережковский, подобно ибсеновскому герою Катилине, надеется, что ради Музы ему простится всё, что угодно:

Я сердцем чист, я делал всё, что мог, -

Тебя, о, Муза, оправдает Бог,

. . . . . . . . . . . . . . .

Благословен святой удел поэта,

Благословен изгнанников удел.

( 4, с. 654) -

пишет он, вторя М.Волошину (см. стихотворение "Изгнанники, скитальцы и поэты").

Говоря об изгнанничестве, следует заметить, что тема покинутости, брошенности ярко выражена в "Старинных октавах". Нас пронзает фраза: "Мы люди, мы несчастны - дай мне руку!" (4, с. 627), напоминающая в то же время фрагмент из "Дневника писателя" Ф.М.Достоевского, где говорится о "Церкви атеистов", потрясающей обоготворением человечества, и приводится мечта одного помещика о будущем, в котором исчезнет всякая идея о Боге: "Я представляю себе, мой милый, - начал он с задумчивой улыбкой, - что бой уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьев грязи и свистков настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший их, отходил, как величавое, зовущее солнце, но уже как бы последний день человечества. И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, разом почувствовали великое сиротство. (...) Осиротевшие люди тотчас стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они составляют всё друг для друга, торопясь любить, осознавая, что дни коротки, что это - всё, что у них остаётся. О, они торопились бы любить, чтобы затопить великую грусть в своих сердцах"127.

Но тогда к нам приходит мысль: не такой должна быть цена у людской любви, ведь без главного любовь просто перестаёт вообще что-то стоить, постепенно превращается в испуганный, безумный стадный инстинкт самосохранения, в котором остаются только отзвуки человеческого чувства подлинного единения.

Последние строки "Старинных октав" посвящены матери лирического героя:

Великого обета не нарушу:

О, мама, скоро я к тебе приду!

Как погибающий пловец - на сушу,

Стремлюсь к тебе, и радуюсь и жду:

Душа обнимет родственную душу,

В твоих чертах любимых я найду, -

Как разрешишь ты все земные узы, -

Черты моей богини, вечной Музы.

( 4, с. 656)

Мережковскому особенно дорога в творчестве тема матери. Этот факт документально подтверждается воспоминаниями З.Н.Гиппиус: "Он (Мережковский - И.Г.) в сущности был совершенно одинок, и вся сила любви его сосредоточилась с детства в одной точке: мать. (...) Он и со мной мало говорил о своей любви к матери, - очень редко, - так целомудренно хранил эту любовь в душе до последнего дня"128. По-видимому, любовь к матери была очень сильно прочувствована поэтом. Считая такую любовь чудом, необыкновенным даром, Мережковский обращается к теме любви матери и сына ещё в одном стихотворении, где воспевает материнскую любовь крохотной птицы, волнующейся за своего птенчика:

Пред этим маленьким твореньем

Я понял благость Вышних сил,

И в сердце, с тихим умиленьем,

Тебя, Любовь, благословил.

("Мать", 4, с. 540)

Только при раскрытии этой темы мы впервые встречаем у Мережковского проблески иной любви - разделённой, всей полнотой объемлющей душу. Это любовь, которая доносит понимание Божьего промысла. В ней нет неясностей, острых углов и соперничества, на первом месте выступают доверие, самопожертвование. И так может любить Д.Мережковский, называющий в письмах к В.Розанову семью "космическим началом всякого мещанства, всякой середины"129.

"Старинные октавы" явились попыткой осмысления собственной жизни. И хотя мы видим всю обусловленность духовного пути героя, сама попытка понять и объяснить свою жизнь уже является отрадным фактом. Мережковский, несомненно, обладал религиозным чувствованием мира, ощущением его смысловой наполненности, постоянного незримого присутствия Бога:

Везде я чувствую, везде

Тебя, господь...

("Бог", 4, с. 521)

Поэт предвидел в этом основную загадку бытия, разрешение которой придавало смысл человеческой жизни:

Вся мудрость в том, чтоб радостно

Во славу Богу петь.

("Весеннее чувство", 4, с.536)

Слышится созвучие удивительно глубоким размышлениям кн. Е.Н.Трубецкого 1918 года: "...Вся наша жизнь есть стремление к цели, а стало быть, искание смысла. (...) С тех пор, как человек начал размышлять о жизни, - жизнь бессмысленная всегда представлялась ему в виде замкнутого и в себе порочного круга. (...) О таком понимании бессмыслицы красноречиво говорят многочисленные образы ада у древних и у христиан. Царь Иксион, вечно вращающийся в огненном колесе, бочка Данаид, муки Тантала, Сизифова работа, - вот классические изображения бессмысленной жизни у греков. Аналогичные образы адских мук можно найти и у христиан. Например, Сведенборг видел в аду Кальвина, осуждённого писать книгу о предопределении. Каждый вновь написанный лист проваливался в бездну, вследствие чего Кальвин обречён без конца начинать работу сызнова. В аду всё - вечное повторение, не достигающая конца и цели работа: поэтому даже самоё разрушение там - призрачно и принимает форму дурной бесконечности, безысходного магического круга. Это - червь не умирающий и огонь не угасающий - две силы, вечно разрушающие и вместе с тем бессильные до конца разрушить. Змей, сам себя кусающий за хвост, - вот яркое символическое изображение этого символического круговращения"130. И Мережковский, видя разницу между сущим и должным в мире, страдал от этого и вполне осознавал опасность выхолащивания драгоценной сути, обессмысливания жизни:

Так жизнь ничтожеством страшна,

И даже не борьбой, не мукой,

А только бесконечной скукой

И тихим ужасом полна,

Что кажется, я не живу,

И сердце перестало биться,

И это только наяву

Мне всё одно и то же снится.

("Так жизнь ничтожеством страшна", 4, с. 545)

Но существует известный принцип последовательности, в китайской философии выражающий отношение человека к дао: "Человек низшей учёности, узнав о дао, не следует ему. Человек средней учёности, узнав о дао, то следует ему, то не следует ему. Человек высокой учёности, узнав о дао, отдаётся ему". Конкретный случай с Дмитрием Мережковским показывает нам, что экзамен на последовательность поэт не выдерживает. Непостоянство позволяет поэту сливать восторженные молитвы со словами, звучащими кощунственно. И он соединяет вновь и вновь "две бездны"; обращениям к Богу предшествуют крики грешника из преисподней:

Люблю я смрад земных утех,

Когда в устах к Тебе моленья -

Люблю я зло, люблю я грех,

Люблю я дерзость преступленья.

("De profundis", 4, с. 529)

Избрав не прямой путь, а извилистые тропинки мистических озарений, ведущие к непосильным искушениям, поэт не находит в себе достаточно сил, чтобы "претерпеть до конца":

Чем больше я живу - тем глубже тайна жизни,

Тем призрачнее мир, страшней себе я сам.

( Курсив мой - И.Г.)

("Старость", 4, с. 532)

Поэт сначала понимает опасность своего положения, но "плоть" побеждает снова и снова, в уступках ей происходит нейтрализация, уничтожение порывов духа.

Итак, мы видим, как Дмитрий Мережковский, будучи способным на высокую любовь, имея хорошие задатки для дальнейшего религиозного роста, обладая чутким религиозным восприятием мира, губит эти качества, в мертвящей душу философии "двух бездн".

Многие стихи Дмитрия Мережковского можно назвать философскими. Близость поэта к Тютчеву особенно ощущается в этой философичности, в "тоске о неведомом" ("Две песни шута", 4, с. 533), о "несозданных мирах" ("Дети ночи", 4, с. 522), или, как писал С.Есенин, о "непонятном земле и траве, Что не выразить сердцу словом, И не знает сказать человек" ("Ты прохладой меня не мучай", 1, с. 224). Лирический герой - то мыслитель со "странно весёлыми думами" ("Весёлые думы", 4, с. 528), то влюблённый, мечтающий избавиться от любви ("Проклятье любви", 4, с.528, "Признание", 4, с. 525), размышляющий о бессилии чувств ("Одиночество в любви", 4, с.527, "Молчание", 4, с. 525), то горячий молитвенник ("Бог", 4, с.521) , то мертвец, ждущий воскресения ("Трубный глас", 4, с. 548), то грешник ("De profundis", 4, с. 529); обличья разнообразны - усталый, разочаровавшийся человек ("Усталость", 4, с.528), сожалеющий о бесконечной скуке ("Скука", 4, с. 531, "Так жизнь ничтожеством страшна", 4, с. 545), обращающийся к своему духу ("Что ты можешь? В безумной борьбе", 4, с. 531), к своему сердцу ("Сталь", 4, с.540), эстет, говорящий с осенними листьями ("Осенние листья", 4, с.539), одинокий странник ("Изгнанники", 4, с.523) - но всегда философ. Поэтому лирическому герою Мережковского необходим собеседник, он обращён к внешнему миру настолько же, насколько и к внутреннему. Лирике присущи как размеренность, повествовательность и статичность, так и экспрессия, интенсивная риторичность и побуждение к действию. Часто стихотворения имеют очень неожиданное начало, как будто несут в себе продолжение начатого ранее разговора, который остался нам неизвестен: "Это смерть - но без борьбы мучительной", (4, с. 535), "Так жизнь ничтожеством страшна" (4, с. 545) и другие. Поэзия Мережковского - это фрагмент диалога, участниками которого могут стать даже явления природы. Поэтому в лирике активно действуют обращения:

О, небо, дай мне быть прекрасным...

( "Голубое небо", 4, с. 523)

Тому понятна будет, Комо,

Твоя безветренная тишь.

( "На озере Комо", 4, с. 541)

Встречаем обращения и к волнам ("Волны",4, с.532), и к погибшему дню ("Вечер",4,с.536), а также к современникам, разделяющим тяжесть времени и духовно близким автору ("Мorituri", 4, с. 521). Мережковский часто писал от лица последних ("Природа", 4, с. 534, "Возвращение", 4, с. 656, "Дети ночи", 4, с. 522, "Молитва о крыльях", 4, с. 548). Охотно говорящий сам с собой, с Богом и природой, лирический герой Мережковского оказывается "не в силах" любить людей, своих ближних ("Голубое небо",4, с. 523, "О, если бы душа полна была любовью", 4, с. 546 и другие).

Запечатлены в лирике не только обращения ко второму лицу, но и стремление привлечь собеседника к действию:

Будь мудр - иного нет исхода.

("Двойная бездна", 4, с. 546)

Не утешай, оставь мою печаль...

("Признание", 4, с.525)

С улыбкою бесстрастною

Ты жизнь благослови.

("Весеннее чувство", 4, с. 536)

Поверь мне: - люди не поймут...

("Одиночество", 4, с. 524)

Лирический герой и сам активно утверждает свои желания. В стихотворениях мы то и дело сталкиваемся с его настойчиво звучащими "хочу" и "не хочу". Это значительный признак не описательной лирики, а субъективно-личностной, выражающей внутренние душевные переживания и побуждения: